Полная версия
Там мы стали другими
– Конечно, но ты уверен, что к завтрашнему дню будешь чувствовать себя достаточно хорошо? Мама сказала…
– Я буду в порядке, – заверил его Лукас и постучал себя в грудь.
Дин заходит в здание мэрии, заглядывает в телефон и видит, что у него в запасе еще десять минут. Не снимая верхней рубашки, он стягивает с себя майку, чтобы обтереть вспотевшее лицо, прежде чем предстать перед жюри. У дверей комнаты, куда ему велено прийти, стоит парень. Дин заранее ненавидит того, кем считает этого парня. Кем тому приходится быть. Он из тех лысых, кому требуется ежедневное бритье. Он делает вид, будто контролирует свои волосы, будто лысая башка – его личный выбор, но слабый намек на волосы проявляется по бокам, а не на макушке. У парня внушительная, но аккуратная светло-русая борода, которая явно компенсирует отсутствие волос на голове, к тому же это нынешний тренд – белокожие хипстеры пытаются выглядеть уверенными в себе, пряча свои лица за густыми бородами и очками с широкой черной оправой. Дин задается вопросом, обязательно ли быть цветным, чтобы получить грант. Парень, наверное, работает с детьми над проектом трэш-арта[25]. Дин вытаскивает телефон в попытке избежать разговора.
– Претендуешь на грант? – обращается парень к Дину.
Дин кивает и протягивает руку для пожатия.
– Дин.
– Роб.
– Ты откуда? – спрашивает Дин.
– Вообще-то у меня сейчас нет места постоянного проживания, но в следующем месяце мы с друзьями перебираемся в Западный Окленд. Там чертовски дешево, – говорит Роб.
Дин стискивает зубы и медленно моргает, когда слышит это: чертовски дешево.
– Ты здесь вырос? – спрашивает Дин.
– В смысле? Здесь ведь нет никого с корнями, верно? – отвечает Роб.
– Что?
– Ты знаешь, что я имею в виду.
– Я знаю, что ты имеешь в виду, – говорит Дин.
– Знаешь, что сказала Гертруда Стайн[26] об Окленде? – продолжает Роб.
Дин отрицательно качает головой, но на самом деле знает, не зря же он гуглил цитаты об Окленде, когда проводил исследования для своего проекта. Он точно знает, что собирается сказать парень.
– «Там нет никакого «там», – произносит Роб почти шепотом, с идиотской улыбкой во весь рот, и Дина так и подмывает дать ему по зубам. Дин хочет сказать этому дебилу, что посмотрел цитату в ее первоначальном контексте, в «Автобиографии каждого», и обнаружил, что Стайн говорила о том, как сильно изменилось место в Окленде, где она выросла, как преобразилось в ходе застройки, и «там» ее детства безвозвратно ушло, больше не осталось никакого «там». Дин хочет сказать ему, что то же самое случилось с индейцами; хочет объяснить, что они уже другие; что Дин – индеец, родившийся и выросший в Окленде, родом из Окленда. Роб, вероятно, не стал углубляться в цитату, получив от нее желаемое. Наверняка он бросался этой крылатой фразой на званых обедах и вечеринках, заставляя людей, ему подобных, чувствовать себя победителями, захватывая районы, куда еще десять лет назад они не рискнули бы сунуть нос.
Цитата важна для Дина. Это «там, там». Он не читал ничего из Гертруды Стайн, кроме единственной строчки. Но для коренных жителей этой страны, обеих Америк, эта земля остается перелопаченной, погребенной землей предков, стеклом и бетоном, проволокой и сталью, неистребимой скрытой памятью. У них нет никакого «там».
Парень говорит, что подошло его время, и заходит в комнату. Дин еще раз вытирает потную голову и убирает майку в рюкзак.
Жюри располагается за квадратом из четырех столов. Присаживаясь на стул, Дин догадывается, что они как раз обсуждают его проект. Дин не в силах вспомнить, что он говорил о своем замысле. В голове сплошные осечки. Члены жюри упоминают об отсутствии образца работы. Никто даже не смотрит в его сторону. Им что, запрещено смотреть на него? Состав жюри разношерстный. Белокожая старушка. Двое темнокожих пожилых парней. Две белокожие дамы средних лет. Молодой латиноамериканец. Индианка – из Индии – с виду лет двадцати пяти, но, возможно, и тридцати пяти или сорока пяти лет; и парень постарше, определенно индеец, с длинными волосами и серьгами из бирюзовых и серебристых перьев в обоих ушах. Наконец все поворачивают головы в сторону Дина. У него в запасе три минуты, чтобы рассказать все, что, по его мнению, им следует знать помимо сведений, включенных в заявку. Решающий момент, последняя возможность убедить их в том, что его проект стоит финансирования.
– Здравствуйте. Меня зовут Дин Оксендин. Я включен в список членов племен шайеннов и арапахо в Оклахоме. Приветствую вас и благодарю за то, что уделили мне время и внимание. Заранее прошу извинить меня за излишнюю болтливость. Я высоко ценю предоставленную мне возможность. Понимаю, что время нашего общения ограничено, поэтому сразу перейду к сути моего проекта, если позволите. Для меня все это началось в тринадцать лет. Умер мой дядя, и я вроде как унаследовал начатую им работу. То, что он делал, и то, чем хочу заниматься я, – это документировать истории индейцев Окленда. Я хочу поставить перед ними видеокамеру, звукозаписывающую аппаратуру, а потом монтировать все, что они расскажут или запишут, если захотят, любые истории, которыми они сочтут нужным поделиться с людьми без чьего-либо присутствия рядом, без всяких указаний, манипуляций или заранее прописанного сценария. Я хочу дать им возможность сказать все, что они пожелают. Пусть содержание управляет картинкой. Здесь, в Окленде, так много жизненных историй. Я знаю, что потребуется большой объем редактирования, просмотров, прослушивания, но это как раз то, что нужно нашему сообществу, учитывая, как долго его игнорировали, как долго оно оставалось невидимым. Я собираюсь снять для этих целей комнату в помещении Индейского центра. Я хочу платить рассказчикам за их истории. Сами по себе истории бесценны, но платить – значит ценить. И это не просто качественный сбор данных. Я хочу привнести что-то новое в видение индейской жизни, отразить ее на экране. Мы еще не видели настоящей истории городских индейцев. То, что нам предлагают, исполнено стереотипов, из-за чего, в общем-то, никто не интересуется историей индейского народа, слишком печальной, настолько печальной, что она даже не может быть занимательной. Но, что еще более важно, она не вызывает широкого интереса, потому что неправильно подается. Она выглядит жалкой, и мы увековечиваем это, но нет, черта с два, извините за грубость, меня это попросту бесит, ведь картина в целом вовсе не жалкая, а отдельные люди и их истории отнюдь не убогие, не слабые и не нуждаются в жалости. Там есть настоящая страсть, настоящая ярость, и это лишь часть того, что я привношу в проект, потому что тоже так чувствую и намерен придать всему этому свою энергию. Я имею в виду, если проект получит одобрение и все такое и мне удастся получить финансирование. На самом деле денег потребуется не так уж много, возможно, хватит даже одного этого гранта, и я сам буду делать основную часть работы. Извините, если я отнял у вас слишком много времени. Спасибо.
Дин делает глубокий вдох и задерживает дыхание. Судьи вообще не поднимают глаз. Он выдыхает, сожалея обо всем, что наговорил. Они пялятся в свои лэптопы и молотят по клавиатуре, как стенографистки. Наступает время, отведенное на вопросы. Но не вопросы, адресованные Дину, а те, что члены жюри задают друг другу. Когда обсуждают жизнеспособность проекта. Черт. Он даже не помнит, что тут наговорил. Парень-индеец постукивает пальцем по стопке бумаг, составляющих заявку Дина, и откашливается.
– Идея интересная. Но мне трудно понять истинный замысел соискателя, и я задаюсь вопросом – пожалуйста, поправьте меня, если я что-то упустил, – так вот, мне интересно, где здесь настоящее видение? Или он просто собирается что-то выдумывать по ходу дела? Я имею в виду, что у него даже нет образца работы, – заявляет индеец.
Дин знал, что «против» выступит именно индеец. Он, наверное, даже не принимает Дина за своего. Проклятие. Образец работы. Дин ничего не может возразить. Он чувствует себя мухой на стене. И парень попросту отмахнулся от него. Кто-нибудь, скажите что-нибудь еще. Кто-нибудь! Один из темнокожих парней, постарше и одетый более элегантно, с белоснежной бородой и в очках, вступает в дискуссию.
– Я думаю, что это интересно, если он собирается делать то, о чем говорит, по сути, отбрасывая всякую претензию на документальность. Он, так сказать, уходит в сторону. Если ему удастся сделать это грамотно, будет казаться, что не он стоит за камерой, что там вообще нет оператора. Мой главный вопрос в том, сможет ли он уговорить людей прийти и рассказать свои истории, доверить их ему. Если он справится с этой задачей, думаю, получится что-то очень важное, независимо от того, превратит он это во что-то свое, осязаемое, с видением или нет. Иногда мы рискуем вкладывать в истории слишком много режиссерского видения. Мне нравится, что он собирается позволить контенту руководить видением. Как бы то ни было, это глубокие истории, достойные документального формата. Точка.
Дин видит, как индеец неловко ерзает на стуле, аккуратно складывает заявку Дина и отодвигает ее в сторону, за другую, более внушительную стопку. Пожилая белокожая женщина, похожая на Тильду Суинтон, берет слово.
– Если он сможет получить деньги и выпустить фильм, который несет что-то новое, я думаю, это будет здорово, и даже не знаю, можно ли сказать больше. У нас на рассмотрении заявки еще двадцати кандидатов или около того, и я уверена, что, по крайней мере, некоторые из них потребуют серьезного изучения и обсуждения.
Возвращаясь домой на БАРТе, Дин видит свое лицо, отражающееся в темном окне поезда. Он сияет. Но, замечая эту улыбку, тут же стирает ее с лица. У него все получилось. Он знал, что выиграет грант. Пять тысяч долларов. Никогда еще у него не было таких денег, ни разу в жизни. Он думает о своем дяде, и в глазах закипают слезы. Он крепко зажмуривается и откидывает голову назад, ни о чем не думает, позволяя поезду мчать его домой.
Дин вернулся в пустой дом, где на низком столике возле дивана его поджидала старомодная кинокамера. Он взял ее в руки и сел. Именно об этой камере с рукояткой пистолета говорил дядя. Дин так и сидел с камерой на коленях, дожидаясь, пока придет мама, одна, с новостями.
Когда она вошла, выражение ее лица сказало все. Ей самой уже не нужно было ничего говорить. Словно не ожидая убийственной вести, Дин вскочил с камерой в руке и бросился вон из дома. Он долго бежал вниз по склону холма к Димонд-парку. Под парком пролегал туннель. Около десяти футов высотой[27], он простирался примерно на двести ярдов[28], и, углубившись в него ярдов на пятьдесят, человек оказывался в кромешной темноте. Мама говорила Дину, что там проходит подземный водный канал, который ведет прямо в залив. Дин и сам не знал, зачем притащился сюда, да и зачем взял с собой камеру. Он ведь даже не умел ею пользоваться. В туннеле завывал ветер. Рычал на него. Казалось, он дышит. Казалось, будто у него есть рот и горло. Дин попытался, но не смог включить камеру, а потом все равно направил ее в сторону туннеля. Ему стало интересно, кончит ли он свою жизнь так же, как его дядя? Потом подумал о маме, оставшейся там, дома. Она не сделала ничего плохого. Так что не на кого злиться. Дину показалось, что он слышит шаги, доносящиеся из туннеля. Он вскарабкался на берег ручья и уже собирался бежать обратно на холм, домой, но что-то остановило его. Он нашел выключатель сбоку камеры рядом с надписью Bolex Paillard. Он навел камеру на уличный фонарь. Подошел ближе и направил камеру на вход в туннель. Всю дорогу до дома он держал камеру включенной. Ему хотелось верить, что, пока она работает, дядя рядом и видит все сквозь ее объектив. Когда он подошел к дому, в дверях стояла мама, поджидая его. Она плакала. Дин спрятался за телефонный столб. Он подумал о том, каково ей потерять родного брата. И нехорошо он поступил, сбежав из дома, словно это только его потеря. Норма присела на корточки и закрыла лицо руками. Камера все еще работала. Дин поднял ее повыше, сжимая пистолетную рукоятку, направил объектив на маму и отвернулся.
Опал Виола Виктория Медвежий Щит
Мы с сестрой Джеки делали уроки в гостиной с включенным телевизором, когда наша мама пришла домой с новостью о том, что мы переезжаем на Алькатрас[29].
– Собирайте свои вещи. Мы уезжаем. Сегодня, – сказала мама. И мы поняли, что она имела в виду. Мы ехали туда отмечать «не празднование» Дня благодарения[30].
В то время мы жили в Восточном Окленде, в желтом доме. Самом ярком, но и самом маленьком во всем квартале. Две спальни, крошечная кухня, где не помещался даже стол. Мне не нравилась наша хибара с ее слишком тонкими коврами, провонявшими грязью и дымом. Поначалу у нас не было ни дивана, ни телевизора, но все равно в этом доме определенно было лучше, чем там, где мы жили раньше.
Однажды утром мама спешно разбудила нас. Лицо у нее было избито, на плечах болталась коричневая кожаная куртка, явно великоватая для нее. Губы выглядели опухшими и воспаленными, что привело меня в замешательство. Она не могла толком говорить. Тогда она тоже велела нам собирать вещи.
Второе имя Джеки – Красное Перо, а у меня – Медвежий Щит. Оба наших отца ушли от мамы. В то утро, когда мама вернулась домой, избитая до полусмерти, мы поехали на автобусе в новый дом, желтый. Я не знаю, как ей достался этот дом. В автобусе я придвинулась ближе к маме и сунула руку в карман ее куртки.
– Почему у нас такие имена? – спросила я.
– Они происходят от древних индейских имен. У нас были свои традиции именования, пока не пришли белые люди и не распространили отцовские фамилии, чтобы закрепить власть в семье за отцами.
Я не поняла этого объяснения насчет отцов. Как не понимала и того, что означает Медвежий Щит. То ли это щит, которым медведи защищаются от людей или люди от медведей, то ли сам щит сделан из шкур медведей? В любом случае было довольно трудно объяснить всем в школе, почему меня зовут Медвежьим Щитом, но это не самое страшное. Хуже всего то, что мое первое имя двойное: Опал Виола. Вот и получается, что меня зовут Опал Виола Виктория Медвежий Щит. Виктория – имя нашей мамы, хотя все звали ее Вики, а Опал и Виола достались мне от бабушки, которую мы никогда не видели. Мама рассказывала, что бабушка была шаманкой и признанной исполнительницей духовных песен, так что мне надлежит с честью носить это громкое древнее имя. К счастью, детям в школе не пришлось коверкать мое имя, придумывать рифмы и вариации, чтобы посмеяться надо мной. Они просто проговаривали его полностью, и это звучало забавно.
Мы сели в автобус холодным серым утром в конце января 1970 года. У нас с Джеки были одинаковые потрепанные красные спортивные сумки, не очень-то вместительные, но у нас и вещей было не так уж много. Я упаковала два наряда и сунула под мышку плюшевого медведя Два Башмака. Прозвище придумала моя сестра, потому что ее плюшевый мишка обходился одним ботинком, за что его и окрестили Одним Башмаком. Но, возможно, мне все-таки повезло с медведем, обутым в два башмака. Впрочем, медведи не носят обувь, так что если мне и повезло, то, наверное, в чем-то другом.
Когда мы вышли на улицу, мама повернулась лицом к дому.
– Попрощайтесь с ним, девочки.
Я уже привыкла следить за входной дверью. И не раз замечала на ней объявления о выселении. Вот и на этот раз бумажка болталась на двери. Мама всегда срывала их, чтобы потом сказать, будто никогда их не видела, и тем самым выиграть время.
Мы с Джеки посмотрели на желтый дом. В общем-то, он нас вполне устраивал. Это первый дом, где мы жили без отцов, так что все было тихо и мило, и воспоминания остались самые сладкие, как пирог с банановым кремом, который мама испекла в нашу первую ночь, когда газовая плита работала, но электричество еще не подключили, так что мы ели стоя на кухне при свечах.
Мы все еще думали, что сказать дому на прощанье, когда мама крикнула: «Автобус!», и нам пришлось бежать за ней, волоча за собой одинаковые красные сумки.
В разгар рабочего дня в автобусе почти никого не было. Джеки заняла место поодаль, как будто она не с нами, как будто едет одна. Мне хотелось расспросить маму об острове, но я знала, что она не любит разговаривать в автобусе. Она отвернулась, как Джеки. Словно мы все чужие и не знакомы друг с другом.
– Зачем обсуждать наши дела при посторонних? – обычно говорила мама.
Наконец мое терпение лопнуло.
– Мам, что мы делаем?
– Мы перебираемся поближе к нашим родным. Индейцам всех племен. Мы едем туда, где построили ту тюрьму. Начнем жизнь заново, выбравшись из тюремной камеры, где сейчас находимся, где находится весь индейский народ. Вот куда они нас загнали, даже если не хотят в этом сознаться. Мы найдем выход из этой тюрьмы, прокопаем туннель ложкой. Вот, взгляни.
Она достала из сумочки и протянула мне ламинированную карточку размером с игральную. На лицевой стороне была та картинка, что можно увидеть повсюду, – силуэт печального индейца на коне, – а на обороте надпись: Пророчество Неистового Коня[31]. Я прочитала:
Настрадавшаяся сверх меры, Красная нация снова восстанет, и это будет исцелением для больного мира. Мира, исполненного нарушенных обещаний, эгоизма и разобщенности. Мира, истосковавшегося по свету. Я вижу смену семи поколений, прежде чем все цвета человечества соберутся под священным Древом жизни и Земля снова станет единым кругом.
Я не знала, что она пыталась сказать мне этой карточкой или объяснением про ложку. Но такая уж наша мама. Говорит на своем, одной ей понятном языке. Я спросила у нее, будут ли там обезьянки. Я почему-то думала, что на всех островах водятся обезьяны. Она не ответила на мой вопрос, лишь улыбнулась и устремила взгляд на длинные серые улицы Окленда, проплывающие за окном автобуса, как будто смотрела любимый старый фильм, но видела его слишком много раз, чтобы заметить что-то новое.
* * *Быстроходный катер доставил нас на остров. Все это время я держала голову на коленях у мамы. Парни, которые привезли нас на место, были одеты в военную форму. Я еще не знала, во что мы ввязываемся.
Мы ели водянистую тушенку из одноразовых пластиковых мисок, расположившись вокруг большого костра, который развели молодые мужчины. Сильное пламя они поддерживали, подбрасывая в огонь обломки деревянных поддонов. Наша мама прикуривала сигареты прямо от костра за компанию с двумя дородными пожилыми индейскими женщинами, которые громко смеялись. На столах разложили горки нарезанного хлеба, сливочное масло, тут же стояли кастрюли с тушеным мясом. Когда огонь стал слишком жарким, мы отошли подальше и сели на землю.
– Не знаю, как ты, – сказала я Джеки, набив рот хлебом с маслом, – но я могла бы так жить.
Мы рассмеялись, и Джеки прижалась ко мне. Мы случайно стукнулись головами, отчего еще пуще расхохотались. Было уже поздно, и я клевала носом, когда мама вернулась за нами.
– Все спят в камерах. Там теплее, – сказала она. Мы с Джеки устроились в камере напротив мамы. Наша мама всегда вела сумасшедший образ жизни – то работала, то не работала, переезжала вместе с нами с места на место по всему Окленду, сходилась и расходилась с нашими отцами, переводила нас в разные школы, мотала по приютам, но мы неизменно оказывались в доме, в комнате, в постели, по крайней мере. На этот раз мы с Джеки спали в обнимку на индейских одеялах, в старой тюремной камере напротив мамы.
Любой звук, издаваемый в камерах, отдавался бесконечным эхом. Мама затянула колыбельную шайеннов, которую обычно напевала нам, укладывая спать. Я так давно ее не слышала, что почти забыла, и, хотя мелодия звонким эхом отражалась от стен, меня это ничуть не смущало, ведь это был голос нашей мамы. Мы быстро заснули и спали как убитые.
Джеки осваивалась гораздо успешнее, чем я. Она сдружилась с группой подростков, которые носились по всему острову. Взрослые были настолько заняты, что не успевали следить за детьми. Я же болталась возле мамы. Мы ходили туда-сюда, разговаривали с людьми, посещали официальные собрания, где все пытались договориться о том, что делать дальше, о чем просить, какие выдвигать требования. Самые авторитетные с виду индейцы, преимущественно мужчины, заводились с пол-оборота. К мнению женщин не особенно прислушивались, что не очень-то устраивало нашу маму. Первые дни тянулись как недели. Казалось, что мы останемся здесь навсегда и заставим-таки федералов построить нам школу, медицинское учреждение, культурный центр.
Однажды мама попросила меня пойти посмотреть, чем там занимается Джеки. Мне не хотелось ходить по острову одной. Но, когда стало совсем скучно, я все-таки рискнула выйти на волю, захватив с собой Два Башмака. Я знаю, что мне уже не по возрасту таскать за собой плюшевого мишку. Мне почти двенадцать, но я все равно взяла своего любимца. Я направилась в сторону маяка, огибая его с обратной стороны, куда, похоже, детям ходить не разрешали.
Я нашла ребят на берегу, ближе к Золотым Воротам. Они сидели на камнях, показывая друг на друга пальцами и заливаясь диким, жестоким смехом подростков. Я сказала своему мишке, что, наверное, зря мы сюда пришли и лучше бы нам вернуться обратно.
– Сестра, тебе не о чем беспокоиться. Все люди вокруг, даже эти малолетки, – наши родственники. Так что не бойся. К тому же, если кто-нибудь начнет к тебе приставать, я спрыгну и тяпну их за лодыжки. Вряд ли они ожидают такого. А потом я использую свое священное медвежье лекарство, и оно их усыпит. Это будет похоже на мгновенное погружение в спячку. Вот что я умею, сестра, так что не волнуйся. Создатель сделал меня сильным, чтобы защитить тебя, – ответил медведь Два Башмака.
Я сказала ему, чтобы он перестал говорить как индеец.
– Я не понимаю, что значит «говорить как индеец», – возразил он.
– Ты не индеец, ДБ. Ты же плюшевый мишка.
– Знаешь, не такие уж мы разные. Нам одинаково достались имена от свиномозглых.
– Свиномозглых?
– Людей с мозгами свиньи.
– О. В каком смысле?
– Колумб назвал вас индейцами, а мы обязаны своим именем ошибке Тедди Рузвельта[32].
– Как это?
– Однажды он охотился на медведя, но встретил тощего старого голодного мишку и отказался стрелять в него. Потом в газетах появилась карикатура на эту охотничью историю, в которой мистер Рузвельт представал милосердным, настоящим ценителем природы, что-то в этом роде. А еще позже умельцы сделали плюшевого медвежонка и назвали его мишкой Тедди, который стал детской игрушкой. Только вот никто не удосужился сказать, что на самом деле именитый охотник перерезал горло тому старому медведю. О таком милосердии предпочитают умалчивать.
– И откуда ты все это знаешь?
– Каждый должен знать историю своего народа. Почему и как вы оказались здесь, что сделали люди, чтобы доставить вас сюда. Мы, медведи, и вы, индейцы, прошли долгий путь и многое пережили. Они пытались убить нас. Но, если их послушать, история выглядит как большое героическое приключение в пустом лесу. А там повсюду были медведи и индейцы. Сестра, они перерезали горло всем нам.
– Почему у меня такое чувство, будто мама уже все это рассказывала нам? – удивилась я.
– Тедди Рузвельт как-то сказал: «Я не зайду так далеко, чтобы говорить, что хороший индеец – мертвый индеец, но думаю, что в девяти случаях из десяти так оно и есть, а в подробностях десятого мне не очень хочется разбираться».
– Черт, ДБ. У меня в голове все перепуталось. Я слышала только о «большой дубинке».
– Эта «большая дубинка» – ложь о милосердии. «Говори мягко, но держи в руках большую дубинку», – вот что он говорил о внешней политике. Вот что они использовали против нас, медведей и индейцев. Чужаков на нашей собственной земле. И своими большими дубинками они загнали нас так далеко на запад, что мы практически исчезли.
Два Башмака затих. Так всегда с ним бывало. Если ему было что сказать, он говорил, а в остальных случаях помалкивал. По блеску в его черных глазах я догадалась, в каком он настроении. Я спрятала мишку за камнями и поспешила к сестре.
Ребята собрались на маленьком песчаном пляже, усеянном валунами, которые едва торчали из воды на глубине. Чем ближе я подходила, тем больше странностей замечала в поведении Джеки – непривычно шумной, с кривой ухмылкой. Она встретила меня приветливо. Слишком приветливо. Подозвала меня, обняла излишне крепко, а потом чересчур громким голосом представила компании как свою младшую сестренку. Я солгала, сказав, что мне двенадцать, но меня даже и не слышали. Я увидела, что они передают по кругу бутылку. И как раз подошла очередь Джеки. Она сделала долгий и жадный глоток.
– Это Харви, – сказала мне Джеки, ткнув бутылкой ему в плечо. Харви взял бутылку и будто пропустил слова Джеки мимо ушей. Я отошла от них и увидела паренька, стоявшего в стороне от остальных. Мне показалось, он ближе всех мне по возрасту. Мальчишка бросал камни в воду. Я спросила его, что он делает.