Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Экстерном человеком не станешь. Опоздали! Волонтеры, раздающие кровь, плазму и хлеб озлобленным старикам – болезненный альтруизм. Счастье, что они есть, но не надо показывать по всем каналам акт передачи благодеяния старикам, испуганно-подозрительно принимающим в щель приоткрытой двери лежалые продукты из супермаркета. Развозящие продовольственные корзинки энтузиасты, в основном мечтают попасть в объектив камеры, чтобы страна и родственники в лицо знали бескорыстных благодетелей. «Альтруизм» – понятие несостоявшейся эпохи истинных взаимоотношений.


Пушкин во время эпидемии холеры был в нижегородской деревне и поперся в Москву. Он писал: «Проехав 20 верст, ямщик мой останавливается: застава! Несколько мужиков с дубинами охраняли переправу через какую-то речку. Я стал расспрашивать их. Ни они, ни я хорошенько не понимали, зачем они стояли тут с дубинами и с повелением никого не пускать. Я доказывал им, что, вероятно, где-нибудь да учрежден карантин, что я не сегодня, так завтра на него наеду и в доказательство предложил им серебряный рубль. Мужики со мной согласились, перевезли меня и пожелали многие лета»[2].


То, что все можно купить и продать, а потом осмыслять, – неправильно: сначала безумные поступки, а потом попытка осмысления. Хотя Пушкин – наше всё. Кстати, «наше всё» уже стало псевдонимом Пушкина. То и дело слышишь: «Как правильно сказал “наше всё”…» Если возникают какие-то гениальные формулировки или эпитеты, мне кажется, обязательно нужен противовес. Когда придумывается «наше всё» в той или иной сфере или эпохе, всегда надо найти «наше ничего». Ведь «наших ничего» было значительно больше, чем «наших всё». Тогда возникает какой-то более-менее баланс.

Странное все-таки существо человек. Так все страдали и негодовали из-за карантина, потом подзатихли, потом привыкли, а дальше уже понравилось. Когда постепенно стали призывать обратно к нормальной жизни, все вдруг решили, что было лучше. Я это ощущал по себе – постепенно привык к изоляции. Организм вынужден как-то приспосабливаться к этой синусоиде разностей.

К Новому, 2020 году наш театр выпустил поздравительную открытку.

Устал я греться у чужого огня,Но где же сердце, что полюбит меня?Живу без ласки, боль свою затая…Всегда быть в маске – судьба моя!

В 1926 году Имре Кальман в оперетте «Принцесса цирка» на всякий случай надел маску на Мистера Икса. Прошло почти 100 лет. Но что такое 100 лет?


В 2020 году Вере Васильевой исполнилось 95. Вера Кузьминична стройная, изящная, молодая. Все время хочет играть. Мы затеяли юбилейный вечер. Но так как она все-таки уже не может два с половиной часа беспрерывно бегать по сцене, мне пришла в голову идея расставить манекены с костюмами ее героинь и рядом с ними поставить мужиков – ее партнеров по спектаклям. Она держится за манекен, а мы помогаем ей вспоминать что-то. Еду в театр репетировать и вдруг слышу по «Эхо Москвы», что ввели очередной запрет жизни для 65+. Чтобы артист в 65+ мог выйти на сцену, нужно запрашивать специальное разрешение.

Мой директор Мамед Агаев пытается его получить, но ему говорят: «Никакого вечера быть не может, отменяйте». В это время в театр приходят двое из этого Рыбнадзора – проверять, висят ли объявления о вакцинации, все ли в масках и размечен ли пол для дистанции в полтора метра. И я одного из них спрашиваю: «В 65+ на сцену нельзя. А у нас Вере Кузьминичне через неделю 95. Как быть в этом случае?» Он начинает куда-то звонить и выяснять, что делать, когда 95. Его, очевидно, тоже куда-то послали, но вечер всё равно отменили.


Пользуясь случаем, в очередной раз взволнованно преклоняю колена (преклонить еще могу, встать обратно уже, конечно, проблема) перед моей подругой и партнершей Верой Васильевой и хочу вновь покаяться в своих неоднократных изменах.

В первый раз, 50 лет назад, я с трудом отбил ее у Гафта в спектакле «Безумный день, или Женитьба Фигаро» и 500 раз пытался изменить ей с Сюзанной. Потом много лет она мучилась со мной в спектакле «Орнифль», где я напропалую мотался с кем попало. И наконец, в «Кабале святош», прикинувшись Мольером, бросил Васильеву – Мадлену Бежар – и женился на ее дочери. Все это вытерпеть могла только такая цельная и тонкая натура, как Верочка. С уникальными партнершами надо быть очень нежным.


С пандемией разобщенность крайне ужесточилась. Нас отодвинуло друг от друга на полтора метра. С кем советовались чиновники, выбирая это расстояние, неизвестно. Почему не два метра или не один?

Вот Валечка Гафт – человек, который на моих глазах одним пальцем поднимал десятикилограммовые гири. Я помню, как в Театре на Малой Бронной Ольга Яковлева играла Дездемону, а Валя играл Отелло. Душил потрясающе.

С этим метражом всеобщий сценический тупик. Как задушить Дездемону с такого расстояния? Как дотянуться поцеловать Джульетту? Я уже не говорю о сексуальных сценах – где найдешь сегодня героя-любовника с полутораметровыми возможностями?


Сначала на спектакли продавали 25 % билетов, потом смилостивились до 50 %. В метро люди едут нос в нос, щека к щеке, а в театре нужно сидеть через место и в масках. На трибунах стадионов вместо зрителей фанерные манекены и озвучен рев болельщиков. Театр с манекенами невозможен. Сидя через кресло от жены, рискуешь не уловить сюжет. А если не жена, а любовница и она отброшена в амфитеатр – это вообще выброшенные деньги.


Конечно, карантинная необходимость загнала нас в затворнический тупик, но какие-то выгоды от этой изоляции все-таки появились. Население, устав от дачного алкоголизма и безденежья (одно плотно связано с другим), стало от безвыходности перелистывать книжки, веками стоящие нетронутыми и идущие, в обычное время, на растопку камина.


Кстати, интересно, когда все книгоиздание мира перейдет на цифру, чем будут растапливать печи? Боюсь, что цифра горит плохо. Давно пора осуществить мечту грибоедовского Скалозуба «Собрать все книги бы да сжечь!», и при этом «рукописи не горят» – хрестоматийная бессмыслица. Прекрасно горят и горели. Это айфоны, очевидно, плохо прогорают. Какая жалость, что Гоголь до них не дожил. Мы бы имели второй том «Мертвых душ».


Аристотель, Жюль Верн, Конан Дойл – провидцы, заглядывающие и угадывающие на века вперед. Я тоже хочу. Но все мешает. Ночью сквозь зыбкий сон приходит в голову необыкновенно дерзкая мысль и облекается в четко-парадоксальную фразу, но пока решишься откинуть одеяло, добежать, не упав, до письменного стола, нарыть чистый лист бумаги, найти пишущее, а не застывшее стило, напялить очки, да не эти – для дали, а те – для близи, а вот они… И всё… Мысль ушла, формулировка забыта, путь обратно в кровать долог и горестен. Уверен, что через каких-нибудь семь-восемь лет изобретут что-то такое, чтобы прямо из спящей головы все фиксировалось.

Отрывок 3. Театр и вокруг него


Раньше я славился способностью импровизировать на сцене. Обычно, когда актер произносит слова роли и вдруг – забывает текст, он впадает в ступор. Со мной такого никогда не случалось, поскольку я считаюсь очень находчивым. Когда-то в театре существовали суфлерские будки – нора, в которой сидел несчастный человек с партитурой пьесы. И даже великий и мудрейший артист Олег Павлович Табаков позволял себе иногда играть спектакли с наушничком, в который ему подавали текст. Суфлеров как класса давно нет, поэтому артисты вынуждены текст учить.


Лозунг «Хлеба и зрелищ!» – атавизм. Сегодня хлеба навалом, зрелища – в интернете. Но, каким бы театр ни был, он живой. Когда артист забывает текст, это большой подарок для зрителя. С компьютером такого не случается.


Олег Табаков обладал титаническим обаянием вообще и в частности во время еды. Не было человека, который ел аппетитнее его. Не важно, был ли это шикарный правительственный банкет, чей-то юбилей или пикник. Я участвовал с ним во всяких больших заседаниях – в министерствах, комиссиях, в чиновничьих кабинетах. Заседают, рассказывают с серьезными лицами, как будет дальше хорошо. У каждого – микрофон, бутылочка какого-нибудь «Нарзана» и маленькое блюдечко, на котором три орешка. И только Олег Павлович, вне зависимости от ранга заседания, приходит с кулечком, вынимает уютненькую коробочку с бутербродиками, маленькую баночку с приправой и элегантно себе сервирует застолье между микрофонами. Если удавалось сесть на заседаниях рядом с ним, что-то можно было у него цапнуть, а что-то он категорически не давал. «Самому мало! – шипел. – Свое приноси!»


Артисты делятся на хороших и популярных. Зыбкая мечта стать любимцами – публики, то есть народа, власти, полиции, двора и магазина. Это атрибуты профессии, ничего тут не поделаешь. У сегодняшних – круглосуточная жажда присутствия. Так как возможностей – огромное количество и конкуренция большая, даже у талантливых и думающих людей возникает ощущение необходимости постоянно мелькать.


Я всегда говорю людям, которые мне небезразличны, типа Максима Аверина, Саши Олешко и Лёни Ярмольника, что, когда всюду лезешь, можно надоесть самому себе и адресату своих появлений. Кроме того, чтобы появляться в разных ипостасях, нужно в каждой попытаться быть другим. А если ты один и тот же и просто торчишь в разных декорациях перед одним и тем же жюри, это снижает качество дарования. Кивают, но толку мало.


Сегодня перевоплощение подменено непосредственностью. Когда говорят, что человек непосредственный, в этом есть элемент комплимента. Но, если он до ужаса примитивен, от его непосредственности никакого зрительского счастья не возникает.


Театр и Зритель – вечная полемика. Когда-то я ставил спектакль «Недоросль» с песнями моего замечательного друга, поэта Юлия Кима. В конце спектакля выходил из зала якобы очарованный зритель и пел о том, что он потрясен до слез. И артисты ему якобы отвечали: «Приходи. Мы еще раз обманем! Ты умеешь поверить в обман!» Это очень важная теза. Если люди приходят и ждут обмана – это одно. А если им все время назидательно-настырно капают на мозги, это раздражает и отрешает от театра.


Мне играть в театре, или что-то ставить, или руководить приходится от безвыходности. А вот взять и в свободное время пойти в театр и смотреть, как изгаляются другие, не свои, – это голгофа. Сегодня драматурги и режиссеры кромсают хорошую прозу, впихивая ее в прокрустово ложе пьесы. Островский – сибарит, бог знает когда живший, сейчас – дефицитнейший автор. Все ставят Островского. Но, прежде чем ставить, бросаются его переписывать, прикрывая отсутствие драматургии, смысла, характера, актерского мастерства всякими эффектами. Чем дальше развивается цивилизация, тем больше на сцене фокусов, a магия органичного существования и партнерства уходит. А если с трудом, геройски сохраняется, вызывает лишь одну реакцию – старомодно.


Все хотят быть на уровне мировых стандартов. А мировые стандарты – это очень опасная штука. Все-таки должно быть свое. Исконно-русский театр – Петрушка, балаган, скоморохи и водевиль. Мюзикл – это не наша кровь. Когда-то Филя Киркоров позвал меня на мюзикл Chicago, который шел в этом огромном сарае на Комсомольском проспекте. Я пошел. Все очень грамотно, работают на полную катушку. Получился слепок с бродвейского Chicago, очень хорошо сделанный. И ужас в том, что, чем это лучше, тем вторичнее.


В Киеве, в Театре имени Ивана Франко, мы когда-то играли спектакль «Чествование». В зале был великий артист и совершенно удивительная по чистоте и мудрости личность Богдан Ступка. После спектакля он написал мне пиететно-восторженное письмо. Как будто писал не большой и уже пожилой артист, а слушательница бестужевских курсов. Когда не местечковый критик, а коллега такого уровня вдруг пишет тебе письмо – это то, для чего надо стараться.


Сейчас немало театроведов – на уровне буклета супермаркета. Драматург Алексей Арбузов был богат по тем временам – по всей стране шли его пьесы. Как только появлялась его сентиментальная драматургия, тут же раздавалась беспощадная критика: где современная тематика? Он брал билет и шел на стадион. Или даже, чего тогда никто не мог себе позволить, летел в Англию на футбольный матч. Наглядное пособие правильного отношения к критике.


Вот пишут: «Как артист он, конечно, дрянь, но костюмчик на нем хорошо сидел». Конечно, играть надо так, чтобы соответствовать костюму. Вообще же в нынешнее время возможен вопрос: «Что на вас сегодня раздето?»


Забытая придумка – радио- и телеспектакли. Если спектакли делаются для телевидения, а не снимаются театральные постановки – это и не кино, и не театр. Телеспектакли Анатолия Эфроса – «Всего несколько слов в честь господина де Мольера» и «Страницы журнала Печорина» – образцы жанра, который рухнул. В советские времена заработки сводились к минимуму: полторы программы телевидения, незначительные сборные концерты, куда надо было еще попасть. Основной кормушкой было радио. Эмиль Верник, тогда главный режиссер литературно-драматического вещания Всесоюзного радио, создал очень много радиоспектаклей, в которых он собирал букет артистов из МХАТа, Театра имени Моссовета и Театра имени Ленинского комсомола. Донести специфику классического драматического произведения через радио – было уникальным делом. Эмиль Верник умер недавно почти столетним. Так долго он прожил в числе прочего потому, что у него на редкость заботливые и любящие дети, особенно Игорь.


В Бахрушинском музее есть «колумбарий» с ячейками, куда вместо урн вставляют всякие вехи ушедшего или еще не ушедшего театрального деятеля, который с точки зрения музея этого достоен. Правда, иногда количество вех зависит от настырности жен или вдов: какой-то гений – режиссер или артист, у которого не было семейного энтузиазма, имеет маленькую полочку с двумя-тремя фотографиями, а у в десять раз менее значимого субъекта, но пожившего 67 лет с женой, некуда положить очередные вырезки. Как только она видит фамилию мужа на заборе или его лицо на туалетной бумаге, тут же тащит все в музей. Милейшие дамы, сотрудницы музея, отказать этой упертой старушке не могут и вынуждены брать бумажку или кусок забора и вталкивать в склеп. Так что, может, пропорции Театральным музеем имени Бахрушина не всегда соблюдаются, но степень внимания его сотрудников к театральной деятельности умиляет.

Когда увольняли директора музея Дмитрия Родионова, я по просьбе «Новой газеты» записал видео, в котором, в частности, сказал: «Общественное мнение, коллективные письма, возмущение интеллигенции – за свою жизнь я это проходил очень много раз. Результата никакого. Разный уровень чиновников подтирается этими воззваниями. Но иногда зашкаливает. Как в случае с увольнением директора Музея имени Бахрушина. На баррикаду я уже не заберусь, а вот с ее подножия вынужден спросить: зачем? Зачем влезать в абсолютно сложившееся, замечательно организованное давным-давно заведение. Это же мемориал. Кладбище великого русского театра. Влезать туда – чистый вандализм. Говорю не голословно. У меня в этом колумбарии есть маленькая полочка, и там что-то лежит. Эти подвижники работают десятилетиями за известное количество денег. Дима Родионов – интеллигентнейший, эрудированный, тонкий человек. Может быть, пока не поздно, давайте все реанимируем. Не надо извиняться, не надо ахать. Просто сделать вид, что передумали. Не ошиблись, а подумали и передумали. Этого достаточно, чтобы сохранить уникальный музей».


Возникают какие-то профессиональные, житейские, остросоциальные проблемы – я открываю пасть, а потом – ой! – смотрю вокруг и вижу, что я старый, засохший прыщ, случайно удержавшийся на новой прекрасной глянцевой жопе Мельпомены, гнилой зуб мудрости в блестящей искусственной челюсти театрального процесса. И я тут же затихаю. Я старый гимн с новыми словами. Мелодию помню, а слова выучить уже не могу. Выгляжу как футболист перед началом матча.


Помню, в застойных капустниках мы пели: «Зато мы делаем ракеты и перекрыли Енисей, а также в области балета мы впереди планеты всей!» Эти успехи давно размыты. Мишенька Барышников танцует под американским флагом, перекрытые реки мешают осетровым нереститься, в ракетах первый канал запускает в космос группу, чтобы снять очередной невесомый сериал, но это, конечно, мелочи. А вот что королева Елизавета II и Михаил Ефимович Швыдкой одновременно, не сговариваясь, бросили пить, настораживает по-настоящему.


Театр – дом, театр – семья. Конечно. Но, как в каждой семье, быт театра наполнен жаждой первенства, склокой, завистью и иногда любовью.


В театрах в юбилей артистов на служебном входе над большим зеркалом вывешивают поздравления. И даже когда человеку исполняется 90, пишут: «Дорогая Анна Ивановна, поздравляем Вас с 90-летием. Желаем счастья, долголетия и дальнейших творческих успехов». Я прошу не писать про творческие успехи, но мне говорят: «Нет, такая форма». У нашей художницы – трафарет, на котором меняется только имя-отчество и дата, а призывы незыблемые.


Когда меня спрашивают, какая ваша главная роль, я попрежнему, как это принято, отвечаю: «Еще не сыгранная». Но и сыгранные не все помнятся.


В одно время со мной в московской 110-й школе учился Виталий Хесин, сын директора Всесоюзного управления по охране авторских прав и Литфонда. В книге «Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941–1944» он рассказывает: «Весной 1948 года мы силами литературного кружка, который вела учительница русского языка и литературы Елена Николаевна, ставили отрывок из “Молодой гвардии”, только-только опубликованного и очень популярного романа А. Фадеева. На женские роли девочек из соседней женской школы приглашать не разрешили (на девочек в стенах мужской школы смотрели как на инопланетянок), и их исполняли мальчики.

Я играл Ульяну Громову. Сестра дала мне свой девчачий костюмчик: закрытая блузка, жакет, юбка, туфли на низком каблуке и платочек на голову. Дело в том, что нас до седьмого класса в обязательном порядке стригли наголо. Даже челочку иметь не разрешалось. Нарушителя тотчас же отправляли в парикмахерскую.

Шура Ширвиндт тоже участвовал в спектакле, но исполнял эпизодическую роль (кажется, Володи Осьмухина). На репетициях никаких проблем не возникало. То, что мальчики говорили о себе “я сказала”, “я видела”, воспринималось без улыбок. Но, когда при полном зале открылся занавес и зрители увидели нас, актеров, поднялся такой хохот – и в зале, и на сцене, – что играть было невозможно.

Я не произнес ни одной реплики, ибо меня душил смех, то же было с Геной Р., исполнявшим роль Любки Шевцовой, и Юликом К., игравшим бабушку Олега Кошевого.

Директор школы Иван Кузьмич Новиков, сидевший в первом ряду, с ужасом взирал на это “действо”, и сегодня я его хорошо понимаю. Ведь это был сорок восьмой год, началась новая кампания шельмований и массовых арестов, и наше поведение можно было расценить как “идеологическую диверсию”.

Сценка называлась “Молодогвардейцы слушают речь вождя”: импровизированная вечеринка, самодельный радиоприемник и прильнувшие к нему, чтобы не пропустить ни одного слова, юноши и “девушки”.

Елене Николаевне (она исполняла роль мамы Олега Кошевого) после этого случая пришлось уйти из школы».


Когда кто-то вспоминает, читаешь как откровение. Но автор помнит фамилии, и все-таки проскальзывают домыслы или незнание. Елену Николаевну, нашу классную руководительницу, выгнали не из-за этого представления. Был ужасный скандал по тем временам (сейчас он выглядит детским садом), потому что в нее влюбился ученик Аркаша Домбек. Из-за этого романа ее выгнали из школы, а его со страшным «ай-ай-ай» оставили. Но прелесть в том, что по окончании школы он на ней женился и они счастливо жили вместе полвека. Своей роли в отрывке из «Молодой гвардии» я не помню. Я стараюсь запомнить удачные роли, а эта была, очевидно, не очень.


Январь 1949 года, редакционная статья в газете «Правда» «Об одной антипатриотической группе театральных критиков». Это начало кампании, в ходе которой закрыли Камерный театр, выгнали его основателя Александра Таирова и его жену, великую Алису Коонен. Сейчас с гневом вспоминают это трагическое событие в театральной летописи России и последний спектакль «Адриенна Лекуврер», когда зал стоя, по некоторым сведениям, чуть ли не полчаса прощался с Таировым и Коонен.

Прошли годы. Был последний спектакль булгаковского «Мольера» в Театре имени Ленинского комсомола перед тем, как Анатолия Эфроса выгнали с поста главного режиссера. Я присутствовал на сцене в образе Людовика. Не знаю, полчаса или меньше, но зал тоже стоя прощался с этой эпохой Театра имени Ленинского комсомола. Эпизод разгона театра Эфроса стал очередной страницей репрессивной политики в отношении культуры.


Прошли годы. Сегодня председатель общественного совета при Министерстве культуры России Михаил Юрьевич Лермонтов, который не только тезка поэта, но и имеет с ним общих предков, собрался оценить репертуар театров на предмет наличия антипатриотических произведений. Сигнал понятен. Наступаем на те же самые грабли, не делая никаких выводов, – ждем, чтобы прошли годы!


Если боишься всего, то сидишь и ждешь, что будет. А антитрусость моментально проецируется на поступки. Бывает безрассудная физиологическая смелость. Человек бросается на амбразуру, даже когда ее нет.


Есть люди, которые не могут без борьбы. Таким был, к примеру, Эдик Успенский, талантливый человек со сложным характером. Он настолько привык к протесту, что, даже когда с ним не спорили, все равно протестовал. Мы с Марком Захаровым ставили милую музыкальную безделушку «Проснись и пой!». Одним из авторов куплетов был Эдик. Каждый спектакль в то время принимался 157-ю комиссиями, начиная с райкома партии и заканчивая ЦК. А тут еще – биография и имидж Захарова, у которого закрывали почти все премьеры. На сдачу и обсуждение пришел Эдик, что было необязательно для автора нескольких песен. Но он сказал: «Я буду с вами, не волнуйтесь».

Комиссии спектакль дико понравился: «Наконец-то! Как мило, человечно!» В углу сидел Эдик, который, очевидно, ничего этого не слышал, потому что готовился к борьбе. И когда все напоздравлялись, он произнес длинную речь о том, что хватит давить, что так не может продолжаться, что ни одно слово он изменять не будет. Он стал бороться за премьеру, которую восторженно приняли. Когда смелость уже профессия, это подозрительно.


На сцене театра сегодня не курят даже электронные сигареты. Спички и свечи запрещены – свечи должны быть лампочковые. Пить можно чай и – с разрешения правящей партии – пиво, и то только в академическом театре и только персонажам, которые пьют пиво в первый и последний раз. Из пороков не запрещен лишь секс, но тут все зависит от театра. В Малом театре, например, не могут совокупляться голая рота солдат и рота снятых проституток. В академическом театре можно целоваться, но не взасос. Заваливать можно, но не до конца и только одетыми и т. д.


Молодые специалисты не превращаются сегодня в зрелых мастеров или старых гениев. Выращиваем качков для сериалов и будущих покорительниц пляжей Мальдив.


На гребне демократизации и свободы в стране открылось, по-моему, штук шесть-семь театральных школ, каждую из которых создавал какой-нибудь мастер, и выдавались дипломы высшего образования. При этом актеров готовили также ГИТИС, Школа-студия МХАТ, Театральный институт имени Щукина и т. д.


Когда я учился, была железная советская система распределения выпускников. Предположим, студент оканчивает учебное заведение и на него есть заявка в Театр имени Вахтангова с учетом его творческих успехов за подписями худрука и худсовета, которые видят в нем будущее репертуара. Заявка обсуждается ректоратом, и выпускник идет работать в московский театр. Тех, кто оказывался невостребованным после бесконечных показов в театрах, распределяли по заявкам периферии. И если у выпускников не было сильной руки в каком-нибудь министерстве, они брали чемодан и ехали работать на три года без права вырваться куда-нибудь – то есть отрабатывать свое бесплатное обучение.

Кроме того, в советское время в Саду имени Баумана в конце мая проходила полуофициальная актерская биржа. Это был базар, где ходили режиссеры и подбирали нетрудоустроенных выпускников. Мальчики приходили туда в чистых рубашечках, а девочки – в относительно фривольных платьицах, чтобы было видно, что у них есть ноги и элемент груди. Они гуляли по Саду имени Баумана.

Там же гулял, к примеру, главный режиссер пензенского ТЮЗа. Он сначала разглядывал издали фланирующих, а потом подлавливал жертву и говорил: «Здравствуйте, я главный режиссер пензенского ТЮЗа. Как вас зовут?» Девочка брала волю в руки и пыталась назвать свои имя и отчество, чтобы было понятно, что она умеет говорить. После того как главный режиссер понимал, что она разговаривает, он осторожно оглядывал части ее тела, начиная с груди и опускаясь все ниже и ниже. Время было целомудренное – ни за что руками не хватали, длину ног мерили «вприглядку». Потом он пытался увидеть зубы. Брать за челюсть, как при лошадином аукционе, было неудобно, поэтому главный режиссер шутил, ничего не подозревающая неопытная девочка смеялась, непроизвольно показывая зубы.

На страницу:
2 из 3