Полная версия
Моя борьба. Книга четвертая. Юность
– У меня бабушка тут живет. Я сюда с детства приезжаю на лето и на Рождество.
– Ты же и в гимназии тут учился, да? – спросил я. – В Финнснесе?
Он кивнул.
– Ты не знаешь тут одну девчонку – ее Ирена зовут? – спросил я. – Из Хеллевики?
– Ирена, ага, – он расплылся в улыбке. – Не так хорошо, как хотелось бы. А что? Ты ее знаешь?
– Знаю – это сильно сказано, – сказал я, – но я ее в автобусе встретил, когда сюда ехал. Мне показалось, она ничего так.
– Вы с ней сегодня вечером увидитесь? Такой у тебя план?
Я пожал плечами.
– По крайней мере, она тоже прийти собиралась, – сказал я.
Когда мы спустя полчаса вышли из квартиры и двинулись вверх по холму, меня переполняла чистая радость, какую обычно приносит белое вино, – мысли наталкивались друг на дружку, словно пузырьки, а затем лопались, выпуская на волю спрятанный в них восторг.
Мы сидели у меня в квартире, думал я, замирая от восторга.
Мы – коллеги и постепенно становимся друзьями, думал я.
И я написал охрененно крутой рассказ.
Восторг, восторг, восторг.
И этот свет, тускловатый здесь, внизу, среди людей и людских предметов, словно бы сопровождаемый тонко отполированным мраком, который, растворяясь в свете, не одолевал и не вытеснял, а лишь слегка приглушал и смягчал его, такой сверкающе ясный и чистый там, в вышине.
Восторг.
А еще тишина. Шум моря, наши шаги по гравию, какие-то звуки откуда-то издалека – стук двери или оклик, и все это в коконе тишины, которая будто вырастала из земли и окутывала нас чем-то, что я хоть и не называл изначальным, но ощущал именно так, вспоминая тишину в Сёрбёвоге и летние ночи моего детства, тишину над фьордом у подножия огромной, полускрытой в тумане горы Лихестен. Эту же тишину я, захмелевший, ощущал и здесь, шагая в гору вместе с моими новыми друзьями, и хотя ни тишина, ни свет вокруг не были для меня главными, настроение они создавали.
Восторг.
Восемнадцать лет, иду на вечеринку.
– Вот там она живет, – Тур Эйнар показал на дом, мимо которого я проходил несколько дней назад.
– Большой дом, – сказал Нильс Эрик.
– Да, она с парнем живет, – добавил Тур Эйнар, – его зовут Видар, и он рыбак.
– А кем еще ему быть? – пробормотал я, остановившись возле двери и протянув руку к звонку.
– Просто открывай и входи, – скомандовал Тур Эйнар, – мы же в Северной Норвегии!
Я распахнул дверь и вошел в дом. Откуда-то сверху доносились голоса и музыка. Над лестницей висели клубы табачного дыма. Мы молча разулись и поднялись на второй этаж. Двери там не было, прямо располагалась кухня, слева – гостиная, а дальше направо – видимо, спальня.
В гостиной сидела компания – человек десять, они болтали и смеялись. Сидели они впритирку, за столом, уставленным бутылками, стаканами и пепельницами и заваленным сигаретными пачками, – все коренастые, у многих усы, возраст, судя по виду, от двадцати до сорока.
– А вот и учителя подтянулись, – сказал один.
– Сейчас на второй год оставят, – подал голос другой.
Все рассмеялись.
– Привет, народ, – сказал Тур Эйнар.
– Привет, – сказал Нильс Эрик.
Хеге, единственная женщина среди присутствующих, встала и, взяв возле окна пару стульев, поставила их к столу.
– Садитесь, ребят, – пригласила она, – если бокалы нужны, возьмите на кухне.
Я прошел на кухню и, разглядывая горный склон, в который утыкалось кухонное окно, сделал себе коктейль из водки с апельсиновым соком, а потом, остановившись на миг на пороге, посмотрел на сидящих за столом. Они казались мне колдунами, с разноцветным зельем в бокалах – водкой, смешанной с компотом, соком, спрайтом или колой, – с пачками, откуда они беспрестанно доставали табак и крутили самокрутки; усатые, с темными глазами и множеством историй. И вот эти колдуны раз в год собираются сюда со всех концов света, чтобы раскрыть свою чуждую природу перед такими же, как они.
Вот только на самом деле все обстояло наоборот. Это они были нормой, а я – исключением, учителем среди рыбаков. Тогда что я тут вообще делаю? Не лучше ли мне было остаться дома и писать, а не тащиться сюда?
Зря я один отправился на кухню. За это время Нильс Эрик и Тур Эйнар уже обменялись с остальными гостями приветственными фразами и теперь как ни в чем не бывало сидели среди рыбаков, и я бы так мог – просто затаился в тени коллег, спрятался бы между ними.
Я сделал глоток и вошел в гостиную.
– А вот и наш писатель! – сказал один из них, и я тотчас же узнал Реми, заходившего ко мне в первый день.
– Привет, Реми! – Я протянул ему руку.
– Да ты, небось, на такие курсы ходил, где учат имена запоминать, да? – Он ухватил мою руку и затряс ее таким манером, какой не употреблялся годов с пятидесятых.
– Ты первый рыбак, с которым я познакомился, – сострил я, – ясное дело, я запомнил твое имя.
Он рассмеялся. Я порадовался, что перед выходом выпил, – на трезвую голову я бы просто молча стоял перед ним.
– Писатель? – переспросила Хеге.
– Да, этот чувак книжку пишет. Я собственными глазами видал!
– А я не знала, – проговорила она, – у тебя правда такое увлечение?
Я уселся и, с полувиноватой улыбкой кивнув, достал из кармана рубашки пачку табака.
Следующий час я не говорил ничего. Скручивал себе сигареты, курил, пил, улыбался, когда улыбались остальные, и смеялся, когда смеялись они. Смотрел на Нильса Эрика – тот порядком нагрузился и тем не менее поддерживал общий шутливый тон, хотя сам и был другим, было в нем нечто легкое, присущее уроженцу Эстланна[23], отчего он все время оставался чужим. Не то чтобы они отвергали его, совсем нет, однако его шутки имели принципиально иную природу и словно разоблачали его. Он играл словами, а остальные – нет, он примеривал различные роли, корчил рожи, повышал и понижал голос, а они так не делали. Смеялся он – это вдруг поразило меня – возбужденно, почти истерично, и этим тоже от них отличался.
Тур Эйнар был им ближе, был с ними на одной волне и болтал по-свойски, но и он не относился к их числу, это я понял, он находился рядом, но не среди них, и напоминал скорее фольклориста, знающего материал достаточно хорошо, чтобы с удовольствием его имитировать. Возможно, именно в этом удовольствии и заключалось отличие – ему атмосфера нравилась, а для них была естественной? И они никогда не задумывались, нравится она им или нет?
Смеясь, Тур Эйнар хлопал себя по ляжкам – прежде я видел такое только в кино, а разговаривая, иногда потирал ладони о штаны.
Разогрев – как они называли эти посиделки – представлял собой не беседу. Здесь не обсуждались ни политика, ни женщины, ни музыка, ни футбол. Они только и делали, что рассказывали всякие истории. Одна история перетекала в другую, гости разражались смехом, и участниками сюжетов, которые они, как и полагается волшебникам, словно вытаскивали из шляпы, были уроженцы этой деревни, и та, несмотря на свои скромные размеры, похоже, представляла собой бездонный колодец происшествий. Был здесь рыбак лет шестидесяти, всю жизнь страдавший морской болезнью, которому достаточно было запрыгнуть на свою шхуну, чтобы его начало мутить. А одна компания дружков, удачно завершив сезон, сняла номер люкс в Тромсё и просадила там немерено денег. Про некоего Франка, пухляша с детским лицом, говорили, будто он прожег двадцать тысяч, и до меня лишь спустя некоторое время дошло, что он в буквальном смысле их спалил в огне. Еще один, как утверждалось, наложил в штаны в лифте, и тут я тоже не сразу понял, что он так напился, что обгадился. По разговору выходило, что именно так оно и было. В частности, тот же Франк пил так, что проснуться в собственном дерьме для него вообще было обычным делом. Его матери – той самой пожилой учительнице домоводства из нашей школы – тоже приходилось нелегко, потому что Франк все еще жил с ней. Истории, рассказанные Хеге, были непохожими на эти, но не менее странными, например, про одну ее подружку, которая так боялась экзаменов, что ее пришлось отвести в лес и ударить по голове битой, чтобы появилась уважительная причина не явиться на экзамен. Я смотрел на нее и недоумевал: она что, издевается? Нет, вроде, не похоже. Она перехватила мой взгляд и широко улыбнулась, но потом будто прищурилась и чуть наморщила нос, опять улыбнулась и отвела взгляд. Что это означает? Это что-то вроде подмигивания? Или это значит, что мне не следует верить всему услышанному?
Они здесь были не просто хорошими знакомыми – они знали друг дружку как облупленных. Они вместе выросли и ходили в школу, вместе работают и проводят досуг. Они видятся практически каждый день и практически всю жизнь. Они знакомы с родителями друг друга, с бабушками и дедушками, они все состоят в двоюродном или троюродном родстве. Естественно было предположить, что жизнь тут скучная, а в долгосрочной перспективе – скучная невыносимо, поскольку ничего нового не происходит, а во всем происходящем так или иначе задействован кто-нибудь из двухсот пятидесяти местных жителей, и все они осведомлены о тайнах и особенностях остальных. Но, похоже, дело обстояло иначе: как раз наоборот, это их развлекало, и настроение их отличалось радостью и безмятежностью.
Сидя там, я продумывал в голове фразы для писем, которые отправлю на юг. Например: «Все были усатые! Честное слово! Все!» Или: «А знаешь, что они слушали? Знаешь? Бонни Тайлер! И Доктора Хука! Сколько лет назад это вообще кто-то в последний раз включал? В какое же богом забытое место меня занесло!» И еще: «Здесь, друг мой, когда говорят “наложил в штаны”, то именно это и имеют в виду. Say no more[24]…»
К тому моменту, когда мне наконец захотелось в туалет и я встал, я успел выпить треть бутылки, поэтому натолкнулся на парня, сидевшего рядом со мной с бокалом, так что его содержимое частично выплеснулось.
– Из-з… извиняюсь. – Я выпрямился и заковылял дальше.
– Один напимшись, второй разговоримшись, – послышалось сзади, и сказавший это рассмеялся.
Он, похоже, говорил о нас с Нильсом Эриком.
Чуть набрав скорости, я восстановил равновесие.
Вот только где тут туалет?
Я открыл какую-то дверь, но за ней оказалась спальня. Спальня Хеге – пронеслось у меня в голове, и я быстрее закрыл дверь. Чего-чего, а в чужие спальни заглядывать я не любил.
– Туалет с другой стороны, – сказал кто-то из кухни.
Я обернулся.
Меня разглядывал полный мужчина с карими глазами, отросшими волосами и усами, спускавшимися по обе стороны рта. Это, похоже, и был Видар, парень Хеге. Я понял это, подметив в нем какую-то хозяйскую уверенность.
– Спасибо, – поблагодарил я.
– Не за что, – сказал он. – Только на пол смотри не налей.
– Постараюсь. – Я кивнул и вошел в туалет.
Отливая, я придерживался за стену. И улыбался. Этот Видар смахивал на басиста из какой-нибудь группы, популярной в семидесятых. Smokie или кого-то вроде них. И такой здоровенный.
Зачем ей вообще сдался этот мачо?
Я спустил воду и, покачиваясь, улыбнулся себе в зеркало.
Когда я вернулся из туалета, все уже собирались ехать. И обсуждали какой-то автобус.
– В это время разве автобусы ходят? – удивился я.
Реми повернулся ко мне.
– Мы на нашем гастрольном автобусе поедем. Нашей группы, – сказал он.
– Группы? Ты в группе играешь?
– Ага. Она называется «Автопилот». На дискотеках тут играем.
Я спустился по лестнице следом за ним. Восторга у меня прибавилось.
– А на чем ты играешь? – спросил я уже внизу, надев пальто.
– На ударных, – бросил он.
Я положил руку ему на плечо:
– Я тоже! Точнее, раньше играл. Два года назад.
– Да ладно, – сказал он.
– Ага! – Я убрал руку, наклонился и попытался натянуть ботинок.
И задел кого-то. Это снова оказался Видар.
– Ой, прости, – сказал я.
– Ничего страшного, – успокоил он меня. – Ты выпивку свою не забыл?
– Ох ты, вот херня-то, – расстроился я.
– Это же твое? – он протянул мне бутылку водки.
– Да! – обрадовался я, – спасибо тебе огромное! Спасибо!
Он улыбнулся, но глаза у него оставались холодными и безразличными. Впрочем, это меня не касается. Я поставил бутылку на пол и сосредоточился на ботинках. Обувшись, я вывалился на светлую ночную улицу и заковылял к дороге, где ждали все остальные. Автобус стоял метрах в ста. Один из рыбаков уселся на водительское сиденье, а все остальные влезли в старенький салон, где имелись кресла, стол и барная стойка, все – обитое плюшем и фанерой. Мы уселись, водитель завел рычащий двигатель, мы достали бутылки; автобус, подскакивая на ухабах, двинулся вдоль фьорда, и мы с сигаретой в одной руке и бутылкой в другой продолжали веселиться.
Это было настоящее приключение.
Я во всю пьяную глотку распевал: «Колбасник, колбасник, куда ты подевался?» – размахивал руками и подбивал остальных подпевать мне. Этот автобус напомнил мне старый фильм, где Лейф Юстер играл водителя автобуса, а воспоминания о Лейфе Юстере навели меня на мысли о другом его фильме – «Пропавший колбасник». Спустя час автобус остановился у общественного центра, я выпрыгнул из автобуса и нырнул в помещение, где уже было полно народа.
Проснувшись, я сперва ничего не помнил. Память словно стерли. Я не имел понятия, ни кто я, ни где я, и знал лишь, что проснулся.
Но комната была знакомой – ну да, это спальня у меня в квартире.
Как же я тут оказался?
Я сел и почувствовал, что все еще пьян.
Сколько сейчас времени?
Что произошло?
Я закрыл руками лицо. Мне хотелось пить. Срочно. Но идти на кухню я был не в силах и опять повалился на кровать.
Я перебрал, потом ехал в автобусе. И пел.
Пел!
О нет. Нет.
И я положил руку ему на плечо. Вроде как по-приятельски.
Но мы не приятели. Меня даже настоящим мужчиной не назовешь. Я лишь тупой южак, который даже узлы вязать не умеет. И руки у меня тощие, как соломинки.
Ну хватит, надо срочно попить.
Я сел. Тяжелое, как свинец, тело не слушалось, но я опустил ноги на пол, собрал волю в кулак и встал.
О черт.
Кровать притягивала меня обратно с такой силой, что пришлось изо всех сил уговаривать себя не свалиться. Несколько шагов до кухни меня совершенно вымотали; опершись на столешницу, я передохнул, и только тогда сумел налить в стакан воды и выпить ее. И еще стакан. И еще. Расстояние до спальни стало непреодолимым, поэтому я сдался на полпути и улегся на диване в гостиной.
Я же ничего плохого не натворил?
Я танцевал. Да, с кем я только не танцевал.
Там, кажется, была женщина лет шестидесяти? И я ей улыбался и танцевал с ней? И прижимался к ней?
Да, так все и было.
О черт. О черт.
Вот херня-то.
А потом меня вдруг раздуло изнутри, но боль не вырастала из одной-единственной точки: болело все, боль росла, делаясь невыносимой, и, наконец, добралась до мышц живота. Я сглотнул, встал на ноги и попытался удержать все внутри, поплелся в ванную, изнутри давило все сильнее, ничего больше не существовало, и я откинул крышку унитаза, упал на колени, обхватил руками холодный фаянс, и из меня извергся каскад желто-зеленой жидкости, да с таким напором, что из унитаза прямо в лицо мне полетели брызги, но мне было все равно, сейчас ничто не имело значения – так чудесно было очиститься.
Я осел на пол.
Господи, как же хорошо.
Но за этим последовал еще один приступ. Мышцы живота извернулись, словно змеи. О черт. Я опять склонился над унитазом, взгляд мой упал на лобковый волос, лежащий рядом с рукой, которой я ухватился за фаянсовый ободок, пустой желудок сводили спазмы, я открыл рот и простонал: «Уээээ, уээээээ, уээээээ», однако из меня ничего больше не лилось.
Но вдруг неожиданно желтый сгусток желчи выплеснулся в унитаз и потек по белому фаянсу. Чуть-чуть осталось и на губах, я вытер рот и улегся на пол. На этом все? Больше не будет?
Да.
Внезапно меня охватило умиротворение, какое бывает в церкви. Свернувшись на полу калачиком, я наслаждался разливающимся по телу покоем.
Что мы с Иреной делали?
Во мне все замерло.
Ирена.
Мы танцевали.
Я прижимался к ней, терся о ее живот затвердевшим членом.
А потом?
Еще что-то?
Из мрака моей памяти выплыло лишь это одно-единственное воспоминание.
Это я вспомнил, а что было до или после – нет.
Но ведь ничего плохого?
Я представил себе, как Ирена, задушенная, в изодранной в клочья одежде, лежит в канаве.
Что за бред.
Но картинка вернулась. Ирена, задушенная, в канаве, в изодранной в клочья одежде.
Почему эта картинка такая отчетливая? Голубые джинсы, обтянутые ими полные, красивые ноги, задранная белая блузка, фрагмент обнаженной груди, пустой взгляд. Глина в канаве, пробивающиеся сквозь нее редкие травинки, желтые и зеленые, сводящий с ума ночной свет.
Нет, нет, что за бред.
Как я очутился дома?
Я же стоял перед автобусом, когда музыканты отыграли свое и на площадку перед общественным центром высыпали люди, которые смеялись и вопили?
Точно.
И Ирена там была!
Мы же целовались!
Я держал в руке бутылку и пил прямо из горла. Ирена ухватила меня за лацканы, она как раз из тех девушек, что хватают тебя за лацканы, – и посмотрела на меня, и сказала…
Что же она сказала?
Ох, да что за дерьмище!
Змеи у меня в животе снова скрутились в клубок, а так как там было пусто, они разозлились и сжались с такой силой, что я застонал. УЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭ, – вырвалось у меня, – ЭЭЭЭЭЭЭЭЫ. Я вцепился в ободок унитаза и наклонился, но желудок уже опустел и из него ничего не выходило.
– ЧТО ЗА ХЕРНЯ! – заорал я. – ХВАТИТ УЖЕ!
Потом рот наполнился невероятно вязкой желчью, я сплюнул и решил, что теперь уж точно все, но ошибся, желудок выворачивался, и я, решив ему помочь, принялся глубоко отхаркиваться: главное – еще чуть-чуть вытошнить, и тогда спазмы отступят.
ОООЭЭ. ОООЭЭ. ОООЭЭ.
В унитаз капнуло немного слизи.
Ну вот. Вот так.
Теперь все?
Да.
Ох.
Уф.
Вцепившись в край раковины, я поднялся, ополоснул холодной водой лицо и с ощущением почти легким и приятным побрел в гостиную. Там я опять рухнул на диван, подумав, что надо бы узнать, который час, но не получилось. Надо было подождать, когда тело наберет сил и можно будет начинать день. Я собирался написать новый рассказ.
Такие провалы, когда от воспоминаний о пережитом остаются лишь клочья, были для меня обычным делом с тех самых пор, как я впервые напился. Это произошло летом, по окончании девятого класса, на Кубке Норвегии, и я все смеялся и смеялся, это чувство словно накрыло меня, хмель унес меня к свободе, туда, где я действовал по своему усмотрению и при этом вырастал над собой и делал все вокруг чудесным. Потом я помнил лишь обрывки, фрагменты, отдельные части картинок, спроецированные на стену мрака, из которого я выныривал и в котором исчезал, и такое было в порядке вещей. И так оно продолжалось. Весной следующего года мы с Яном Видаром пошли на карнавал, и мама накрасила меня под Боуи в образе Аладдина Сейна, город наводнили люди в черных кудрявых париках, коротких обтягивающих шортах и пайетках, повсюду били в бразильские барабаны, но воздух был холодным, люди – зажатыми, каждому требовалось преодолеть стену стеснения, они все время с ним воевали, и во время шествий это становилось заметнее всего: их участники не танцевали, а скорее изворачивались, чтобы высвободиться, именно в этом и был смысл, они были несвободны и жаждали свободы; это были восьмидесятые, новое раскрепощающее и устремленное в будущее время, где все норвежское было печальным, а все южное – живым и свободным, где один телеканал, на протяжении двадцати лет рассказывавший норвежцам о том, что считает правильным небольшая группка образованных жителей Осло, внезапно утонул среди новых, совершенно непохожих на него телеканалов – а те относились к жизни проще, стремились развлекать, хотели продавать; и две эти сущности с тех пор слились в одну: развлечение и продажа стали двумя сторонами одной медали и утянули за собой все остальное, тоже представлявшее собой развлечение и продажу, от музыки до политики, литературы, новостей, здоровья, – да всё. Карнавал знаменовал собой этот переход тех, кто вырос в серьезности семидесятых и стремился к легкости девяностых, и было видно, как совершается такой переход, – по неловкости движений, неуверенности взглядов, по ликованию и восторгу тех, кто победил неуверенность и неловкость, тех, кто тряс тощей задницей в кузовах машин, медленно колесивших по улицам Кристиансанна в тот холодный весенний вечер, когда в воздухе висела легкая морось. Так это происходило в Кристиансанне, и так оно было в других норвежских городах определенного размера и с определенным самомнением. Карнавал был новаторством, которого, как говорили, ждала судьба традиции, – ежегодно эти скованные, бледнокожие женщины и мужчины, разодетые как уроженцы юга, будут залезать на грузовики и пыжиться, прославляя освобождение, танцуя и смеясь под гипнотический ритм бразильских барабанов, в которые бьют вчерашние музыканты школьных оркестров.
Даже мы с Яном Видаром, двое шестнадцатилетних дрыщей, понимали, что зрелище это печальное. Нам, разумеется, сильнее всего не хватало в наших буднях дыхания юга, если нам чего и недоставало, так это упругих трясущихся грудей и задниц, музыки и веселья, и если мы и стремились кем-то стать, так это смуглыми, самоуверенными мужчинами, для которых такие женщины – легкая добыча. Мы выступали против скупости и за щедрость, против зашоренности и за открытость и свободу. И тем не менее вид карнавала переполнял нас грустью за наш город и нашу страну, потому что гордиться тут было решительно нечем; да, весь город, словно сам того не осознавая, выставлял себя на посмешище. Но мы это понимали и расстраивались, бродя по улицам, отхлебывая из спрятанных в кармане бутылок, медленно пьянея, и проклиная наш город и его тупых жителей, и постоянно высматривая знакомые лица, тех, к кому можно было прибиться. Точнее, девчоночьи лица. Или, на крайний случай, знакомые мальчишечьи лица, рядом с которыми маячили незнакомые девчоночьи. Наша затея была обречена, таким способом знакомства с девчонками не заведешь, но мы не сдавались, в нас не угасали искры надежды, и мы брели дальше, все пьянея и пьянея, грустнея и грустнея. А потом я в какой-то момент утонул в самом себе. Не для Яна Видара, нет – он видел меня и, спрашивая, получал от меня ответ, поэтому полагал, будто все как обычно, но он ошибался, я исчез, я опустел, утонул в пустоте моей души, иначе не назовешь.
Кто ты, когда не знаешь, что существуешь? Кем ты был, если не помнишь, что ты вообще был? Проснувшись на следующий день в общежитии на Эльвегатен, я утратил всякое знание и чувствовал себя так, словно заблудился в городе. Я мог натворить все что угодно, потому что, напившись, забывал о границах и делал все, что в голову придет, а в голову ведь чего только не приходит.
Я позвонил Яну Видару. Он спал, но отец разбудил его и велел подойти к телефону.
– Что произошло? – спросил я.
– Ну… – он замешкался с ответом, – строго говоря, ничего не произошло. Это и неприятно.
– Что в самом конце было, я вообще не помню, – сказал я, – помню, мы шли к Силокайе, а больше ничего.
– Серьезно? Вообще ничего?
– Ага.
– Не помнишь, как мы залезли на грузовик и показывали всем задницы?
– Это правда?
Он расхохотался:
– Разумеется, нет. Ладно, расслабься, ничего не произошло. Хотя нет, когда мы шли домой, ты у каждой машины останавливался и гляделся в зеркало. Нам кто-то крикнул: «Эй», и мы побежали. Я вообще в тебе ничего странного не заметил. Ты чего, пьяный, что ли, был?
– Да, это все бухло.
– А я когда напьюсь, сразу засыпаю. Но, блин, вечер хреновый получился. Больше я на карнавал ни ногой, это точно.
– А знаешь, чего я думаю?
– Чего?
– Когда в следующем году тут опять будет карнавал, мы снова туда попремся. Не сможем себе позволить отказаться. В этом сраном городишке и так ничего не происходит.
– Это верно.
Мы попрощались, и я пошел смывать нарисованную на лице молнию.
В следующий раз это случилось на Санктханс[25] – тогда мы тоже были с Яном Видаром. Мы с ним взяли пива и забрались туда, где торчат гладкие скалы, в лес неподалеку от Хонеса, а там пили и бесцельно шатались под моросящим летним дождем в компании многочисленных корешей Эйвинна и нескольких бездельников, с которыми мы познакомились на пляже Хамресанден. Эйвинн выбрал этот вечер, чтобы расстаться со своей девушкой, Леной, поэтому она сидела чуть поодаль на валуне и ревела. Я подошел ее утешить, сел рядом, погладил ее по спине и сказал, что в мире есть и другие парни, что она, такая молодая и красивая, все преодолеет. И она, благодарно посмотрев на меня, шмыгнула носом, и я пожалел, что мы на улице, а не где-то, где есть кровати, и еще что мы в кои-то веки выбрались на природу, а тут дождь пошел. Внезапно она посмотрела на свою куртку и завопила – на плече и, как выяснилось, на спине у нее расплывались пятна крови. Это была моя кровь; я, оказывается, порезался и не заметил, и теперь из пореза сочилась кровь. «Придурок ты хренов! – Она вскочила. – Это ж новая куртка, ты хоть в курсе, сколько она стоит?!» – «Прости, – сказал я, – я не хотел, мне просто жалко тебя стало». – «Да вали ты на хрен!» – Она пошла к остальным, и позже тем же вечером Эйвинн ее опять приголубил, а я сидел в одиночестве и напивался, глядя на серую воду, на которой дождь темпераментно рисовал маленькие кружочки. Позже ко мне присоединился Ян Видар – он уселся рядом, и мы продолжили беседу, которую вели много лет, о том, какие девушки хорошие, а какие нет, и с кем нам больше всего хотелось бы переспать. Мы медленно, но верно пьянели, и в конце концов все вокруг расплылось и я погрузился в какой-то призрачный мир.