Полная версия
Перстень Лёвеншёльдов
И тут вдруг в улье слышат стук клювика синицы, и весь улей начинает жужжать от любопытства. Кто стучит, друг или враг? Представляет ли он опасность для их пчелиного роя? У королевы пчел совесть нечиста. Она не может спокойно дожидаться вестей. Может, это призраки убитых трутней стучатся в улей? «Посмотри, что там такое?» – приказывает она сестре-привратнице. И та бросается к выходу из улья. С криком: «Да здравствует королева!» – она вылетает из улья. И – о ужас! Синица на дрожащих от нетерпения крыльях уже над ней. Вытянув шею, она хватает пчелу, давит ее, проглатывает; и некому возвестить повелительнице пчел о судьбе привратницы. Синица же начинает снова стучать, а королева пчел продолжает посылать все новых и новых привратниц на разведку, и все они бесследно исчезают. Никто не возвращается обратно, чтобы рассказать о том, кто стучится в улей. Ух, как жутко становится в темном улье! Это мстительные духи, призраки трутней, затеяли чертовскую возню. Хоть бы ничего не слышать! Хоть бы превозмочь любопытство! Хоть бы спокойно выждать, что будет дальше!
Огромный Мельхиор Синклер разражается хохотом, таким громким, что слезы выступают у него на глазах. Он смеется над женской глупостью в пчелином улье и над шустрой желто-зеленой канальей на воле.
Невелика беда – ждать, когда ты совершенно уверен в благополучном исходе своей миссии, да еще когда вокруг столько прекрасной пищи для размышлений.
А вот и большой дворовый пес. Он крадется, почти не касаясь лапами земли, опустив глаза и слегка помахивая хвостом; а вид у него такой, словно он направляется куда-то совсем в другое место и занят каким-то совершенно маловажным и посторонним делом. Но вдруг он начинает усердно рыться в снегу. Не иначе как старый бездельник спрятал там какую-то нечестно доставшуюся ему добычу.
Но только он поднимает голову, чтобы посмотреть, можно ли спокойно проглотить свой трофей, – как перед ним, словно из-под земли, вырастают две сороки.
– Укрыватель краденого! – кричат сороки с таким видом, будто они сами – воплощенная совесть. – Мы – здешние полицейские, выкладывай краденое!
– Молчать, негодяйки! Я – управитель здешней усадьбы!
– Как бы не так! Ишь какой выискался! – насмехаются сороки.
Пес бросается на птиц, и они улетают, вяло помахивая крыльями. Пес мчится за ними, подскакивает и лает. Но пока он гонится за одной, другая уже возвращается обратно. Она залетает прямо в вырытую псом в снегу ямку, клюет кусок мяса, но подняться с ним в воздух не может. Пес вырывает у нее мясо, держит его передними лапами и остервенело впивается в него зубами. Сороки нагло усаживаются прямо у него под носом и выкрикивают разные гадости. Продолжая пожирать мясо, он угрюмо, не спуская глаз смотрит на них, но когда они своей болтовней преступают границы дозволенного, он вскакивает и прогоняет их прочь.
Солнце начинает садиться на западе, за горами. Огромный заводчик смотрит на часы. Уже целых три часа. Как там жена, у которой обед обычно готов к двенадцати!
В этот миг появляется слуга и докладывает, что фрёкен Марианна желает с ним поговорить.
Заводчик берет на руку волчью шубу и в самом лучезарном настроении поднимается по лестнице.
Когда Марианна услыхала его тяжелые шаги на лестнице, она еще не знала, поедет она с ним домой или нет. Она знала только, что надо положить конец этому долгому ожиданию.
Она все надеялась, что кавалеры тем временем вернутся домой, но они не возвращались. Значит, ей самой надо все улаживать и положить этому конец. Она больше не в силах ждать.
Она думала, что отец, прождав пять минут и разгневавшись, уедет, или выломает двери, или же попытается поджечь дом.
Но он спокойно сидел в санях, улыбался и ждал. Она не испытывала к нему ни ненависти, ни любви. Но какой-то внутренний голос словно предостерегал ее, что не надо уступать ему, ни одного-единственного раза. Кроме того, она хотела сдержать слово, данное Йёсте.
Если бы отец задремал, если бы он заговорил, если бы он выказал беспокойство или хоть какой-то признак колебания, если б хоть распорядился откатить сани в тень! Но он был олицетворенное терпение и мудрость.
Он был уверен, твердо уверен, что она выйдет к нему, надо только подождать.
У нее болела голова, дергался каждый нерв. Нет, ей не обрести покоя, покуда она знает, что он сидит там, в санях. Казалось, что его воля тащит ее, связанную по рукам и ногам, вниз по ступенькам.
Тогда уж по крайней мере ей было бы проще поговорить с ним.
Прежде чем он вошел в комнату, она распорядилась поднять шторы и легла так, что лицо ее было прекрасно освещено.
Тем самым она преследовала совершенно отчетливую цель подвергнуть отца испытанию. Но в этот день Мельхиор Синклер вел себя совершенно непредсказуемо. Увидев ее, он ни жестом, ни словом не выдал своих чувств. Казалось, он не заметил ни малейшего изменения в ее лице. Она знала, как высоко он ценил ее прекрасную внешность. Но сейчас он не дал ей заметить ни малейших следов волнения. Он судорожно держал себя в руках, чтобы не огорчить ее. Это глубоко тронуло Марианну, и она начала понимать, почему ее мать все еще любит его.
Он не выказал ни малейшего колебания или удивления. Он не упрекал ее, не извинялся перед ней.
– Я заверну тебя в волчью шубу, Марианна! Она совсем не холодная. Она все время лежала у меня на коленях.
На всякий случай он подошел к огню в камине и стал греть шубу.
Потом он помог дочери подняться с дивана, закутал ее в шубу, повязал ей голову шалью, стянул концы шали под мышками и завязал их на спине.
Она не сопротивлялась, чувствуя себя совершенно безвольной. Хорошо, когда о тебе заботятся, приятно, когда не надо проявлять силу. А особенно хорошо для того, кто так истерзан, как она; для того, у кого не осталось ни единой собственной мысли, ни единого чувства.
Огромный заводчик взял дочь на руки, снес ее вниз, положил в сани, укрыл звериными шкурами, поднял верх саней и поехал прочь из Экебю.
Она закрыла глаза и вздохнула не то от радости, не то от ощущения потери. Она покидала жизнь, настоящую жизнь, но ей это было совершенно все равно. Ведь она не умела жить, она только умела играть роль.
Через несколько дней фру Густава устроила так, что Марианна смогла встретиться с Йёстой. Фру Густава послала за ним, пока заводчик уехал в длительную поездку к возчикам леса. Когда же Йёста появился в Бьёрне, она ввела его в комнату дочери.
Йёста вошел, не поздоровавшись и не произнеся ни слова. Остановившись внизу, у дверей, он смотрел себе под ноги, словно строптивый мальчишка.
– Йёста! – воскликнула Марианна.
Сидя в кресле, она глядела на него, то ли насмехаясь над ним, то ли забавляясь.
– Да, так меня зовут.
– Иди сюда, подойди же ко мне, Йёста!
Он медленно подошел к ней, все еще не поднимая глаз.
– Подойди ближе! Встань на колени! Здесь!
– Боже мой, к чему все это? – воскликнул он, но послушался.
– Йёста, я хочу сказать тебе: по-моему, мне лучше было вернуться домой.
– Надо надеяться, что они больше не станут выбрасывать вас на мороз, фрёкен Марианна.
– О Йёста, ты больше не любишь меня? Ты думаешь, что я слишком безобразна?
Притянув к себе голову девушки, он поцеловал ее, но вид у него был по-прежнему холодный.
Она и вправду забавлялась. Если ему вздумалось ревновать ее к собственным родителям, чего же еще? Но это, верно, пройдет. А теперь ей казалось забавным попытаться вернуть его. Она и сама едва ли знала, зачем ей удерживать его подле себя, но ей хотелось этого. Она думала о том, что ему все же один-единственный раз удалось избавить ее от нее самой. И он, верно, единственный, кто может, должно быть, еще раз заставить ее забыться.
И вот она снова заговорила, стараясь изо всех сил вернуть его. Она сказала, что вовсе не собиралась навсегда покинуть его, но приличия ради им надо было на некоторое время расстаться. Ведь он и сам видел, что ее отец стоял на пороге безумия, что ее мать жила в постоянном страхе за свою жизнь. Он ведь должен понять, что она вынуждена была уехать домой.
И тут он дал выход своему гневу. Ни к чему ей лицемерить. Он не желает быть больше игрушкой в ее руках. Она покинула его, предала, как только у нее появилась возможность вернуться домой. И он больше не может любить ее! Когда он вернулся домой с охоты и узнал, что она уехала без единого прощального слова, не передав ему даже привета, кровь застыла у него в жилах. Он чуть не умер! Не может он любить ту, которая причинила ему такое ужасное горе! Впрочем, она никогда не любила его! Она самая настоящая кокетка, которой просто нужно, чтобы и здесь, в родных краях, кто-то целовал и ласкал ее. Вот и все!
Так, стало быть, он считает, что в ее обычае позволять молодым людям целовать и ласкать себя?
О да, он так считает! Женщины вовсе не такие святые, какими кажутся с виду. Эгоистки и кокетки с головы до ног! Нет, если бы только она знала, каково ему было, когда он вернулся домой с охоты! Ему казалось, будто он бредет по колено в ледяной воде. Никогда не преодолеть ему эту страшную боль. Она будет преследовать его всю жизнь. Никогда больше не стать ему таким, как прежде.
Она пыталась объяснить ему, как все произошло. Она изо всех сил старалась уверить его, что по-прежнему ему верна.
Но ему уже все равно, потому что он больше не любит ее. Теперь он видит ее насквозь. Она – эгоистка. Она не любит его. Она уехала, даже не передав ему привета.
Он все снова и снова возвращался к этому ужасному событию. Она же почти наслаждалась этой сценой. Злиться на него она не могла. Она так прекрасно понимала его гнев! Окончательного же разрыва между ними она не боялась. В конце концов ее все-таки охватило беспокойство. Неужели он и в самом деле внезапно так сильно переменился, что она ему больше не по душе?
– Йёста! – произнесла она. – Разве я была эгоисткой, когда отправилась за майором в Шё? Я ведь прекрасно знала, что там свирепствует оспа. Да и не очень-то приятно бежать в лютый мороз по снегу в тонких башмачках.
– Любовь питается любовью, а не услугами и благодеяниями, – сказал Йёста.
– Ты хочешь, чтобы отныне мы стали чужими друг другу, Йёста?
– Да, я хочу этого.
– У Йёсты Берлинга весьма переменчивый нрав.
– Да, мне это обычно вменяют в вину.
Он был холоден, и отогреть его было невозможно. Впрочем, сама она была еще холоднее. Дух самоанализа, притаившись в ее груди, презрительно улыбался в ответ на ее попытки разыгрывать роль влюбленной.
– Йёста! – сказала она, используя еще одно доступное ей средство. – Я никогда по своей воле не наносила тебе незаслуженных оскорблений, если даже со стороны могло показаться, что это так. Прошу тебя: прости меня!
– Не могу!
Она знала: будь ее чувство подлинным и цельным, она бы вновь завоевала его. И она попыталась сыграть роль страстно влюбленной.
Взор ледяных глаз презрительно сверлил ее, но она, не желая потерять Йёсту, все равно делала все новые и новые попытки.
– Не уходи, Йёста! Не уходи в гневе! Подумай, как я подурнела, как безобразна я стала! Никто больше не сможет полюбить меня!
– Я тоже не смогу! – заявил он. – Придется и тебе узнать, как и многим другим, каково это, когда попирают твое сердце!
– Йёста, я никогда не могла полюбить никого, кроме тебя. Прости меня! Не покидай меня! Ты – единственный, кто может спасти меня от самой себя!
Он отстранил ее от себя.
– Ты говоришь неправду, – сказал он с ледяным спокойствием. – Не знаю, что ты хочешь от меня, но вижу: ты лжешь. Почему ты хочешь удержать меня? Ты ведь так богата, что в женихах у тебя никогда недостатка не будет.
С этими словами он ушел.
И не успел он закрыть дверь, как глубокое сожаление об утрате и безмерное страдание наполнили сердце Марианны.
То была любовь, дитя ее собственного сердца, любовь, которая выбралась на свет божий из угла, куда взор ледяных глаз изгнал ее. И вот она пришла, долгожданная, пришла теперь, когда было уже слишком поздно. Она выступила вперед, серьезная и всемогущая, а ее пажи – сожаление об утрате и страдание – несли шлейф королевской мантии.
Когда Марианна с непоколебимой уверенностью могла сказать самой себе, что Йёста Берлинг покинул ее, она ощутила почти физическую боль, такую ужасную, что едва не впала в беспамятство. Прижимая руки к сердцу, она много-много часов просидела без слез на одном и том же месте, борясь с постигшим ее страшным горем.
И страдал не кто-либо другой и не какая-либо актриса, а она сама. Страдала она сама!
Зачем явился ее отец и разлучил их? Ведь ее любовь вовсе не умерла. Просто она, Марианна, была так слаба после болезни, что не могла распознать ее силу.
О боже, боже, как могла она потерять его! О боже, как могла она так поздно прозреть!
О, он был для нее единственным, он был властелином ее сердца! От него она могла стерпеть все что угодно. Его жестокосердие, его недобрые слова лишь побуждают ее к смирению любви. Если бы он ударил ее, она подползла бы к нему, как собака, и поцеловала ему руку.
Схватив перо и бумагу, она увлеченно, с лихорадочной быстротой начала писать. Сначала она стала молить его, но не о любви, а лишь о милосердии. Она написала нечто напоминавшее стихи.
Она не знала, что ей делать, чтобы смягчить снедавшую ее глухую боль.
Кончив писать, она подумала, что, если бы он прочитал это письмо, он все же поверил бы, что она любит его. Ну а почему не послать ему это предназначенное ему письмо? На следующий день она обязательно отошлет это письмо, и тогда, как она полагала, оно снова вернет ей Йёсту.
На следующий день она бродила по дому, в страхе и борьбе с самой собой. Все, что она написала, казалось ей таким жалким и глупым. А в ее стихах – ни рифмы, ни размера, одна сплошная проза. Он лишь посмеется над такими стихами.
Пробудилась и ее уснувшая гордость. Если он больше не любит ее, то как же унизительно вымаливать его любовь.
Порой, правда, жизненная мудрость подсказывала ей: надо радоваться, что удалось выпутаться изо всех этих сложных отношений с Йёстой и изо всех прочих грустных обстоятельств, которые их любовь повлекла бы за собой.
Однако же муки ее сердца были столь ужасны, что чувства в конце концов одержали верх. Через три дня после того, как Марианна, прозрев, осознала, что любит Йёсту, она вложила стихи в конверт и написала на нем имя Йёсты Берлинга. Но стихи так и не были отосланы. Прежде чем она нашла подходящего нарочного, чтобы передать письмо, ей довелось услышать о Йёсте Берлинге много такого, что она поняла: слишком поздно, он потерян для нее безвозвратно.
Но мысль о том, что она не отослала вовремя стихи, пока еще можно было вернуть его, стала величайшей трагедией ее жизни.
Вся ее боль сосредоточилась на одном: «Если б я не мешкала, если б я не мешкала столько дней!»
Стихи эти, адресованные Йёсте слова наверняка помогли бы ей вернуть счастье жизни или по крайней мере подлинную жизнь. Она не сомневалась, что они наверняка привели бы его к ней обратно.
Однако же горе сослужило ей ту же самую службу, что и любовь. Оно превратило ее в цельного человека, могущественного в своей беспредельной приверженности как добру, так и злу. Пламенные чувства струились в ее душе. И даже ледяной холод, исходящий от духа самоанализа, не в силах был их сдержать. Именно благодаря этому, несмотря на ее уродство, на ее долю выпало в жизни немало любви!
И все же, говорят, она никогда не смогла забыть Йёсту Берлинга. Она горевала о нем так, как горюют об утраченной жизни.
А ее злосчастные стихи, которые когда-то многими читались и ходили по рукам, давным-давно забыты.
Однако же и ныне они кажутся мне весьма трогательными даже в том виде, в каком предстают предо мной. Хотя бумага, исписанная красивым, мелким почерком, уже пожелтела, а чернила выцвели. В этих злосчастных стихах скрыты страдания целой жизни. И я переписываю их с чувством какого-то смутного мистического страха, словно в них нашли приют какие-то тайные силы.
Прошу вас, прочтите эти стихи и подумайте о них. Кто знает, какую бы они возымели силу, будь они отосланы? Все же они исполнены глубокой страсти, достаточной для того, чтобы свидетельствовать об истинном чувстве. Возможно, они могли бы снова привести к ней Йёсту.
Своей неловкой бесформенностью они в достаточной степени вызывают чувство умиления и нежности. Да никто и не пожелает им быть иными. Никто и не захочет увидеть их заключенными в оковы рифмы и размера. И все же как грустно думать о том, что, быть может, именно несовершенство этих стихов помешало ей отослать их вовремя.
Прошу вас, прочтите и полюбите их! Их написал человек, которого постигла страшная беда.
Ты любила, дитя, но уже никогдаНе вернуть тебе счастья любви.Бурей страсти душа твоя потрясенаИ устало вкушает покой.Не видать тебе более счастья вершин,Ты устало вкушаешь покой.И в пучины страданий вовек не упасть,Никогда!Ты любила, дитя, но уже никогдаНе затеплится пламя в душе.Ты была словно поле пожухлой травы,Что пылает мгновенно и кратко,Черной гарью и дымом и ворохом искрРазгоняя испуганных птиц.Пусть вернутся они.Твой пожар отпылал.И уже не пылать ему вновь.Ты любила, дитя, но уже никогдаНе услышишь ты голос любви.О, угасли душевные силы твои,Как ребенок, что в классе пустомО свободе мечтает, об играх живых,Но никто не окликнет его.Так и силы души твоей – больше никтоНе вспоминает о них.О дитя, твой любимый покинул тебя.Он лишил тебя счастья любви,Столь любимый тобой словно крылья тебе подарилИ как птицу летать научил.Столь любимый тобой словно в бурю тебе подарил,Утопающей, чудо спасенья.Он ушел, он, единственный, кто отворилДверь твоего сердца.Об одном умоляю тебя, любимый,Не обрушивай на меня бремя ненависти,Нет ничего слабее нашего сердца:Разве сможет оно жить с мыслью,Что кому-то оно ненавистно?О любимый, коль хочешь меня погубить,Не ищи ни кинжал, ни веревку, ни яд.Дай мне знать, что ты хочешь, чтоб я исчезлаС зеленых полей земных, из царства жизни,И я тотчас сойду в могилу.Ты дал мне жизнь. Ты дал мне любовь.Теперь ты свой дар отбираешь. О, я знаю!Но не давай мне взамен ненависть,Я знаю – она убьет меня[16].Глава десятая
Молодая графиня
Молодая графиня спит до десяти часов утра и желает всякий день видеть свежий хлеб на столе, накрытом к завтраку. Она вышивает тамбурным швом и любит читать стихи. Она ничего не смыслит в тканье или в стряпне. Молодая графиня очень избалованна.
Однако же она чрезвычайно жизнерадостна и не скупится озарять своей веселостью всех и вся вокруг. Ей охотно прощают и долгий сон поутру, и пристрастие к свежему хлебу, потому что она расточает благодеяния беднякам и ласкова со всеми.
Отец молодой графини – шведский дворянин, который всю свою жизнь прожил в Италии – стране, пленившей его своей красотой и красотой одной из ее прекраснейших дочерей. Когда граф Хенрик Дона путешествовал по Италии, он был принят в доме этого высокородного дворянина, познакомился с его дочерьми, женился на одной из них и привез ее с собой в Швецию.
Она, с детства знавшая шведский язык и воспитанная в духе любви ко всему шведскому, прекрасно уживается на севере, в стране медведей. Ей так радостно в хороводе бездумных развлечений, кружащемся вокруг длинного озера Лёвен, что можно подумать, будто она всегда жила здесь, на севере. Между тем она не очень хорошо понимает, что значит быть графиней. Этому юному, радостному существу совершенно чужды и высокомерность, и чопорность, и снисходительное достоинство.
Но кто больше всех очарован молодой графиней – так это пожилые мужчины. Просто поразительно, каким огромным успехом она пользовалась у них! Стоило им увидеть ее на балу, и можно было ничуть не сомневаться в том, что все они – и судья из Мункеруда, и пробст из Бру, и Мельхиор Синклер, и капитан из Берги – в приступе величайшего доверия начнут тут же признаваться своим супругам, что доведись им встретиться с молодой графиней лет тридцать или сорок тому назад…
– Да. Но тогда ведь ее наверняка еще на свете не было! – говорят их пожилые жены.
И, встретившись следующий раз с молодой графиней, приводят ее в смущение, намекая на то, что, мол, она похищает у них сердца их престарелых супругов.
Пожилые жены смотрят на нее с некоторой опаской. Они ведь еще так прекрасно помнят ее свекровь, графиню Мэрту. Она была такая же веселая, и добрая, и всеми любимая, когда впервые появилась в Борге. А теперь она превратилась всего-навсего в тщеславную, падкую на развлечения кокетку, которая не в силах думать ни о чем другом, кроме собственных удовольствий. «Если бы только муж молодой графини мог приучить ее к работе! – говорили пожилые дамы. – Если бы только она научилась ткать!» Ведь умение ткать утешает в любом горе, оно поглощает все интересы, оно послужило спасением для множества женщин.
Да и самой молодой графине очень хочется стать хорошей хозяйкой. Она не знает лучшей доли, чем быть счастливой женой и жить в хорошем, благоустроенном доме. И часто, приезжая на званые вечера, она подсаживается к пожилым дамам.
– Хенрику так хочется, чтоб я стала хорошей хозяйкой, – говорит она, – такой же, как и его мать. Научите меня ткать!
Тут старушки начинают вздыхать. Во-первых, из-за графа Хенрика, который считает свою мать хорошей хозяйкой. Во-вторых, из-за этого юного, несведущего существа, которое столь трудно посвятить в тайны такого сложного искусства. Стоит только заговорить с ней об утке́ и о пасмо, о рукоятках и наугольниках, о мотовиле, как у нее голова идет кругом. А еще хуже, когда речь заходит о таких вещах, как тканье камчатных скатертей и узоров «гусиный глазок» и «странник».
Все, кто только знает молодую графиню, не могут не удивляться тому, что она вышла замуж за глупого графа Хенрика.
Как несчастен тот, кто глуп! Жаль его, где бы он ни жил. А более всего жаль того, кто глуп и к тому же живет в Вермланде.
О глупости графа Хенрика ходит уже множество легенд, а ему всего-навсего двадцать лет с небольшим! Вот, к примеру, как несколько лет тому назад он развлекал Анну Шернхёк во время прогулки на санях.
– А ты красива, Анна! Да, красива, – сказал он.
– Не болтай глупостей, Хенрик.
– Ты самая красивая во всем Вермланде.
– Вовсе нет!
– Во всяком случае, ты самая красивая из всех, кто едет с нами на прогулку.
– Ах, Хенрик, и это неправда!
– Ну, тогда ты самая красивая в наших санях. Этого уж ты не станешь отрицать.
Нет, этого она отрицать не стала.
Потому что граф Хенрик совсем не красив. Он столь же уродлив, сколь глуп. О нем говорят, что голова, сидящая на его тонкой шее, передается в роду Дона вот уже несколько столетий по наследству, от одного графа к другому. Потому-то мозг у последнего отпрыска этого рода так одряхлел и пришел в полную негодность. «Ведь совершенно ясно, что собственной головы у него нет, – говорят о нем люди. – Голову одолжил ему его отец. И потому-то он не смеет склонить ее, боится, что она отвалится. Да и кожа у него совсем пожелтела, а лоб весь в морщинах. Ведь головой этой пользовались и его отец, и дед. А иначе почему бы волосы у него были такие редкие, губы такие бескровные, а подбородок такой заостренный?!»
Его постоянно окружают шутники, которые подстрекают его говорить глупости. Они запоминают их, а потом разносят по всей округе, немало добавляя и от себя.
Счастье, что он ничего этого не замечает. Все его манеры и осанка исполнены важной торжественности и чувства собственного достоинства. Разве ему может прийти в голову, что другие ведут себя совершенно иначе? Чувство собственного достоинства у него в крови: он движется размеренно, ходит выпрямив спину и никогда не поворачивает голову, не повернувшись одновременно всем туловищем.
Несколько лет назад он был в гостях у судьи с семейством в Мункеруде. Он приехал верхом, чопорно и гордо держась в седле. На нем был высокий цилиндр, желтые рейтузы и начищенные до блеска сапоги. Сначала все шло хорошо. Но когда он собрался уезжать, случилось так, что одна из веток, свисавшая с дерева в березовой аллее, сбила с него цилиндр. Он спешился, надел цилиндр и снова проехал под той же самой веткой. Цилиндр был снова сбит на землю. Это повторилось ровно четыре раза.
Тогда судья подошел к нему и сказал:
– А что, если вам, братец, в следующий раз объехать ветку стороной?
И вот на пятый раз он удачно проехал мимо ветки.
Однако же молодая графиня любит мужа, несмотря на его старческую голову. Когда она впервые увидела его там, на юге, она ведь не знала, что в собственной своей стране он был окружен лучезарным ореолом мученика глупости. Там, в Риме, над его головой сияло нечто подобное блеску юности, и они соединились при весьма романтических обстоятельствах. Надо было слышать рассказ графини о том, как графу Хенрику пришлось похитить ее. Монахи и кардиналы пришли в страшную ярость, узнав, что она хотела предать религию своей матери, которой прежде была привержена, и стать протестанткой. Вся чернь бушевала. Дворец ее отца был осажден. Хенрика преследовали бандиты. Мать и сестра умоляли ее отказаться от мысли об этом замужестве. Но отец ее пришел в бешенство от того, что какой-то там итальянский сброд может помешать ему отдать дочь в жены тому, кому он пожелает. И он приказал графу Хенрику похитить ее. Обвенчаться в Италии для них оказалось невозможным, потому что это тут же открылось бы. Тогда она и граф Хенрик тайком прокрались по боковым улочкам и всевозможным мрачным закоулкам в шведское консульство. И когда она там отреклась от католической веры и приняла протестантство, их мгновенно обвенчали. И тут же дорожная карета быстро помчала их на север. «Видите ли, провести оглашение в церкви уже не было времени. Это было просто невозможно, – имела обыкновение повторять молодая графиня. – А как же грустно было венчаться в консульстве, а не в одной из красивых итальянских церквей, но в противном случае Хенрик лишился бы меня. Там, на юге, все они такие пылкие: и родители, и кардиналы с монахами, все – такие пылкие. Потому-то все венчание должно было происходить в страшной тайне. И если бы людям удалось увидеть, как мы незаметно крадемся из дому, они наверняка, ради того чтобы спасти мою душу, убили бы нас обоих. Хенрик, разумеется, был уже предан анафеме».