Полная версия
Моя борьба. Книга четвертая. Юность
– Ну как прошло? – спросил он.
– Хорошо прошло, – ответил я, – зря я вообще боялся.
Из-за спины у него вынырнула Хеге.
– Какие они славные, – проговорила она. – Такие чудесные малыши!
– Карл Уве? – окликнули меня из кухонного закутка.
Я заглянул и увидел Стуре с чашкой кофе.
– Ты же в футбол играешь, верно?
– А то, – ответил я, – но не особо хорошо. Я два сезона назад играл в пятой лиге.
– У нас тут есть команда своя, – сказал он, – я их тренер. Мы в седьмой лиге, поэтому ты легко справишься. Хочешь с нами играть?
– Конечно.
– Тур Эйнар тоже с нами. Да, Тур Эйнар? – Он заглянул в комнатку с письменными столами.
– Ты опять про меня гадости говоришь? – послышалось оттуда, а спустя секунду Тур Эйнар заглянул к нам.
– Тур Эйнар в юности играл в четвертой лиге, – сказал Стуре, – но других талантов у него, к сожалению, нет.
– Зато я, по крайней мере, не облысел, – Тур Эйнар вошел в кухню, – поэтому мне не приходится для поддержания мужественного образа отращивать бороду. В отличие от некоторых.
Тур Эйнар был родом из Финнснеса, белокожий и веснушчатый, с прямыми рыжеватыми волосами и вечной ухмылкой. Движения у него были медленные и продуманные, почти театральные, он словно старался показать: вот идет тот, кто живет в собственном темпе, а остальные ему до лампочки.
– Ты кем играл? – спросил он.
– Полузащитником, – ответил я. – А ты?
– Центральным полузащитником, – он подмигнул.
– А-а, центртерьер, – кивнул я, – а меня лосем прозвали. Такое прозвище само за себя говорит…
Он расхохотался.
– Почему лосем? – не поняла Хеге.
– Бегал так, – объяснил я, – широким шатким шагом и не меняя скорости.
– А другие звери на футбольном поле есть? – спросила она.
– Неужели нет? – я посмотрел на Тура Эйнара.
– Есть, а как же, форвард – сильный, как бык. Пробивает в ворота.
– И тигр, – добавил я. – Вратарь прыгает, как тигр. Кстати, и генерал есть.
– А это кто?
– Это тот, кто знает, где находится каждый из команды, и в нужный момент готов передать им мяч.
– Какое ребячество! – воскликнула Хеге.
– И еще либеро! – вспомнил Тур Эйнар.
– И лиса в клетке. И, разумеется, одинокий волк.
– Вы судью забыли, – сказал Нильс Эрик, – судья – это козел.
– И вы играете в такое по доброй воле! – поразилась Хеге.
– Я – нет, – сказал Нильс Эрик.
– Но вы-то двое играете. – Она посмотрела на меня.
Прозвенел звонок. Я встал, чтобы взять книги для следующего урока. Стуре положил мне на плечо руку.
– У тебя сейчас мой класс, верно? – спросил он.
Я кивнул.
– Да, у них английский.
– Там есть один такой Стиан. Поосторожнее с ним. Он, возможно, попробует тебя подкалывать, но ты не обращай внимания, и он уймется. Ладно?
Я пожал плечами.
– Будем надеяться, – сказал я.
– Если не загонять его в угол, то с ним не сложно.
– Ладно, – сказал я.
Английский я знал хуже всего, между мною и старшими учениками было всего два года разницы, поэтому, когда я дошел до второго крыла, где сидели восьми- и девятиклассники, желудок у меня снова сжался от страха.
Я положил стопку книг на стол.
Ученики расселись по классу так, словно их раскидало центрифугой. Все они делали вид, будто меня тут нет.
– Hello, class! – сказал я. – My name is Karl Ove Knausgård, and I’m going to be your teacher in English this year. How do you do?[3]
Все молчали. В классе было четверо мальчиков и пять девочек. Некоторые посмотрели на меня, другие сидели и царапали что-то в тетрадях, одна девочка вязала. Я узнал мальчика, которого видел возле киоска. На голове у него была бейсболка. С издевкой поглядывая на меня, он раскачивался на стуле. Это, видимо, и был Стиан.
– Well, – начал я. – Now I would like you to introduce yourself[4].
– По-норвежски давай! – сказал Стиан.
Парень за его спиной, поразительно тощий и высокий, даже выше меня – а я метр девяносто четыре, – громко засмеялся.
Кто-то из девочек хихикнул.
– If you are going to learn a language, then you have to talk it[5], – сказал я.
Одна девочка, темноволосая и белокожая, с правильными чертами чуть полноватого лица и голубыми глазами, подняла руку.
– Yes?[6] – Я посмотрел на нее.
– Isn’t your English a bit too bad? I mean, for teaching?[7]
Я почувствовал, как кровь бросилась в лицо, шагнул вперед и, пытаясь успокоиться, улыбнулся.
– Well, – проговорил я. – I have to admit that my English isn’t exactly perfect. But that isn’t the most important thing. The most important is to be understood. And you do understand me?[8]
– Sort of [9], – ответила она.
– So, – продолжал я. – What’s your name, then?[10]
Она закатила глаза.
– Camilla[11], – сказала она.
– Full sentences, please?[12]
– Ох! My name is Camilla. Happy?[13]
– Да, – ответил я.
– You do mean yes?[14] – поддела меня она.
– Yes, – ответил я и опять покраснел.
– So. What’s your name?[15] – Я посмотрел на девочку, сидевшую позади Камиллы.
Та подняла голову и взглянула на меня.
Ой-ой!
Какая красотка!
Ласковые голубые глаза, которые превращались в щелочки, когда она улыбалась. Крупный рот. Высокие скулы.
– Меня зовут Лив. – И она засмеялась.
– Camilla, Liv. And you?[16] – я кивнул Стиану.
– Стиан меня звать, – бросил он.
– Well, – сказал я. – А по-английски это как?
– Стиан! – буркнул он.
Все засмеялись.
Прозвенел звонок, и я, совершенно измотанный, вышел из класса. Столько всего пришлось отразить, столько понять, столько игнорировать, столько подавить. Эта Камилла зевала и потягивалась, глядя мне прямо в лицо. Она была в футболке, и под белой тканью отчетливо вырисовывалась грудь, большая и округлая. Член у меня затвердел, с этим я ничего не мог поделать, как ни пытался думать о чем-нибудь еще. Как же я был рад, что сижу за учительским столом! Эта Лив была мало того что красива, но еще и полна очарования, застенчива и в то же время откровенна, помимо того, что в ней ощущалось что-то дикое – таящееся, видимо, прежде всего в густых темно-русых волосах и множестве позвякивающих браслетов, а еще в контрасте между сдержанностью жестов и блеском глаз, отчего забыть о ее присутствии было решительно невозможно. А еще был Стиан – он вертел в руках перочинный ножик, дерзил при каждой удобной возможности и не желал выполнять задания, а его приятель, Ивар, смеялся над каждым его словом, гулким, слегка дурацким смехом, одновременно поглядывая вокруг. Но смотрел он открыто, в том числе и на меня, его я вполне мог завоевать, пару раз он даже смеялся над тем, что я сказал.
В учительской я рухнул на диван. Девушка по имени Вибеке остановилась рядом и улыбнулась. У нее, девятнадцатилетней, крупной и ширококостной, было круглое лицо, веселые голубые глаза и светлые волосы с перманентной завивкой.
– Как дела? – спросила она?
– Хорошо, – ответил я. – А у тебя?
– Тоже неплохо, – сказала она, – но я, наверное, тут все лучше знаю, чем ты. Я раньше в этой школе сама училась.
С ответом я не нашелся, и Вибеке, опять улыбнувшись, направилась к письменным столам. Рядом со мной сидела Яне, тоже из местных и тоже рослая, чуть за двадцать, с руками вдвое толще моих. Нос у нее был длинный и прямой, почти римский, щеки плоские, губы тонкие, часто с брезгливо опущенными уголками, словно она ни за что на свете не прикоснется ни к чему из того, что видит. Смотрела она недовольно, да и всем видом будто излучала неприязнь. Но я несколько раз замечал, как она смеется, как оживает и меняется, целиком и полностью, и не может остановиться; и смотреть, как она пытается унять смех и снова овладеть собой, было чистое наслаждение.
Помимо молодых, здесь была учительница постарше, Эва, женщина хорошо за сорок, а на вид и того больше, преподавательница рукоделия и домоводства, маленькая, худощавая, с острым лицом, жидкими светлыми волосами и резким голосом; она сидела по другую сторону стола, положив на колени вязанье. Ко мне она относилась с недоверием, это я понял по тому, как она смотрела или не смотрела на меня. Впрочем, она права – что я тут вообще делаю? Чего хочу от этой работы?
Когда после урока английского я вошел в учительскую, Эва подняла на меня глаза, и я подумал, что она понимает, какие меня переполняют чувства.
Это было немыслимо, но мне все равно так показалось.
На большой перемене я дошел до расположенной на другом конце деревни почты. На солнце горные склоны были ярко-зелеными. Море – темно-синим. Что-то в освещении и, возможно, холодок в воздухе, точно притаившийся под теплом и свойственный августу, пробуждали воспоминания обо всех тех годах, когда я сам возвращался после каникул в школу; то волнение, то предвкушение – возможно, в этом году случится что-нибудь потрясающее?
На поросшем травой склоне за последним рядом домов зелень уже разбавляли вкрапления желтого. Естественно, осень приходит сюда раньше. Мимо проехала машина, и я кивнул. Сидящая за рулем женщина – наверняка, мать кого-нибудь из детей – кивнула в ответ, а я свернул на тропинку к почте, которая занимала первый этаж обычного дома. В коридоре стояли ящики, дальше виднелась стойка, почтовые плакаты на стенах, подставки с открытками и конвертами.
За стойкой стояла женщина лет пятидесяти. Химическая завивка, рыжеватые, жидковатые волосы, очки, на шее – тонкая золотая цепочка. Возле столика у окна стоял старик с ходунками. Ребром монеты он соскребал с лотерейного билета защитный слой.
– Здравствуйте, – поздоровался я с продавщицей и положил конверты на стойку. – Мне нужно вот эти письма отправить.
– Давайте отправим, – сказала она. – Кстати, вам уже письмо пришло.
– Правда? – удивился я. – Неплохо!
Пока она взвешивала письма и доставала марки, я открыл ящик. Письмо было от Лины.
Я вернулся к стойке, расплатился, распечатал письмо и, шагая вверх по тропинке, принялся читать.
Она писала, что сидит в комнате и думает обо мне. Я очень нравлюсь ей – так она писала, нам было просто замечательно вместе, но на самом деле она никогда меня не любила, поэтому сейчас, когда мы разъехались, нам правильнее и честнее расстаться. Она желает мне всего наилучшего, советует развивать писательский талант, она сама тоже будет развивать свой талант художника, а еще просит не сердиться на нее, просто у нас началась новая жизнь, мы далеко друг от друга, она завтра уезжает в народный университет, а я, скорее всего, уже в деревне, где мне предстоит работать, а поскольку она меня не любит, то придется расстаться – любое другое решение стало бы для нее предательством по отношению к самой себе. Но человек я замечательный, и дело не во мне. Чувствами управлять невозможно, они такие, какие есть.
Я сунул письмо в карман пальто.
Я тоже не был влюблен в Лину, и все, что она говорила обо мне, я вполне мог бы сказать о ней. Тем не менее, прочитав ее письмо, я расстроился и чуть разозлился на нее. Мне-то хотелось, чтобы она меня любила! Я не собирался продолжать с ней отношения и был рад, что все закончилось, вот только это я должен был ее бросить. А теперь получилось, будто она меня опередила, отказала мне, и еще она, видимо, пребывала в заблуждении, что я ее люблю и что ее письмо разобьет мне сердце.
Ну да ладно.
В рыбоприемнике кипела жизнь. У причала стояли несколько лодок, по асфальту колесили два погрузчика, время от времени пропадая в темном цеху. Там же расхаживали мужчины в высоких резиновых сапогах, с торца здания курила группа женщин в расстегнутых белых халатах и белых шапочках, а в воздухе над ними метались орущие чайки. Я заглянул в магазин – купил булочек, сыра, пачку маргарина и литр молока и поздоровался с продавцом, который поинтересовался, как я устроился на новом месте. Я ответил, что хорошо, конечно, все отлично. На следующем уроке у меня было «окно», поэтому, съев две булочки и убрав еду в маленький холодильник в учительской, я уселся за свой стол и принялся составлять план на следующие дни. За нами, учителями-практикантами, была закреплена методист, она приходила в школу раз в неделю обсуждать с нами сложности и проблемы преподавания. Кроме того, на следующей неделе нам предстояли курсы в Финнснесе вместе с другими практикантами из этого региона. Здесь таких было немало: местные, отработав практику, редко возвращались в родные края. Это, разумеется, создавало ощутимую проблему, и, чтобы заманить их обратно, чего только не делалось. Там, где теперь жил отец, действовали существенные налоговые льготы, и это стало одной из причин, по которой они с Унни переехали на север. Оба работали в гимназии, точнее, сейчас работал один папа – Унни ждала ребенка. В последний раз, когда я видел их, – в Сёрланне, в их недавно купленном доме, которому предстояло дожидаться, когда они оттрубят свой срок на севере и вернутся, – живот у нее уже был заметный.
Тогда мне и пришла в голову идея отправиться сюда. Мы сидели на веранде – папа без футболки, коричневый, как орех, с бутылкой пива в одной руке и сигаретой в другой, и я с болтающейся в ухе серьгой в виде креста и темных очках, когда папа спросил, чем я собираюсь заниматься осенью. Смотрел он при этом куда угодно, но не на меня, а голос у него звучал устало и равнодушно, от пива, которое он успел выпить с того момента, как я пришел, язык у него слегка заплетался, поэтому отвечал я тоже с безразличием, хотя в сердце и кольнуло, – я лишь пожал плечами и сказал, что, по крайней мере, учиться точно не стану и в армию не пойду. Найду где-нибудь работу, – так я сказал. В больнице какой-нибудь.
Отец выпрямился и затушил окурок в большой стоящей между нами пепельнице. В воздухе висела цветочная пыльца, повсюду жужжали осы и шмели. Как насчет поработать учителем, спросил он и тяжело откинулся на спинку стула. Наверное, с прошлого раза, когда мы с ним виделись, он прибавил килограммов двадцать. В Северной Норвегии, сказал он, тебя с руками оторвут, ага. Если гимназию окончил – считай, они тебя уже на работу приняли. Может, и так, ответил я, подумаю. Да, подумай, сказал он, пива если захочешь, – знаешь, где ящик стоит. Отчего бы и нет, и я прошел в гостиную, темную, как яма, после уличного солнца, а оттуда – на кухню, где сидела Унни и читала газету. Она улыбнулась мне. На ней были шорты цвета хаки и просторная серая майка. Я возьму еще пива, сказал я. Бери, ответила она, сейчас каникулы. Ага, сказал я, а открывашка тут есть? Да, на столе лежит, сказала она, ты есть хочешь? Не особо. Уж очень жарко. Но ты же у нас на ночь останешься, поинтересовалась она. Да, подтвердил я. Тогда попозже поешь, сказала она. Я запрокинул голову и сделал большой глоток пива. Надо бы в саду поработать, продолжала она, но уж больно жарко. Ага, согласился я. И живот, сказала она, мешает. Ага, сказал я, само собой. Не хочешь на озеро пойти искупаться? Там, похоже, сегодня полно народа. Я покачал головой. Она улыбнулась, я тоже улыбнулся и пошел обратно к отцу. А, взял все-таки, сказал он. Да, – я опять уселся напротив. В прежние времена он бы пошел копаться в саду. А если не пошел бы, то следил за происходящим вокруг и все подмечал, будь то хоть остановившаяся неподалеку машина, водитель которой опустил стекло и выглянул наружу. Но все это осталось в прошлом. В его взгляде сквозило равнодушие, безразличие. Впрочем, не только: когда я посмотрел на него и наши взгляды встретились, то понял, что папа по-прежнему рядом и та жесткость и холодность, рядом с которой я рос и которой по-прежнему боялся, никуда не делась.
Он наклонился вперед и, поставив пустую бутылку на пол, взял еще одну и поддел крышку висевшей на связке ключей открывашкой. Отец всегда приносил себе по три-четыре бутылки разом, чтобы, как он говорил, не мотаться то и дело на кухню. Он поднес бутылку к губам и сделал несколько глотков. Ну да… – проговорил он, – хорошо сейчас, солнечно. Да, согласился я. По крайней мере, я загорел, добавил он. Да, согласился я, я тоже. О, слушай, он с шумом выдохнул, мы же солярий купили. Наверху стоит. Когда на улице все время темно, очень спасает. Да, ответил я, я его видел – там, наверху. Да, точно, он снова отхлебнул пива, поставил пустую бутылку рядом с предыдущей, свернул самокрутку, закурил и открыл еще одну бутылку. Ты во сколько ужинать собираешься? Мне все равно, ответил я, решайте сами. Да, в такую жару и есть не хочется, – он взял со стола несколько газетных листов. Я положил руку на перила и посмотрел вниз. Лужайка перед верандой была выжженной, не зеленой, а желто-коричневой. На серой дороге не было ни души. Неподалеку виднелась пыльная, усыпанная гравием площадка, за ней – несколько деревьев, а дальше снова стены и крыши домов. Знакомых у них тут не было, ни по соседству, ни в городке. Высоко в голубом небе показался маленький винтовой самолетик. В гостиной послышались тяжелые шаги Унни. Опять на шоссе Е-18 лобовое столкновение, сказал папа, легковушка с фурой столкнулись. Да? – откликнулся я. Почти любая авария – это скрытое самоубийство, сказал он, они просто въезжают в фуру или в скалу. И никто не знает, нарочно они это или нет. А так им и не стыдно получается. Думаешь? – спросил я. Разумеется, ответил он, и эффективно. Слегка руль выкрутил – и через пару секунды ты мертвец, – он показал мне газету, – шансов выжить не особо много, а? На снимке был изображен смятый в лепешку автомобиль. Это точно, – я встал, спустился по лестнице и прошел в туалет, где уселся на унитаз. Я слегка перебрал. Снова встав, я умылся холодной водой. Спустил воду – на всякий случай, вдруг кто-то прислушивался. Когда я вернулся на веранду, отец уже отложил газету в сторону и теперь сидел, положив локоть на перила, и я подумал, что он так же водит летом машину – опускает стекло и кладет на него локоть. Сколько же ему лет, подумал я и попробовал подсчитать. В мае будет сорок три. Я вспомнил его дни рождения – как мы всегда дарили ему один и тот же зеленый лосьон после бритья «Меннен» и я вечно ломал голову, что папа с ним будет делать, у него же борода. Я улыбнулся. Папа поднялся и, покачнувшись, на миг замер, чтобы не потерять равновесие. А потом обычным своим широким шагом двинулся в гостиную, поддернув шорты сзади.
После той нашей встречи мне все сильнее хотелось поехать учительствовать в Северную Норвегию. У этой затеи одни сплошные преимущества. 1) Я поселюсь очень, очень далеко от всех знакомых и буду полностью свободен. 2) У меня будет приличная работа и собственные деньги. 3) Я смогу писать.
И вот я здесь, подумал я и снова посмотрел на страницу лежащей передо мной книги. В конце маленького, ведущего в учительскую коридора, где располагались оба наши туалета, показалась Туриль. Она улыбнулась, но ничего не сказала, а лишь наклонилась и достала со своей полки папку.
– Здорово быть учителем! – сказал я.
– Ты погоди пока… – она коротко улыбнулась и опять скрылась за дверью.
За окном по двору шел Нильс Эрик со своими учениками. Пять лет назад мне было столько же лет, сколько им сейчас. А через пять лет мне будет столько же, сколько ему.
О, тогда я заживу. Я поселюсь где-нибудь в большом городе, буду писать, пить и жить. И девушка у меня будет красивая, стройная и гибкая, с темными глазами и большой грудью.
Я встал и прошел в учительскую, приподнял большой термос и слегка встряхнул его. Термос был пустой, и я налил в кофеварку воды, положил сверху фильтр, отмерил пять ложек и запустил оркестр – булькающий, фыркающий и кашляющий, подмигивающий красным глазом и медленно выплевывающий в прозрачный кувшин черную жидкость.
– Как у тебя, пока все хорошо? – послышалось подозрительно близко.
Я обернулся. За моей спиной стоял Ричард – он пристально вглядывался в меня и широко улыбался. Как это он, интересно, научился бесшумно ходить по школе?
– Да, можно сказать и так, – я кивнул, – тут интересно.
– Это верно, – согласился он, – учитель – профессия отличная и непростая. К тому же ответственная, это важно.
Зачем он это сказал? Ему что, показалось, будто именно это мне сейчас и надо услышать? И если так, то почему? Я выгляжу безответственным?
– Угу, – ответил я, – у меня отец учитель. Тоже на севере, но еще дальше.
– Вон оно как! – удивился Ричард, – он что, сам с севера?
– Не-а. Ради налогового вычета поехал.
Ричард рассмеялся.
– Кофе будешь? – предложил я, – скоро сварится.
– Ты давай налей-ка в термос, а я попозже выпью.
И он исчез – так же бесшумно, как появился. Даже не знаю, что мне меньше понравилось – «налей-ка» или «ты давай». И то, и другое звучало чересчур покровительственно. Если мне всего восемнадцать, это же не значит, что ему со мной позволено обращаться как со школьником? Я такой же сотрудник, как и он.
Вскоре урок закончился, прозвенел звонок, и в учительской, один за другим, перекидываясь короткими фразами, стали появляться учителя. Я поставил термос на стол и с чашкой в руках встал возле окна. Ученики уже бегали по двору. Я попытался сопоставить их лица с именами, но вспомнил лишь Кая Руала, мальчика из седьмого класса, возможно, потому, что проникся к нему симпатией, потому, что меня зацепило упрямство в его глазах, которое временами сменялось интересом и даже воодушевлением. И, разумеется, я узнал Лив, красотку-девятиклассницу. В бежевом анораке, синих джинсах и серых стоптанных кроссовках, она стояла возле стены, сунув руки в задние карманы, жевала жвачку и поправляла растрепавшиеся от ветра волосы. И Стиан – он тоже стоял там – руки в карманах, ноги расставлены – и болтал со своим долговязым приятелем.
Я отвернулся от окна. Нильс Эрик улыбнулся мне.
– Ты где живешь? – спросил он.
– Вон там, внизу, – ответил я, – в квартире на цокольном этаже.
– Подо мной, – подсказала Туриль.
– А тебя куда поселили? – спросил я.
– Сверху. Тоже в цокольную квартиру.
– Ага, подо мной! – сказал Стуре.
– Вот, значит, как оно тут все, – пошутил я. – У кого высшее образование есть, тем и квартира достается, и вид из окна, и все, что пожелаешь. А для начинающих и подвал сойдет?
– Ага, ты это сразу себе уясни, – кивнул Стуре, – все привилегии надо заслужить. Я три года в пединституте оттрубил. Хоть что-то мне за это должно перепасть. – Он рассмеялся.
– Нам теперь, может, еще и сумки за вами носить? – сострил я.
– Нет, это дело чересчур ответственное. Но предполагается, что утром по субботам вы будете делать у нас дома уборку, – он подмигнул.
– Я слышал, на выходных в Хеллевике будет праздник, – сказал я. – Кто-нибудь из вас на него поедет?
– А я смотрю, ты быстро освоился, – заметил Нильс Эрик.
– Это тебе кто сказал? – спросила Хеге.
– Да просто слышал от кого-то, – уклончиво ответил я, – и теперь не знаю – идти или нет. Одному идти как-то глупо.
– Тут такого не бывает, чтоб на праздник в одиночку идти, – сказал Стуре. – Это Северная Норвегия.
– А ты пойдешь? – спросил я.
Стуре покачал головой.
– Надо семьей заниматься, – сказал он, – но могу тебе пару советов дать. Если захочешь.
Он засмеялся.
– Я думаю туда съездить, – сказала Яне.
– И я, – подхватила Вибеке.
– А ты что скажешь? – я посмотрел на Нильса Эрика.
Тот пожал плечами:
– Может, и съезжу. Это в пятницу или в субботу?
– По-моему, в пятницу, – сказал я.
– Вообще идея неплохая, – проговорил он.
Зазвенел звонок на урок.
– Ладно, давай потом еще обсудим. – Он встал.
– Давай. – Я поставил чашку возле раковины, взял со своего стола учебники и бросился в бой – вошел в класс, сел за стол и стал ждать учеников.
Вернувшись после уроков в квартиру, я обнаружил на крыльце коробки. Вещи приехали – все, что у меня имелось, и было их не сказать чтоб много: коробка с пластинками, еще одна – с убогим проигрывателем, потом коробка с кухонной утварью и последняя, со всякой мелочью, которую я прихватил в своей старой комнате, и парой маминых книжек. Однако же, когда я занес коробки в гостиную, чувство было такое, будто мне преподнесли щедрый подарок. Я подключил проигрыватель, поставил у стены пластинки, просмотрел их, выбрал «My Life» из альбома Брайана Ино и Дэвида Бирна, одну из моих любимых песен, а когда гостиную заполнила музыка, я принялся распаковывать остальные вещи. Все, что я забрал из дома, когда мы переехали, – кастрюли, тарелки, чашки и стаканы – было рядом со мной еще с тех самых пор, когда мы жили в Тюбаккене. Коричневые тарелки, зеленые стаканы, большая кастрюля с одной ручкой, почти черная снизу и слегка – по бокам. Фотография Джона Леннона, которую я прикрепил над пишущей машинкой, висела у меня в комнате все то время, пока я учился в гимназии. Здоровенный постер футбольного клуба «Ливерпуль» сезона 79/80, теперь нашедший пристанище на стене над диваном, появился у меня в одиннадцатилетнем возрасте. Наверное, это был их лучший состав. Тогда в нем играли Кенни Далглиш, Рэй Клеменс, Алан Хансен, Эмлин Хьюз, Грэм Сунесс, Джон Тошак. Из постера с Полом Маккартни я уже вырос, поэтому его я свернул и сунул на шкаф в спальне. Закончив, я снова просмотрел пластинки, представляя на моем месте кого-нибудь другого, кто никогда прежде их не видел, и раздумывая, что незнакомец подумал бы о моей коллекции или, точнее, о том, кому эта коллекция принадлежит, то есть обо мне. Пластинок у меня было больше ста пятидесяти, большинство появились у меня в последние два года, когда я писал в местной газете рецензии на альбомы и почти все деньги спускал на пластинки, нередко покупая все альбомы понравившейся группы. Каждая из пластинок таила в себе целый маленький мир. Все выражали определенное отношение, ощущения и настроение. Но ни одна из пластинок не была островом – между ними существовали взаимосвязи, прораставшие наружу: Брайан Ино, например, начинал в Roxy Music, выпускал сольные альбомы, продюсировал U2, сотрудничал с Джоном Хасселом, Дэвидом Бирном, Дэвидом Боуи, Робертом Фриппом, а Роберт Фрипп играл вместе с Боуи в Scary Monsters, Боуи был продюсером Лу Рида, который пел в Velvet Underground, и Игги Попа, начинавшего в The Stooges, Дэвид Бирн выступал в Talking Heads, а в их лучшем альбоме, Remain in Light, играл на гитаре Эдриан Белью, и он же играл в нескольких альбомах Боуи и долгое время был его любимым гитаристом на концертах. Развилки и взаимосвязи существовали не только между альбомами, они врастали в мою жизнь. Музыка была связана почти с каждым моим действием, у меня не имелось ни единой пластинки, не наполненной воспоминаниями. Я ставил их, и по комнате, словно пар от чашки с горячим кофе, ползли воспоминания о событиях последних пяти лет, но принимая форму не мыслей и рассуждений, а настроений, откровений, состояний. Одни общие, другие конкретные. Если воспоминания – поклажа на прицепе моей жизни, то музыка – веревки, связывающие эту поклажу и не дающие ей развалиться.