Полная версия
Магеллан. Часть II. Егерь
Глава 3 – Первая ночь в Пустоши.
Вопреки словам хозяина, есть меня егерь не стал. Это сейчас я понимаю, насколько дикой была сама мысль о том, что Герман мог взять меня с собой в качестве пропитания. Но тогда мой детский разум, зашоренный и дремучий, рисовал ужасающие картины расправы старого егеря над слабым последышем. Масла в огонь добавляла сама натура Германа. Большой, сильный, грубоватый и малообщительный, поначалу он внушал мне неподдельный страх. Его доброе ко мне отношение я не принимал в расчет, не верил, что сотрапезник может быть добрым к скотине просто потому, что добр по натуре. Привычка ежеминутно ждать наказания от любого сотрапезника за любую провинность накрепко засела во мне и еще долго не отпускала.
Не успели мы выйти из куреня, как егерь укутал меня в свой пятнистый полушубок. Нахлобучив на мою голову капюшон и взяв на руки, он понес меня в пугающую неизвестность. До того дня я не задумывался об истинных масштабах мира, в котором жил. Собственно, для скота мир ограничивался лишь хлевом и полем, в котором он работал. Я же видел и слышал гораздо больше сородичей, но даже в самых смелых своих фантазиях не заходил дальше леса, что начинался сразу за куренем. Да и о размерах этого самого леса понятие я имел лишь самое общее. Знал, что он большой, что через него до ближайшего куреня не пройти летом и за седьмицу, а зимой так и вовсе сгинуть можно было в бесконечности его. Но знать какие-то общие факты о белом свете – совсем не то, что увидеть его воочию. В тот момент, когда Герман вынес меня за пределы куреня, мир предстал перед маленьким последышем во всем своем величии. Сейчас, с высоты прожитых лет, я вспоминаю то время, время блаженного неведения своего, с улыбкой. Если бы только знал я тогда, какие расстояния мне придется преодолеть, сколько вынести и скольким пожертвовать.
Утопая в огромном егерском одеянии, я быстро согрелся, а убаюканный мерным покачиванием и ритмичным дыханием Германа, сам не заметил, как провалился в чернь. Мы двигались на север от куреня. Егерь шел не быстро, вязкий снег не давал разогнаться, но настойчивость, с которой он продирался вперед сквозь снежные торосы, была достойна восхищения. Скоро мы оказались далеко за пределами владения сотрапезников, наедине со звенящей пустотой зимнего леса. Могучие ели, исполинские сосны и стройные березы стояли стеной по обе стороны от тракта. Отягощенные льдом и снегом, их верхушки клонились к дороге с обеих сторон, образуя причудливый ледяной тоннель. То тут, то там в морозной тиши леса раздавался глухой утробный треск до предела изогнутых стволов. Звук этот эхом разносился по всей чаще, словно намекая путникам на их хрупкость и уязвимость перед величием природы.
Первую остановку сделали еще засветло. Свернув с тракта, мы провалились в снег по пояс. Герман был очень высоким, поэтому его «по пояс» для меня было «с головой». Он бережно положил меня на снежный наст, от чего я и проснулся. Я был так легок, что сугроб подо мной лишь слегка промялся. Тяжелый же горб его, сброшенный им с плеч неподалеку, сразу провалился под снег. Свою вторую голову егерь тоже снял и положил рядом со мной. Я выглянул из-под полушубка и увидел его, бредущего к кромке леса. Тяжело дыша, разгребая руками снег, он двигался по нетронутой целине к едва приметному бугорку. Добравшись, начал истово разгребать сугроб. Спустя минуту, ухватившись за что-то, он поднатужился и поднял вверх огромную еловую лапу. Усыпанная снегом, она прикрывала собой небольшой лаз. Уперев ветку невесть откуда взявшейся корягой, Герман вернулся за мной и своим горбом. От тяжелой работы от него шел пар. Густая борода его и разлапистые ресницы на морозе сплошь покрылись инеем, таявшим от горячего дыхания лишь вокруг рта и широченных ноздрей. Тогда я плохо осознавал, на какой шаг пошел он ради меня. Морозы стояли страшные, а егерь при этом отдал мне свой полушубок, оставаясь лишь в своей второй пятнистой шкуре. Поистине, он обладал нечеловеческой силой и отменным здоровьем. Но, как я увидел впоследствии, и у его силы был предел.
Егерь вволок в импровизированную берлогу сперва меня, а затем и свой скарб, нагреб ко входу снега и практически замуровал нас, оставив лишь небольшое вентиляционное окошко. Затем он достал из своего горба уже знакомый мне парящий шар и подвесил его в воздухе. Шар осветил тесноту берлоги и начал излучать долгожданное тепло. Я огляделся. По всему было видно, что это место егерь уже не единожды использовал в качестве укрытия. Своды берлоги покрывала прочная корка льда. Кое-где свисали сосульки, под самой крупной из них стояла маленькая миска. Шар быстро нагрел воздух нашего небольшого убежища, и свод берлоги, немного подтаяв, начал наполнять миску водой. Ветки вдоль массивного ствола ели были обрублены, их егерь использовал как настил. Меня он отнес к самому стволу и сунул в руки пустую бутыль.
– Нужду справить, – пояснил он, поймав на себе мой вопросительный взгляд, и уточнил на всякий случай. – Ты же понимаешь мою речь?
Я кивнул.
– Почему же тогда не говоришь? – поинтересовался егерь, разворачивая какой-то продолговатый сверток, припрятанный в другом конце берлоги. Я ничего не ответил. Собственно, я тогда и не мог ничего ответить. Я действительно понимал язык сотрапезников, мог уловить не только смысл отдельных слов и фраз, но и интонацию, с которой они произносились. Это устраивало моих хозяев – можно было приказывать голосом, как собаке, но скорее было исключением из правил. Сама речь была прерогативой людей, их гордостью и отличительной чертой. Скоту разговаривать строжайше запрещалось. Любые попытки воспроизвести звуки или слова жестоко пресекались. Некоторым моим сородичам за неповиновение даже языки отрубали.
Несмотря на явное физическое сходство, в культурном смысле между скотом и сотрапезниками была пропасть. И, естественно, сотрапезники делали все возможное, чтобы эта пропасть ширилась. Выловленные в Пустоши еще детенышами и заключенные в хлевах кореллы – так нас называли сотрапезники – лишались возможности учиться языку. Единственный понятный им язык был язык силы. В неволе они быстро забывали все свои навыки и умения, которыми успевали овладеть в племенах, разбросанных по всей необъятной Пустоши. О кореллах же, рожденных в неволе, и говорить было нечего. Их быстро отнимали от кормилиц, не держали долго в одном месте, и век их был не долог. Как только они хирели и переставали приносить клану пользу как работники, их забивали на мясо. Редкий корелл доживал до пятнадцати зим.
Из моих воспоминаний меня вытянул звонкий лязг какого-то странного приспособления. Егерь методично кормил странную железную палку золотыми рубалями. Раньше я думал, что это деньги. На них сотрапезники обычно покупали необходимые вещи на менах. За них же продавали мед и скот. О том, что рубали можно использовать как-то иначе, я не знал. Пока я размышлял о прошлом, завороженный мягким светом чудо-шара, парящего под сводом берлоги, егерь успел натопить воды для питья и сотворить еды. Из своего необъятного горба он достал пару сухих лепешек, напоминающих тот самый хлеб, которым угощал меня в хлеву, и протянул одну мне. Преисполненный благодарности, я позволил своему Жии насытиться. Затем егерь бросил в миску с талой водой небольшой камень, и вода, словно по волшебству, закипела и изменила цвет. Запахло кухней. Егерь протянул мне миску:
– Пей, последыш.
Я отхлебнул горячего и с удивлением обнаружил, что вкусная жидкость, помимо жажды, утоляет и неуемную страсть Жии. Мне хватило нескольких маленьких глотков, чтобы наесться от пуза. Егерь улыбнулся. Отложив в сторону свою корявую железную палку, он забрал у меня питье.
– Теперь спи, – сказал он, тоже отпивая из миски, – завтра тяжелый день.
Он укутал меня в свой полушубок и притушил парящий шар до тусклого уголька. Затем, отвернувшись к своему горбу, он достал какого-то черного идола, положил перед собой и стал бормотать в него непонятные мне слова:
– Мэйдэй! Мэйдэй! «Е-1» на связи, прием. Мэйдэй! Мэйдэй! «Ермак», как слышно? «Е-1» на связи, прием!
«Молится», – решил я и, потеряв к этому занятию егеря всякий интерес, постарался провалиться в чернь.
Скоту верить в богов было не положено. Об их существовании я знал лишь благодаря жизни в доме у хозяев. Мои сородичи в хлеву и знать не знали об этой стороне бытия. Второстепенных богов у сотрапезников было много, и каждый отвечал за определенную людскую слабость. Сотрапезники не могли договориться между собой, какому из них следует молиться чаще, поскольку, в зависимости от ситуации, каждый локальный бог мог как даровать свою милость, так и погубить слабого человека. Каждый из сотрапезников имел право отдавать свое предпочтение тому, кому считал нужным. Кто-то чаще поклонялся богу страха – могучему Лаогу. Разум иных был всецело поглощен богом похоти – Эрогом. Слабые и немощные видели смысл своего существования в поклонении Деору – богу боли. Но подавляющее большинство сотрапезников сходились во мнении, что над всеми богами верховодит один, самый грозный и самый сильный. То был бог голода – великий Жии. К нему ежедневно обращались все сотрапезники. Ему поклонялись перед каждой трапезой, его молили сжалиться, когда не ладилась охота или земля не рожала урожай. Его боялись все, поскольку считалось, что Жии был родителем остальных богов. Конечно, остальные боги были не менее жестоки, но суровее всех был все же именно Жии. Он жил в каждом живом существе. По его милости сотрапезники вымирали целыми кланами. Даже грозный Деор не мог похвастать такой кровожадностью. Жии боялись и Жии любили. Его восхваляли за каждый прожитый день и благодарили за каждую крошку во рту.
Ночью я проснулся по малой нужде. Шар перестал светить вовсе, и тьма стояла кромешная. Начало тянуть холодом. Не отойдя еще от черни, я не сразу понял, что в нашей берлоге я остался один. Только я наполнил бутыль, что с вечера дал мне егерь, как где-то неподалеку тоскливо воззвал к луне волк. У меня сердце в пятки ушло. Я и раньше слышал, как воют волки, но чтобы так близко – никогда. Чернь как рукой сняло. Через мгновение с другой стороны ему ответил еще один зверь, совсем близко от нас, судя по звуку. Я замер, боясь издать лишний шорох. Воцарилась такая звенящая тишина, что было слышно, как колотится в груди и рвется наружу, раздирая нутро, мой Лаог. Я попытался дотянуться до егеря, чтобы разбудить, но, как бы ни тянулся, нащупать его не мог. Наконец я набрался храбрости и одним махом прополз все расстояние от ствола до выхода из берлоги в надежде наткнуться на своего спящего спутника. Руки ухватили лишь пустоту. Не припомню, чтобы когда-либо боялся сильнее. В берлоге, кроме меня, никого не было. Егерь ушел. Из оцепенения меня вывел очередной волчий вой, уже совсем близко. Я отполз обратно к стволу и, закутавшись в егерский тулуп, стал прислушиваться.
Доводилось ли вам когда-либо слышать, как дышит волк, увлеченный охотой и раззадоренный близостью жертвы? Сначала я услышал именно это – частое и хриплое дыхание вперемешку с нетерпеливым скулежом зверя. Затем послышались и его скорые, семенящие шаги по скрипучему снегу. У самого входа в мое убежище волк остановился и стал принюхиваться. На мгновение повисла грозная тишина. Но тут зверь почуял, что совсем близко, буквально перед его носом умирает от страха легкая добыча. Рыча и поскуливая от нетерпения, волк принялся яростно откапывать вход в берлогу. За эти сутки я третий раз кряду попрощался с жизнью.
Глава 4 – Конь.
Я готов был поклясться, что, когда мы остановились на ночлег, на небе не было ни единого признака надвигающейся непогоды. Однако стоило только разъяренному зверю ввалиться в берлогу, как сквозь тонкий свод льда я увидел всполох молнии. Следом за вспышкой раздался оглушительный раскат грома. У меня заложило уши. Через секунду вязкая глухота сменилась веселым звоном. Казалось, молния ударила прямо в ель, под которой мы ночевали, но будь оно так, замертво в берлогу свалился бы я, а не хищник. Огромная вонючая туша зверя рухнула прямо передо мной, придавив мои ноги. Остро запахло кровью. Я ощупал себя, но обнаружил, что остался невредим. Не в силах от испуга мыслить рационально, я не сразу сообразил, что зимой гроз не бывает, во всяком случае, я видел их лишь в теплые луны. Хотя, признаться, на тот момент эта информация не была для меня принципиальной. Молния поразила волка, который пытался сожрать меня. К чему было протестовать против такого решения природы? Я только за.
Спустя минуту звон в ушах унялся, и в абсолютной тишине я смог различить скрип снега. Кто-то приближался. Я узнал шаги егеря. Герман вновь предстал передо мной в своей второй светящейся голове – должно быть, надевал он ее лишь в исключительных случаях. В его руках виднелась коряга, которую он с вечера кормил рубалями. Она почему-то дымилась. Егерь наклонился и, схватив бездыханного волка за задние лапы, вытащил его из нашего убежища. Я высунул голову наружу. Ночь была на излете. Далеко на востоке начинало сереть. Звезды тускнели, еле держась на небосводе, луна же вовсе пропала.
Егерь отволок тушу волка к тракту, снял с пояса нож и одним резким движением распорол зверю брюхо. Затем он выгреб волчьи внутренности прямо на снег. Еще горячее нутро волка парило на морозе, вокруг разнесся сладковатый запах. Возможно, от него, а возможно, и от всей картины в целом меня начало немного мутить. Заметив меня, егерь выкрикнул:
– Я стаю еще днем приметил, пока шли. Этот был самым слабым. У волков так заведено, последыш, – говорил егерь, методично отделяя голову зверя от туловища, – посылают к добыче самого слабого из стаи.
Он наконец рассек позвонки и поднялся во весь рост с головой волка в руках, заглядывая мертвому животному в пасть:
– Вроде как на разведку посылают.
С этими словами он зашвырнул отсеченную голову в ту сторону, откуда мы пришли, внутренности же разбросал вокруг освежеванной туши.
– Из хороших новостей, последыш, – кряхтел егерь, раскладывая кровавые ошметки по периметру. – Стая, что охотится за нами, теперь поостережется нападать. Волки чуют силу. А такое, – егерь окинул взглядом кровавую картину, обезобразившую снежную целину, – мог сделать только сильный зверь. Они не отстанут, но и напасть не посмеют. Хотя… – Герман еще раз наклонился к желудку волка и пощупал его, – зима затянулась, дичи в лесу нет. Они голодны.
Я смотрел на эту кровавую картину, не моргая. Ножом егерь орудовал искуснее Курьмы. Наконец Герман закончил изображать побоище. Вытерев свой тесак и умыв снегом руки, он вернулся ко мне.
– Главное, чтобы другие звери не пожаловали. Собирайся, выходим, – коротко скомандовал он и начал укладывать в свой горб тарелку, волшебный шар и своего черного идола.
Начал он с хорошей новости. Вероятно, была и плохая, но озвучивать ее Герман не спешил.
Быстро собравшись, мы вновь вышли на тракт. На этот раз егерь усадил меня в импровизированные сани. Когда только успел смастерить? В берлоге я выспался, и потому меня не укачивало. Весь следующий день мы упорно продвигались на север, следуя бесконечно долгим изгибам тракта. Герман по-прежнему не позволял мне идти пешком – было очевидно, что своим ходом быстро идти я не смогу. В таком одеянии (а полушубок егеря укрывал меня с головой) я мог разве что стоять, слегка качаясь, и то не в полный рост, настолько тяжела была егерская одежда.
Герман упрямо двигался вдоль тракта, периодически останавливаясь, чтобы прислушаться к морозному утру. Дорога по-прежнему уходила на север. Шло время, а для меня картина мира не менялась вовсе. Лес как стоял стеной по обе стороны от тракта, так и оставался стоять. Только егерь различал какие-то вешки, очевидно, оставленные им по пути в курень. Время от времени он начинал говорить, как мне казалось, сам с собой. Судя по тону, отчитывал себя.
– Дурак старый. Кому чего доказал? Мог и пацана забрать, и патроны не отдавать. Что ж ты за тряпка-то такая, а, Герман?
Собственно, именно тогда я и узнал, что егеря зовут Германом. Позже я также узнал, что он частенько общается сам с собой. Сказывалось его профессиональное прошлое. Но тогда мне эта его манера поведения показалась странной. Сам я не видел, чтобы кто-либо из сотрапезников водил беседы со своим я. Максимум в обращении к богам, ну, или если выругаться нужно было. Герман же все происходящее комментировал вслух, словно диктовал для кого-то. Частенько такие беседы были направлены на тех, кто окружал его. Так он указывал своим спутникам на их ошибки, не прибегая к обращению к конкретным людям. Но все это я узнал много позже. А тогда, укутанный в его полушубок, я просто ехал в санях и дивился его выносливости.
– Зря стрелял! – пенял он сам себе, тяжело дыша. – Могли услышать как те, так и эти. И эти наверняка услышали, коли погоня.
Егерь внезапно остановился и, обернувшись, обратился уже ко мне:
– Сколько в доме винтовок?
Я не понял вопроса. Мне было неизвестно это слово – «винтовка».
Герман не унимался:
– Винтовка? Автомат? Ружье? Должно же у Курьмы быть оружие! Сколько у него стволов?
Я лишь беспомощно хлопал глазами. Герман же, наконец сообразив, снял со спины свою корявую железную палку и показал её мне.
– Это – винтовка. Она стреляет. У Курьмы есть такие же?
Корявую палку я видел впервые, поэтому смело замотал головой. В курене я таких палок ни у кого не видел. Хотя, если разобраться, я мало что видел в курене на тот момент. Жизнь моя протекала в основном в хлеву. А чего там увидишь особенного? В поля меня не брали, поскольку мал еще был, а из дома выгнали две зимы назад. Несколько раз я видел, как сотрапезники уходили на охоту. Обычно они собирались несколькими избами, грузили все необходимое в сани или подводу и уходили в Пустошь на несколько недель. Если Великий Жии был благосклонен, они привозили мертвую животину, уже освежеванную и засоленную. А еще с охоты они пригоняли скот. Нагие, грязные, обросшие, со связанными руками, мои плененные сородичи медленно входили в курень цепью по три-четыре особи, плетясь между двумя подводами. Зимой скот не попадался. Говорят, прятался в своих норах. Потому зимой охотиться почти не ходили. Курень питался запасами с лета и приобретенным на теплых менах зерном. Как происходила сама охота, я не знал. Не знал также, где сотрапезники искали дичь и чем ее убивали. По сути, эта информация была для моих сородичей под таким же запретом, как и речь.
– Хорошо, коли так, – задумчиво ответил егерь, вновь впрягаясь в сани.
Весь оставшийся световой день мы плелись молча. Останавливались лишь попить и справить нужду. Уже темнело, когда егерь впервые остановился передохнуть. Я довольно сильно замерз без движения, хотя первые часы нашего пути холода совсем не чувствовал. Герман подошел к саням, где я лежал в обнимку с горбом. Достал из него свой волшебный шар и, посмотрев на него с досадой, сунул обратно. Он взглянул на меня, и в глазах его я прочел некое подобие тревоги.
– Замерз?
Я кивнул в ответ и, словно дав тем самым волю холоду, затрясся. Холод проникал всюду и, как ни кутался я в огромный егерский тулуп, он находил меня и заставлял дрожать еще сильнее. Егерь тем временем, сойдя с тракта, уже вовсю работал по пояс в сугробе, Закончив свою работу, он вернулся к саням и, вытащив из-под меня плотную ткань, что прихватил с собой из берлоги, устлал ею пол нашего нового укрытия. Завершив обустройство нашей стоянки, он вволок меня и свой горб в свежевырытую снежную нору. Затем он привалил ко входу наши импровизированные сани, а сам устроился поудобнее. К тому времени от холода я уже не чувствовал ни рук своих, ни ног. Герман вытащил из горба вторую голову и надел ее на себя. Она тут же начала светиться приятным белым светом, который, впрочем, не давал никакого тепла. Оглядевшись в тесной берлоге так, словно высматривает что-то за ее пределами, он вновь снял с себя голову и достал своего черного идола. На этот раз он молился своим богам более истово. Выкрикивал свое страстное «мэйдэй» так, словно от этого зависело качество молитвы. Просил выслать нам помощь, доказывал глухим богам своим, что у него больше нет какой-то энергии. Затем он несколько раз повторил какие-то непонятные мне слова, назвав их «координаты», и улегся спать. Несмотря на отчаянные попытки егеря докричаться до своих богов, те не спешили с помощью.
Есть в этот вечер егерь мне не дал. Мой Жии скулил, мешая заснуть. Ему вторил холод, который, несмотря на укрытие и егерский тулуп, все же проникал во все складки и щели, вытягивая из меня последние силы. В какой-то момент Герман протянул ко мне руку и, нащупав своей горячей ладонью мои заледеневшие ступни, ахнул в голос. Он тут же сдернул с меня свой тулуп и притянул к себе. Одной рукой он прижимал меня к своей горячей груди, другой шарил в своем горбу. Достав из него свою вторую голову, Герман надел ее на меня. Она была мне велика, но, как только я очутился внутри, мир вокруг резко преобразился. Слабо загудело в ушах, перед глазами появилось зеленоватое изображение лица егеря. Тот смотрел на меня с тоской в глазах, стараясь плотнее прижать меня к себе, попутно укрываясь тулупом. В его жарких объятиях я стал понемногу отогреваться. Сначала мне показалось, что егерь сам по себе такой горячий, но потом явственно ощутил разницу температур между его ладонями и грудью. Руки его были гораздо прохладнее. Вторая кожа его явно грелась сама по себе. Вот почему егерь мог проводить весь день на лютом морозе без тулупа и без второй своей головы. Впрочем, сейчас это открытие меня не сильно взволновало.
От холода соображал я туго, но, отогреваясь, стал понемногу проваливаться в чернь. Разглядывая сквозь сон маленькие зеленые полоски, бегающие перед глазами, я задумался над тем, а кем же был этот егерь? Он выглядел, как сотрапезник, но при этом не походил на них ничем, кроме внешности. Его боги, его магия, его повадки и речь – все говорило о том, что Герман не мог принадлежать к их числу. О том же говорила и лютая ненависть к нему Курьмы: соплеменников не пытаются убить при первом же удобном случае.
Маленькие зеленые полоски, за которыми я наблюдал сквозь сон, складывались из бесконечного числа маленьких символов. Некоторые повторялись чаще других, иные реже. Слева и справа были нарисованы контуры двух сотрапезников. Один из них был с изображением молнии на груди, другой с изображением перекрещивающихся полосок. Оба изображения были закрашены ярко красным до колен и пульсировали, словно предупреждая о чем-то тревожном.
Ближе к утру я проснулся от резкого звука. Голова егеря протяжно верещала, а изображение того сотрапезника, что был с молнией на груди, отчаянно пульсировало, закрашенное красным лишь до ступней. Я задергался, и егерь проснулся. Он быстро сдернул с меня свою голову и надел ее на себя. Вдруг звук стих, и голова погасла. Герман приподнялся на локтях и выругался, снимая ее с себя.
– Плохо дело, малыш, – сказал он хриплым со сна голосом. – Батарея сдохла.
Я не понял, кто именно умер, поскольку в сугробе, кроме нас двоих, больше никого не было. Может, ему приснилось?
– Автономки скафандра хватит еще на день перехода. Придется силовое поле отключить. Всю энергию на обогрев пустим. А дальше…
Он опять выругался. Затем, немного помолчав, ощупал меня.
– Согрелся? Ладно, пора выдвигаться. Скоро светает.
Сани мы бросили. Егерь уже не мог оставить меня в них, пусть даже и укутанного в тулуп. Стоя на коленях в нашем сугробе, он взвалил себе на плечи свой тяжеленный горб, а меня обвязал ремнями таким образом, чтобы я висел на нем спереди, плотно прижатый к его телу. Сверху он укрыл меня все тем же тулупом, взял в руки свою корявую палку, и мы выдвинулись в дорогу.
– Замерзнешь, – объяснял егерь свои манипуляции, когда привязывал меня к себе. – На санях никак нельзя. Вчера тебя всю дорогу ИКАС берег, пока заряд не иссяк.
Я уставился на него непонимающим взглядом.
– ИКАС – индивидуальный комплекс автономного существования, – пояснил Герман, но, видя, что понятнее мне не стало, поднатужился и разжевал еще сильнее. – Ну, шар этот летающий! Понял теперь?
Я кивнул.
– Ох, и заварил же я кашу с тобой, последыш, – жаловался Герман в пути. – Один бы я дошел уже. А с тобой, эээх…
Я понимал, что стал серьезной обузой егерю, но совершенно не тревожился по этому поводу. В конце концов, помереть в обществе этого косматого сотрапезника было моим выбором, а вот взять меня с собой – это уже было его идей.
Тем не менее, жалуясь и скрежеща зубами, егерь упрямо шел по снежной целине вперед. Ближе к середине дня вдобавок ко всему прочему начался снегопад. Идти стало совсем тяжко. Мелкий колючий снег полосовал старого егеря по лицу, пришлось надевать холодную голову. Егерь жаловался, что в ней плохо видно дорогу.
– Когда заряд в шлеме на нуле, толку от него, как от козла молока, – пояснял Герман, перекрикивая непогоду.
Причем говорил он это, кажется больше Пустоши, нежели мне, поскольку слова «шлем» и «на нуле» мне ни о чем не говорили. Я уже молчу про его странные попытки подоить козла.