Полная версия
1984. Дни в Бирме
– Не выходи наружу. Вдруг кто-нибудь увидит. За деревьями мы в безопасности.
Они стояли под кроной орешника. Солнечный свет, хоть и просеянный густой листвой, грел им лица. Уинстон посмотрел на лежавший впереди луг и застыл, пораженный: вид оказался знакомым. Он узнал его. Старое выщипанное пастбище с петляющей тропинкой и россыпью кротовых кочек. По дальнему краю неровной стеной тянулись вязы, чуть покачивая кронами на легком ветру, и густая листва колыхалась, словно женские волосы. Где-то неподалеку вне зоны видимости непременно должен был журчать ручей с зелеными заводями, в которых плещется плотва.
– Здесь есть где-нибудь ручей? – прошептал он.
– Верно, есть. На границе следующего луга, если точно. Там рыбы, большущие такие. Видно, как они замирают в заводях под ивами и шевелят хвостами.
– Это же Золотая страна… почти, – пробормотал он.
– Золотая страна?
– Да так, неважно. Иногда мне снится такой пейзаж.
– Смотри! – шепнула Джулия.
Метрах в пяти от них, почти на уровне лиц, на ветку уселся дрозд. Возможно, он их не заметил. Они находились в тени, а он на солнце. Дрозд расправил крылья, потом аккуратно сложил, на миг склонил головку, словно поклонился солнцу, и начал выводить трели. В послеполуденном затишье птичья песня лилась удивительно громко. Уинстон и Джулия прильнули друг к другу, завороженные. Минута за минутой музыка лилась и лилась, с удивительными вариациями и никогда не повторяясь, словно бы дрозд вознамерился показать все свое мастерство. Иногда он замолкал на несколько секунд, расправлял и складывал крылья, затем раздувал крапчатую грудку и снова начинал петь. Уинстон смотрел на него с безотчетным трепетом. Для кого, для чего пела птица? Ни подруги, ни соперника поблизости. Что побуждало дрозда сидеть на опушке пустого леса и изливать свою песню в никуда? Уинстон снова подумал, что где-нибудь поблизости может быть скрытый микрофон. Они с Джулией только перешептывались, так что их не услышат, но зато различат птичье пение. Может, где-то далеко сидел и внимательно слушал жукоподобный человечек – слушал все это. Но постепенно поток музыки вытеснил из головы Уинстона все размышления. Мелодия словно омывала его с головы до ног, смешиваясь с солнечным светом, который струился сквозь листву. Он перестал мыслить и только чувствовал. Талия девушки под его рукой была податливой и теплой. Он повернул Джулию к себе, прижался грудью к груди, и ее тело словно вплавилось в его. Где бы ни скользили его руки, они словно гладили воду. Их губы соединились, совсем непохоже на первые жадные поцелуи. После поцелуев оба глубоко вздохнули. Даже такая малость спугнула дрозда, и он улетел, шурша крыльями.
Уинстон приблизился губами к уху девушки.
– Сейчас, – прошептал он.
– Не здесь, – прошелестела она в ответ. – Вернемся в укрытие. Там безопасней.
Похрустывая веточками, они в спешке вернулись на прогалину. Снова оказавшись в кругу молодых деревьев, Джулия повернулась к нему. Оба они часто дышали, но в уголках ее губ заиграла улыбка. Секунду девушка смотрела на него, а затем нащупала молнию своего комбинезона. И – да! – это случилось почти как в его сне. Почти так же быстро она сорвала с себя одежду и отбросила тем же великолепным жестом, словно перечеркнувшим целую цивилизацию. Ее тело сияло белизной на солнце. Но прежде чем изучать наготу, его глаза обратились к ее веснушчатому лицу с легкой и дерзкой улыбкой. Он опустился перед ней на колени и взял ее руки в свои.
– Ты занималась этим раньше?
– Конечно. Сотни раз… ну, десятки, уж точно.
– С партийцами?
– Да, только с партийцами.
– И из Внутренней Партии?
– Нет, не с этими скотами. Но многие из них были бы рады, будь у них хоть малейший шанс. Они не такие святоши, как делают вид.
Сердце его взыграло. Десятки раз она занималась этим – жаль, что не сотни… не тысячи. Все порочное вселяло в него дикую надежду. Как знать, может, Партия внутри давно прогнила, и ее культ усердия и самоотречения – это бутафория, скрывающая распад. С какой бы радостью он заразил их всех проказой и сифилисом! Что угодно, лишь бы разложить, ослабить, подорвать! Он потянул Джулию к себе, и она тоже опустилась на колени.
– Слушай. Чем больше было у тебя мужчин, тем больше я люблю тебя. Ты это понимаешь?
– Да, прекрасно.
– Ненавижу чистоту, ненавижу благочестие! Хочу, чтобы не было никаких добродетелей. Чтобы все были испорчены до мозга костей.
– Что ж, дорогой, тогда я должна тебе подойти. Я как раз испорчена до мозга костей.
– Тебе нравится заниматься этим? В смысле, не именно со мной, а сам процесс?
– Обожаю.
Даже больше, чем он надеялся услышать. Не просто любовь к одному человеку, но животный инстинкт, первобытное безраздельное вожделение – такая сила разорвет Партию на куски. Он повалил Джулию на траву в россыпь колокольчиков. На этот раз у него все получилось.
Постепенно их разгоряченное дыхание вернулось к норме, и они разлепились в приятной истоме. Солнце, похоже, начало припекать сильнее. Обоим хотелось спать. Он потянулся к валявшимся в траве комбинезонам и укрыл ее. Почти сразу они заснули и грезили около получаса.
Уинстон проснулся первым. Он сел и засмотрелся на веснушчатое лицо, мирно покоившееся на предплечье. Если бы не губы, Джулию нельзя было назвать красавицей. Под глазами, если приглядеться, залегли морщинки. Короткие темные волосы были невероятно густыми и мягкими. Ему пришло на ум, что он все еще не знает ее фамилии и адреса.
Это молодое сильное тело, такое беззащитное во сне, пробудило в нем чувство жалости, желание оберегать его. Но та бездумная нежность, что охватила его под орешником, пока пел дрозд, вернулась не полностью. Он стянул с Джулии комбинезон и принялся рассматривать ее гладкий белый бок. В прежние дни, подумал он, мужчина видел женское тело, вожделел его, и дальше все было понятно. Но сейчас невозможна ни любовь, ни влечение в чистом виде. Больше нет чистых чувств – все запятнано страхом и ненавистью. Их слияние стало битвой, а кульминация наслаждения – победой. Это был удар по Партии. Политическая акция.
III
– Можем прийти сюда еще, – сказала Джулия. – Использовать одно укрытие два раза не так уж опасно. Но, конечно, не раньше чем через месяц-другой.
Едва встав на ноги, она изменилась, стала настороженной и деловитой. Она оделась, повязала на талию алый кушак и стала объяснять обратный маршрут. Казалось естественным довериться ей. Очевидно, у девушки имелась практическая хватка, которой недоставало Уинстону, к тому же она, по всей вероятности, досконально изучила окрестности Лондона за время бесчисленных турпоходов. Маршрут, что она ему описала, весьма отличался от поездки сюда и завершался другой станцией. «Никогда не возвращайся тем же путем», – подчеркнула она, словно сформулировала важный тезис. Она уйдет первой, а он последует за ней через полчаса.
Джулия назвала место, где они смогут увидеться через четыре дня после работы. На улице в одном бедном квартале с открытым рынком, обычно людным и шумным. Она будет прохаживаться вдоль прилавков, как будто высматривая шнурки или нитки. Если она решит, что все чисто, то при виде него высморкается; в ином случае он должен будет пройти мимо, не узнав ее. Если им повезет, они смогут безопасно пообщаться в толпе минут пятнадцать и договориться о следующей встрече.
– А теперь мне пора, – сказала она, убедившись, что он все усвоил. – Я должна вернуться к девятнадцати тридцати. Надо отдать два часа молодежной лиге Антисекс: буду раздавать листовки или что-то вроде. Ну не дрянь ли? Отряхни меня, ладно? Травинок нет в волосах? Точно? Тогда прощай, любовь моя, прощай!
Она бросилась ему в объятия, поцеловала едва не до боли, а в следующую секунду уже юркнула между деревцами и почти бесшумно скрылась в роще. Он подумал, что так и не выяснил ни ее фамилии, ни адреса. Хотя это было ни к чему, ведь они никогда не смогут ходить в гости друг к другу или писать письма.
Вышло так, что на прогалину они больше не вернулись. В течение мая им удалось еще лишь раз заняться любовью в другом укрытии, известном Джулии: на колокольне разрушенной церкви, в почти безлюдной местности, где тридцать лет назад упала атомная бомба. Отличное укрытие само по себе, но дорога туда была очень опасной. В остальном они могли видеться только на улицах, всякий вечер в новом месте и не дольше чем на полчаса. На улице обычно удавалось пообщаться, прибегая к ухищрениям. Они двигались в толчее по тротуару, не рядом и не поднимая глаз друг на друга, и вели причудливый разговор, который то и дело прерывался, словно луч маяка, вблизи телеэкрана или при приближении партийца, а через несколько минут продолжался с середины предложения. Снова резко обрывался, когда они расходились в условленном месте, и возобновлялся почти без преамбулы на следующий день. Джулия, похоже, вполне привыкла к такому «общению в рассрочку», как она это называла. А еще она мастерски владела умением говорить, едва шевеля губами. И только раз за месяц таких вечерних встреч они смогли поцеловаться. Они молча шли по переулку (Джулия никогда не подавала голоса вне людных улиц), как вдруг раздался оглушительный рев, земля содрогнулась, воздух потемнел, и Уинстон в шоке оказался на боку, весь в синяках. Должно быть, бомба упала совсем близко. Внезапно он увидел лицо Джулии в нескольких сантиметрах от себя, смертельно-бледное, как мел. Даже губы ее побелели. Она была мертва! Он прижал девушку к себе, покрывая поцелуями, и почувствовал тепло живого лица. Но губы его покрыл какой-то белый порошок. Лица у обоих оказались густо присыпаны известкой.
Бывали вечера, когда они являлись на рандеву, но проходили друг мимо друга как чужие, если из-за угла показывался патруль или над ними зависал вертолет. Но даже без этих опасностей им было сложно выкраивать время для встреч. Уинстон работал шестьдесят часов в неделю, Джулия даже больше, а выходные у обоих плавали в зависимости от объема работы и совпадали нечасто. К тому же у Джулии редко выдавался свободный вечер. Она тратила уйму времени на лекции и парады, раздачу брошюр молодежной лиги Антисекс, изготовление транспарантов для Недели Ненависти, сбор средств на хозяйственные нужды и тому подобные занятия. Оно того стоит, утверждала она, ведь это камуфляж. Если придерживаться мелких правил, можно нарушать большие. Она даже уговорила Уинстона пожертвовать еще одним вечером в неделю и записаться в бригаду добровольцев по изготовлению боеприпасов, куда вступали самые ревностные члены Партии. И теперь раз в неделю Уинстон изнывал от скуки по четыре часа, свинчивая металлические детальки, вероятно, для использования в бомбовых взрывателях. Работа в полутемной мастерской, на сквозняке, где стук молотков тоскливо сливался с музыкой телеэкранов.
Когда же они встретились на колокольне, то наверстали все пробелы в общении. Вечер выдался знойный. В маленькой квадратной комнатке над звонницей было душно и нестерпимо пахло голубиным пометом. Они несколько часов просидели за разговорами на пыльном полу, замусоренном веточками, и время от времени по очереди вставали, чтобы выглянуть из бойниц, не идет ли кто.
Джулии было двадцать шесть лет. Она делила общежитие с тридцатью другими девушками («Все провоняло бабами! Как я ненавижу баб»! – заметила она), а работала в Художественном отделе, на романной машине, как он верно решил раньше. Ей нравилось ее занятие, которое состояло в основном в запуске и обслуживании мощного, но капризного электромотора. Она «не отличалась умом», но любила работать руками и хорошо разбиралась в технике. Джулия могла описать весь процесс производства романа: от общей директивы сверху из планового комитета до финальной доработки в Отделе правки. Но конечный продукт ее не интересовал. Ее «не слишком увлекало чтение», как она призналась. Книги ей казались всего лишь одним из потребительских товаров, наравне с джемом или шнурками.
Ее первые воспоминания относились к началу шестидесятых, а единственным близким человеком, который охотно говорил о времени до Революции, был ее дедушка. Он исчез, когда ей шел девятый год. В школе она стала капитаном хоккейной команды и два года подряд выигрывала первенство по гимнастике. До вступления в молодежную лигу Антисекс она успела побывать командиром отряда Разведчиков и секретарем отделения юношеской лиги. Она везде числилась на отличном счету. Ее даже выдвинули (свидетельство безупречной репутации) на работу в порносеке, подсекции Художественного отдела, которая выпускала дешевую порнографию на потребу пролам. Сами сотрудники называли эту секцию Гнойным домом, как сказала Джулия. Она проработала там год, занимаясь производством брошюрок в целлофане с названиями вроде «Их надо отшлепать» или «Одна ночь в женской школе» – их украдкой скупала пролетарская молодежь, распаляемая ощущением чего-то нелегального.
– И на что похожи эти книжки? – спросил Уинстон с любопытством.
– О, чушь полнейшая. И скукотища, между прочим. Там только шесть сюжетов, но их слегка варьируют. Конечно, я работала только с барабанами. В Отдел правки меня не пускали. Не гожусь я в литераторы, милый, – даже для такого.
Он с изумлением узнал, что в порносеке, за исключением заведующих, работают одни девушки. Считается, что мужчины, половой инстинкт которых контролировать труднее, чем у женщин, подвергаются большей опасности развратиться на такой работе.
– Даже замужних туда стараются не брать, – добавила она.
Девушки всегда считаются чистыми созданиями. Джулия, конечно, исключение.
Первый роман у нее случился в шестнадцать лет с одним шестидесятилетним партийцем, который потом покончил с собой, чтобы избежать ареста.
– И правильно сделал, – сказала Джулия, – иначе из него бы вытянули мое имя на допросе.
С тех пор у нее были другие любовники. На жизнь она смотрела довольно просто. Ты хочешь жить для себя; «они», то есть Партия, хотят тебе помешать; ты нарушаешь правила, как только можешь. То, что «они» хотят отнять у тебя удовольствия, казалось ей таким же естественным, как и то, что ты не хочешь попасться. Она ненавидела Партию и крыла ее последними словами, но особой критики не высказывала. Партийная идеология интересовала ее лишь в тех сферах, где затрагивала ее жизнь. Уинстон отметил, что она совсем не использует новояз, кроме слов, вошедших в общий обиход. О Братстве она никогда не слышала и не желала верить в его существование. Любое организованное противостояние Партии она считала полнейшей глупостью, обреченной на провал. Умный нарушает правила и при этом остается в живых. Уинстон смутно подумал, много ли подобных ей в молодом поколении – тех, кто вырос после Революции, не знает другого мира и воспринимает Партию как нечто неизменное, вроде неба над головой, не восстает против ее диктата, а просто уклоняется от него, как кролик от собаки.
О возможности женитьбы они и речь не заводили. Это было слишком туманное дело. Никакой партийный комитет никогда бы не дал им одобрения на брак, даже если бы каким-то образом Уинстон смог избавиться от жены Кэтрин. Не стоило и мечтать.
– Какой она была, твоя жена? – поинтересовалась Джулия.
– Она была… Знаешь такое слово в новоязе – хоромысл? Означает человека, от природы правоверного и неспособного на дурную мысль.
– Слова не знаю, а вот людей таких – да, очень даже.
Он начал рассказывать ей о своей супружеской жизни, но Джулия, как ни странно, уже знала самое главное. Она описала ему, словно сама видела или чувствовала, как цепенело тело Кэтрин, едва он к ней прикасался, как она обнимала его и при этом словно отталкивала всеми силами. С Джулией он мог свободно обсуждать такие вещи; так или иначе Кэтрин давно перешла из разряда мучительных воспоминаний просто в неприятные.
– Я мог бы это вытерпеть, если бы не одна вещь. – И он рассказал ей о маленьком фригидном ритуале, который Кэтрин принуждала его проделывать над ней ровно раз в неделю. – Она все это ненавидела, но и слышать не хотела, чтобы перестать. Она это называла… ни за что не догадаешься.
– Наш долг перед Партией, – тут же отозвалась Джулия.
– Откуда ты знаешь?
– Я тоже ходила в школу, милый. Раз в месяц проводились беседы о половом воспитании для всех старше шестнадцати. И в юношеском движении тоже. Тебе это внушают годами. Смею сказать, со многими срабатывает. Но, конечно, точно никогда не знаешь; люди такие лицемеры.
Она решила развить эту тему. Любой разговор у Джулии сводился к ее собственной сексуальности. Всякий раз, затрагивая тему секса, она становилась очень проницательной. В отличие от Уинстона девушка ухватила самую суть партийного пуританства. Дело не только в том, что сексуальный инстинкт порождает собственный мир, неподвластный Партии, и потому подлежит искоренению. Важнее, что сексуальный голод порождает истерию, а это только на руку Партии, поскольку истерию можно направлять на военную горячку и поклонение вождю. Вот как она все это выразила:
– Когда занимаешься любовью, затрачиваешь энергию; а после ты счастлив и тебе на все плевать. Они такого вынести не могут. Им надо, чтобы тебя все время распирало. Все эти парады вдоль улиц, громкие лозунги и флаги – это просто тухлый секс. Если ты счастлив внутри, зачем тебе возбуждаться на Большого Брата, планы Трехлеток, Двухминутки Ненависти и прочую хренотень?
В самую точку, подумал он. Между воздержанием и политической правоверностью есть прямая и тесная связь. А иначе как бы Партия поддерживала в своих членах столь необходимые ей страх, ненависть и фанатичную преданность, если не закупорив наглухо какой-нибудь мощный инстинкт, чтобы использовать его силу в своих целях? Сексуальное влечение несет угрозу Партии, и Партия поставила его себе на службу. Подобный же фокус она проделала с родительским инстинктом. Семью упразднить нельзя, так что в людях даже поощряют любовь к детям, почти как в прежние времена. Но вот детей систематически настраивают против родителей, учат шпионить за ними и докладывать о любых отклонениях. По существу, семью сделали придатком Мыслеполиции. Тем самым к каждому человеку приставили круглосуточных осведомителей, знавших его лично.
Неожиданно мысли Уинстона вернулись к Кэтрин. Кэтрин, несомненно, донесла бы на него в Мыслеполицию, не будь она слишком тупой, чтобы уловить его инакомыслие. Но главное, что повернуло его мысли к ней, так это удушающий зной, от которого его лоб покрылся испариной. Он стал рассказывать Джулии о том, что случилось (точнее, чуть не случилось) почти таким же знойным летним вечером одиннадцать лет назад.
Месяца через три-четыре после женитьбы они пошли в групповой турпоход где-то в Кенте и потерялись. Они отстали от группы всего на пару минут, но повернули не туда и вышли к старому меловому карьеру. Перед ними был отвесный обрыв метров десять или двадцать глубиной с валунами на дне. Спросить дорогу было не у кого. Едва поняв, что они заблудились, Кэтрин очень заволновалась. Отстать хотя бы на минуту от оравы туристов виделось ей уже нарушением. Она захотела поскорее вернуться прежним путем и начать поиски в другом направлении. Но тут Уинстон заметил пучки вербейника, цветущего в расщелинах под ними. Один пучок был двухцветным, пурпурным и красно-кирпичным, хотя произрастал, очевидно, от одного корня. Уинстон никогда не видел ничего подобного и захотел показать это Кэтрин.
– Смотри, Кэтрин! Посмотри на те цветы. На тот куст почти в самом низу. Видишь, там два разных цвета?
Кэтрин уже двинулась в обратный путь, но все же вернулась, не скрывая раздражения. Она даже нагнулась над откосом, чтобы рассмотреть, что он ей показывал. Уинстон, стоявший чуть сзади, положил для страховки руку ей на талию. И неожиданно подумал, что они здесь совершенно одни. Вокруг ни души, лист не шелохнется, птиц не слышно. В таком месте не стоило опасаться даже скрытого микрофона, да и что бы он мог уловить – только звуки. Был самый жаркий, самый сонный час дня. Солнце нещадно палило, пот щекотал лицо. И у него мелькнула мысль…
– Чего же ты не дал ей хорошего пенделя? – спросила Джулия. – Я бы дала.
– Да, дорогая, ты бы дала. И я тоже, будь я тогда таким, как сейчас. Скорее всего… Но я не уверен.
– Жалеешь, что не толкнул?
– Да. В общем и целом жалею.
Они сидели бок о бок на пыльном полу. Он притянул ее к себе. Голова ее легла ему на плечо, и душистый запах ее волос заглушил птичью вонь. Он подумал, что Джулия очень молода, что она еще ожидает чего-то от жизни и не понимает: ничего не решишь, если столкнешь с обрыва одного неприятного человека.
– На самом деле это бы ничего не поменяло, – сказал он.
– Тогда почему ты жалеешь, что не сделал этого?
– Только потому, что предпочитаю действие бездействию. В игре, в которую мы играем, нам не одержать победу. Просто какие-то поражения лучше других, вот и все.
Он почувствовал, как она недовольно повела плечами. Джулия всегда возражала ему на такие слова. Не желала признавать, что одиночка по закону природы обречен на поражение. В каком-то смысле она сознавала, что обречена, что рано или поздно Мыслеполиция поймает ее и убьет, но вместе с тем убеждала себя, что можно выстроить тайный мир и жить в нем, как считаешь нужным. Для этого требуется удача, хитрость и дерзость. Она не понимала, что счастье недостижимо, что победа возможна лишь в далеком будущем, до которого никому из них не дожить, что лучше сразу считать себя трупом, как только ты объявляешь войну Партии.
– Мы мертвецы, – заявил он.
– Пока что еще нет, – резонно заметила Джулия.
– Физически – нет. Полгода, год… пять лет, возможно. Я боюсь смерти. Ты молода, так что наверняка боишься даже больше моего. Мы, конечно, будем оттягивать ее как можно дольше. Но разница очень невелика. Пока человек остается человеком, смерть или жизнь – разницы нет.
– Какая чушь! С кем бы ты хотел спать: со мной или скелетом? Разве тебе не нравится, что ты живой? Не нравится чувствовать: вот он я, вот моя рука, вот моя нога, я реален, я плотный, я живой! Не нравится это?
Она развернулась и прижалась к нему грудью. Он почувствовал ее груди сквозь комбинезон, полные, но крепкие. Ее тело словно бы вливало в него часть своей юности и задора.
– Да, нравится, – подтвердил он.
– Тогда хватит говорить о смерти. А теперь послушай, дорогой: нам надо условиться насчет следующей встречи. Мы вполне можем опять наведаться на лесную прогалину. Мы дали ей хорошенько проветриться. Но в этот раз ты поедешь туда другим путем. Я уже все продумала. Ты сядешь на поезд… подожди, дай-ка лучше нарисую.
Она в своей практичной манере сгребла пыль на полу в квадратик и начала чертить карту прутиком из голубиного гнезда.
IV
Уинстон оглядел обшарпанную комнатку над лавкой мистера Чаррингтона. Огромная кровать у окна с голым валиком вместо подушек была застелена рваными покрывалами. На каминной полке тикали старинные часы с двенадцатью цифрами. В полутемном углу на раскладном столике поблескивало стеклянное пресс-папье, купленное в прошлый раз.
За решеткой камина стоял потертый жестяной примус, кастрюлька и две чашки, одолженные у мистера Чаррингтона. Уинстон зажег фитиль и поставил кастрюльку с водой на огонь. Он принес с собой целый пакет кофе «Победа» и несколько таблеток сахарина. Стрелки часов показывали семнадцать двадцать, хотя на самом деле было уже девятнадцать двадцать. В девятнадцать тридцать должна прийти Джулия.
Блажь, блажь, твердило его сердце: явная, ненужная, смертельная блажь. Из всех преступлений, какие мог совершить член Партии, такое скрыть почти невозможно. Сама эта идея пришла к нему, когда он представил стеклянное пресс-папье, которое отражается в глади раскладного столика. Как Уинстон и предполагал, уговорить мистера Чаррингтона сдать комнату не составило труда. Тот обрадовался, что удастся заработать несколько долларов. А когда узнал, что комната нужна Уинстону для любовных свиданий, не смутился и не перешел на пошлую фамильярность. Напротив, он отвел глаза и заговорил об этом с такой деликатностью, будто частично превратился в невидимку.
«Уединение, – сказал он, – это очень ценная вещь. Каждому нужно место, где можно побыть одному. Когда у тебя есть такое место, обычная вежливость требует, чтобы каждый знающий о нем держал эти сведения при себе». И добавил, словно бы совсем развоплотившись, что в доме есть два входа: через лавку и через задний двор, из переулка.
Под окном кто-то пел. Уинстон выглянул, прикрывшись муслиновой занавеской. Июньское солнце стояло высоко в небе, а внизу, на залитом светом дворе, топала между корытом и бельевой веревкой здоровенная баба в холщовом переднике, мощная, как норманнская колонна, с натруженными красными руками. Она развешивала белые прямоугольники – пеленки, понял Уинстон. Когда ее рот не был занят прищепками, она выводила могучим контральто:
Давно уж нет мечтаний, сердцу милых.Они прошли, как первый день весны,Но позабыть я и теперь не в силахТем голосом навеянные сны!Вот уже несколько недель, как эта мелодия гуляла по Лондону. Подобные песенки на радость пролам поставляла в бесчисленном множестве подсекция Музыкального отдела. Их тексты сочинялись на устройстве под названием версификатор без всякого вмешательства людей. Но женщина пела так мелодично, что эта дребедень почти ласкала слух. Вместе с пением Уинстон слышал шарканье туфель певицы по каменным плитам, детские крики на улице и доносившийся издалека гул транспорта, однако в комнате было на удивление тихо благодаря отсутствию телеэкрана.