Полная версия
Демиан. Гертруда (сборник)
Я был рад, когда наконец улегся в постель! Но прежде, как через последнее чистилище, я прошел через вечернюю молитву, когда мы пели одну песню, которая принадлежала к числу моих самых любимых. Нет, я не пел с другими, и каждый звук был для меня ядом и желчью. Я не молился с другими, когда отец произносил благословение, а когда он кончил: «…да пребудет с нами со всеми!» – какая-то судорога вырвала меня из этого круга. Милость Божья была с ними со всеми, но уже не со мной. Холодный и глубоко усталый, я удалился.
В постели, когда я немного полежал, когда меня любовно объяли тепло и защищенность, сердце мое в страхе еще раз метнулось назад и тоскливо запорхало вокруг происшедшего. Мать, как всегда, пожелала мне спокойной ночи, ее шаги еще отдавались в комнате, свет ее свечи еще теплился за неплотно закрытой дверью. Сейчас, думал я, сейчас она вернется – она почувствовала, она поцелует меня и спросит ласково и многообещающе, и тогда я расплачусь, тогда растает комок у меня в горле, тогда я обниму ее и расскажу ей это, и тогда все будет хорошо, тогда я спасен! И когда щель между дверью и косяком уже потемнела, я все еще какое-то время прислушивался и думал, что так непременно, непременно случится.
Потом я вернулся к действительности и посмотрел своему врагу в лицо. Я увидел его отчетливо, один глаз он прищурил, его рот грубо смеялся, и, пока я глядел на него, проникаясь неизбежным, он делался больше и безобразнее, а его злобный глаз бесовски сверкал. Он стоял вплотную ко мне, пока я не уснул, но потом сны мои были не о нем и не о сегодняшнем, нет, мне снилось, что мы катаемся на лодке, родители, сестры и я, а вокруг нас только покой и сияние дня летних каникул. Проснувшись среди ночи, еще ощущая оставшийся вкус блаженства, еще видя, как светятся на солнце белые платья сестер, я низвергнулся из всего этого рая в действительность и снова стоял напротив врага с его злобным глазом.
Утром, когда торопливо вошла мать и громко удивилась, почему я, хотя уже поздно, еще в постели, вид у меня был скверный, а когда она спросила, здоров ли я, меня стошнило.
Этим, казалось, было что-то выиграно. Я очень любил прихворнуть и все утро попивать, лежа, настой ромашки, слушая, как мать убирает соседнюю комнату, а Лина принимает мясника в прихожей. В утренних часах без школы было какое-то очарование, что-то сказочное, солнце заглядывало тогда в комнату и было не тем же солнцем, от которого в школе опускали зеленые занавески. Но и это сегодня не радовало и приобрело какой-то фальшивый оттенок.
Вот если бы я умер! Но мне только немного нездоровилось, как то часто случалось, и это ничего не меняло. Это защищало меня от школы, но отнюдь не от Кромера, который в одиннадцать ждал меня на рынке. И в материнской ласке тоже не было на этот раз ничего утешительного: она тяготила и причиняла боль. Вскоре я притворился, что снова уснул, и стал думать. Ничего не помогло, в одиннадцать мне нужно было быть на рынке. Поэтому в десять я тихо встал и сказал, что чувствую себя лучше. Это значило, как обычно в таких случаях, что я должен либо снова лечь, либо пойти в школу после обеда. Я сказал, что хочу пойти в школу. Я составил себе некий план.
Без денег мне нельзя было прийти к Кромеру. Я должен был заполучить принадлежавшую мне копилку. В ней было недостаточно денег, я это знал, далеко не достаточно, но что-то там было, а чутье говорило мне, что что-то все же лучше, чем ничего, и должно Кромера хотя бы задобрить.
У меня было скверно на душе, когда я на цыпочках крался в комнату матери и вытаскивал из ее письменного стола свою жестянку, но это было не так скверно, как вчерашнее. Сердцебиение душило меня, и лучше не стало, когда я внизу на лестнице с первого же взгляда обнаружил, что копилка заперта. Взломать ее оказалось очень легко, нужно было только порвать тонкую жестяную сеточку, но это действие далось мне с болью, лишь теперь я совершил кражу. Дотоле я только украдкой таскал сладости, конфеты, фрукты. А это была кража, хотя деньги были мои. Я чувствовал, как еще на шаг приблизился к Кромеру и его миру, как неудержимо качусь вниз, и закусил удила. Черт со мной, пути назад уже нет. Я со страхом пересчитал деньги, в жестянке они звенели так внушительно, а теперь в руке их было ничтожно мало. Там оказалось шестьдесят пять пфеннигов. Я спрятал копилку в нижней прихожей, зажал деньги в руке и вышел из дому – иначе, чем когда-либо выходил за эту дверь. Сверху кто-то позвал меня, как мне показалось, я поспешил прочь.
Было еще много времени, я крался обходными путями по улицам какого-то изменившегося города, под какими-то невиданными облаками, мимо домов, которые на меня глядели, и мимо людей, которые подозревали меня. По дороге мне вспомнилось, что один мой однокашник как-то нашел талер на скотном рынке. Я готов был помолиться, чтобы Бог совершил чудо и ниспослал мне тоже такую находку. Но у меня уже не было права молиться. Да и тогда копилка не стала бы снова целой.
Франц Кромер увидел меня издалека, но шел в мою сторону очень медленно, вовсе, казалось, не замечая меня. Приблизившись, он кивком велел мне следовать за ним и, не оглядываясь, спокойно пошел дальше, вниз по Соломенной улице и через мостик, и остановился только у последних домов перед какой-то стройкой. Там не работали, стены стояли еще голые, без дверей и без окон. Кромер оглянулся и вошел в дверной проем. Я – вслед за ним. Он зашел за стену, кивком подозвал меня и протянул руку.
– Принес? – спросил он холодно.
Я вынул из кармана сжатый кулак и вытряхнул деньги в его ладонь. Он пересчитал их еще раньше, чем отзвенел последний пятак.
– Здесь шестьдесят пять пфеннигов, – сказал он и посмотрел на меня.
– Да, – сказал я робко. – Это все, что у меня есть, слишком мало, я знаю. Но это все. Больше нет.
– Я думал, что ты умнее, – почти мягко укорил он меня. – Между людьми чести все должно быть по правилам. Я не возьму у тебя ничего, что не положено, ты это знаешь. Забирай свою мелочь! Тот – ты знаешь кто – не станет со мной торговаться. Тот заплатит.
– Но у меня же нет, нет больше! Это были мои сбережения.
– Это твое дело. Но я не хочу делать тебя несчастным. Ты должен мне еще одну марку и тридцать пять пфеннигов. Когда я их получу?
– О, ты, конечно, получишь их, Кромер! Сейчас я не знаю… возможно, скоро у меня будет больше, завтра или послезавтра. Ты же понимаешь, что я не могу сказать об этом отцу.
– Это меня не касается. Я не такой, чтобы кому-то вредить. Я ведь мог бы получить эти деньги еще до двенадцати, а я беден. Ты хорошо одет, и обед у тебя получше, чем мой. Но я ничего не скажу. Я лучше немного подожду. Послезавтра я тебе свистну, после двенадцати, и ты уладишь дело. Знаешь, как я свищу?
Он свистнул для большей ясности, я этот свист часто слышал.
– Да, – сказал я, – знаю.
Он ушел, словно я не имел к нему никакого отношения. Между нами была сделка, больше ничего.
Еще и сегодня, думаю, кромеровский свист испугал бы меня, если бы я вдруг снова услышал его. Отныне я слышал его часто, мне казалось, я слышу его всегда и непрестанно. Не было такого места, такой игры, такой работы, такой мысли, куда бы не проникал этот свист, от которого я зависел, который стал теперь моей судьбой. В мягкие, красочные дни осени я часто бывал в нашем садике, очень мною любимом, и какой-то странный порыв заставлял меня возвращаться к детским играм прежних эпох; я как бы играл мальчика, который был младше меня, был еще благонравен и свободен, невинен и защищен. Но в эти игры всегда, как ожидалось и все-таки ужасающе внезапно, врывался откуда-то кромеровский свист, обрывал нить, разрушал фантазии. Я должен был идти, следовать за своим мучителем в скверные и мерзкие места, должен был отчитываться перед ним и выслушивать напоминания о деньгах. Все это тянулось, наверное, несколько недель, но мне они казались годами, казались вечностью. Редко бывали у меня деньги, пятак или десять пфеннигов, утащенные с кухонного стола, когда Лина оставляла там рыночную корзинку. Кромер каждый раз ругал меня и обдавал презрением; это я хотел обмануть его и посягал на его законное право, это я обкрадывал его, это я делал его несчастным! Не столь часто в жизни беда подбиралась к моему сердцу так близко, никогда не чувствовал я большей безнадежности, большей зависимости.
Копилку я наполнил фишками и поставил на место, никто о ней не спрашивал. Но и это могло на меня свалиться в любой день. Еще больше, чем грубого крамеровского свиста, я часто страшился матери, когда она тихонько подходила ко мне – не затем ли, чтобы спросить о копилке?
Поскольку я не раз являлся к своему бесу без денег, он стал мучить и эксплуатировать меня другим способом. Я должен был на него работать. Если отец Кромера посылал его куда-то, Кромер отправлял меня туда вместо себя. Или он давал мне какое-нибудь трудное задание: проскакать десять минут на одной ноге, прилепить бумажку к одежде прохожего. Ночами я во сне продолжал испытывать эти муки и просыпался в холодном поту.
На какое-то время я заболел. Меня часто рвало и знобило, а по ночам бросало в жар и вгоняло в пот. Мать чувствовала, что что-то не в порядке, и всячески показывала мне свое участие, которое меня мучило, которому я не мог ответить.
Однажды вечером, когда я уже лег, она принесла мне дольку шоколада. Это был отголосок прежних лет, когда я, если хорошо себя вел, часто получал на сон грядущий такие лакомства. И вот сейчас она стояла и протягивала мне шоколадку. Мне было так больно, что я смог только покачать головой. Она спросила, что со мной, погладила мои волосы. Я сумел только выдавить из себя: «Нет! Нет! Не хочу ничего». Она положила шоколадку на тумбочку и ушла. Когда она на следующий день стала меня об этом расспрашивать, я сделал вид, будто ничего не помню. Однажды она привела ко мне доктора, который осмотрел и назначил мне холодные омовения по утрам.
Мое состояние в то время было родом безумия. Среди порядка и мира, царивших в нашем доме, я жил в страхе и муках, как призрак, не участвовал в жизни остальных, редко забывался на час. С отцом, который часто раздраженно требовал от меня объяснений, я был замкнут и холоден.
Глава 2. Каин
Спасение от моих мук пришло с совершенно неожиданной стороны, и одновременно с ним в мою жизнь вошло нечто новое, продолжающее действовать и поныне.
В нашу гимназию однажды поступил новичок. Он был сын состоятельной вдовы, поселившейся в нашем городе, и носил на рукаве траурную повязку. Он учился в старшем, чем мой, классе, да и был на несколько лет старше, но я, как и все, заметил его. Этот примечательный ученик казался вообще взрослее, чем выглядел, ни на кого он не производил впечатления мальчика. Среди нас, ребячливых школьников, он двигался отчужденно и свободно, как мужчина, вернее, как господин. Особой любовью он не пользовался, он не участвовал в играх, а тем более в драках, однако его решительный и уверенный тон в обращении с учителями нравился всем. Звали его Макс Демиан.
Однажды, как то время от времени случалось в нашей школе, по каким-то причинам в нашей очень большой классной комнате усадили еще один класс. Это был класс Демиана. У нас, маленьких, был урок Закона Божьего, а большие должны были писать сочинение. Когда в нас вдалбливали историю Каина и Авеля, я часто поглядывал на Демиана, чье лицо как-то странно привлекало меня, и видел это умное, светлое, необыкновенно твердое лицо внимательно и сосредоточенно склонившимся над работой; он походил не на ученика, выполняющего задание, а на исследователя, погруженного в собственные проблемы. Приятен он мне, в сущности, не был, напротив, у меня было что-то против него, он был, на мой взгляд, слишком высокомерен и холоден, очень уж вызывающе самоуверен, и в глазах его было то выражение взрослых, которого дети никогда не любят, – немного грустное, с искорками насмешливости. Однако – с приязнью ли, с сожалением ли – я поглядывал на него непрестанно, но, как только он однажды взглянул на меня, я испуганно отвел глаза. Думая сегодня о том, как выглядел он тогда в роли ученика, могу сказать: он был во всех отношениях иным, чем прочие, на нем явно лежала печать особенности, самобытности, и поэтому-то он обращал на себя внимание, хотя в то же время делал все, чтобы не обращать на себя внимания, держался и вел себя как переодетый принц, находящийся среди крестьянских детей и всячески старающийся казаться таким же, как они.
По пути из школы домой он шел позади меня. Когда другие разошлись, он перегнал меня и поздоровался. Его приветствие, хоть он и подражал при этом нашему школьническому тону, было тоже очень взрослым и вежливым.
– Пойдем вместе? – спросил он приветливо. Я был польщен и утвердительно кивнул, затем я описал ему, где живу.
– Ах там! – сказал он, улыбнувшись. – Этот дом я знаю. Над вашим входом есть такая любопытная штуковина, она меня давно заинтересовала.
Я не сразу понял, что он имел в виду, и удивился, что он знает наш дом как бы лучше, чем я. Верно, замковый камень над сводом нашей входной двери изображал собой некий герб, но за много лет он сделался плоским и не раз закрашивался, к нам и к нашей семье, насколько я знал, он не имел никакого отношения.
– Ничего об этом не знаю, – сказал я робко. – Это птица или что-то подобное, наверно, очень древнее. Дом, говорят, принадлежал когда-то монастырю.
– Вполне возможно, – кивнул он. – Рассмотри это как-нибудь хорошенько! Такие вещи часто бывают очень интересны. Думаю, что это ястреб.
Мы пошли дальше, я совсем оробел. Вдруг Демиан засмеялся, словно вспомнил что-то веселое.
– Ах, ведь я побывал на вашем уроке, – сказал он оживленно. – Эта история о Каине, который носил на себе печать, так ведь? Она тебе нравится?
Нет, мне редко что-либо нравилось из того, что нам приходилось учить. Но я не отважился это сказать, у меня было такое чувство, будто со мной говорит взрослый. Я сказал, что эта история мне нравится.
Демиан похлопал меня по плечу.
– Не надо передо мной притворяться, дорогой. Но история эта в самом деле любопытна, намного, думаю, любопытней, чем большинство других, которые учатся в школе. Учитель ведь мало что об этом сказал, только обычное о Боге, грехе и так далее. Но я думаю… – Он запнулся и, улыбнувшись, спросил: – А тебе это интересно?
Так вот, я думаю, – продолжал он, – эту историю о Каине можно понимать и совсем иначе. Большинство вещей, которым нас учат, конечно, вполне правдивы и правильны, но на все можно смотреть и совсем не так, как учителя, и тогда они большей частью приобретают куда лучший смысл. Вот этим Каином, например, и печатью на нем нельзя же вполне удовлетвориться в том виде, в каком нам его преподносят. Ты так не думаешь? Что он, поссорившись, убивает своего брата, такое, конечно, может случиться, и что потом ему становится страшно и он признает свою вину, тоже возможно. Но то, что он за свою трусость еще и награждается орденом, который его защищает и нагоняет страху на всех других, это все же довольно странно.
– Правда, – сказал я заинтересованно: это начинало меня занимать. – Но как же объяснить эту историю иначе?
Он похлопал меня по плечу.
– Очень просто! Существовала и положила начало этой истории печать. Был некий человек, и в лице у него было что-то такое, что пугало других. Они не осмеливались прикасаться к нему, он внушал им уважение, он и его дети. Но наверно, и даже наверняка это не была в самом деле печать на лбу, вроде почтового штемпеля, такие грубые шутки жизнь редко выкидывает. Скорей это была чуть заметная жутковатость, чуть больше, чем люди к тому привыкли, ума и отваги во взгляде. У этого человека была сила, перед этим человеком робели. На нем была «печать». Объяснять это можно было как угодно. А «угодно» всегда то, что удобно и подтверждает твою правоту. Детей Каина боялись, на них была «печать». Вот и усмотрели в печати не то, чем она была, не награду, а ее противоположность. Говорилось, что парни с этой печатью жутки, а жутки они и были. Люди мужественные и с характером всегда очень жутки другим людям. Наличие рода бесстрашных и жутких было очень неудобно, и вот к этому роду прицепили прозвище и сказку, чтобы отомстить ему, чтобы немножко вознаградить себя за все страхи, которые пришлось вытерпеть. Понимаешь?
– Да… то есть… получается, что Каин вовсе не был злым? И значит, вся эта история в Библии, в сущности, не правдива?
– И да, и нет. Такие старые-престарые истории всегда правдивы, но не всегда они так записаны и не всегда их так объясняют, как надо бы. Словом, я думаю, что Каин был замечательный малый, и только потому, что его боялись, к нему прицепили эту историю. История эта была просто слухом, чем-то таким, что люди болтают, а обернулась истинной правдой постольку, поскольку Каин и его дети и в самом деле носили на себе своего рода «печать» и были не такие, как большинство людей.
Я был изумлен.
– И ты думаешь, значит, что и эта история насчет убийства неправда? – спросил я взволнованно.
– О нет! Это наверняка правда. Сильный убил слабого. Был ли то действительно его брат, на этот счет могут быть сомнения. Это не важно, в конце концов, все люди братья. Итак, сильный убил слабого. Может быть, это был геройский поступок, а может быть, и нет. Во всяком случае, другие слабые пребывали теперь в страхе, они всячески жаловались, и, если их спрашивали: «Почему же вы просто не убьете его?» – они не говорили: «Потому что мы трусы», а говорили: «Нельзя, на нем печать. Бог отметил его!» Так, наверное, возник этот обман… Однако я задерживаю тебя. Прощай!
Он свернул в Старую улицу и оставил меня в одиночестве, удивленным как никогда. Как только он удалился, все, что он говорил, показалось мне совершенно невероятным! Каин – благородный человек, Авель – трус! Каинова печать – награда! Это было нелепо, это было кощунственно и гнусно. Что же тогда Господь Бог? Разве не принял он жертвы Авеля, разве не был Авель угоден ему?.. Нет, глупости! И я решил, что Демиан потешался надо мной, дурачил меня. Да, он был чертовски умный малый, и говорить он умел, но такое… нет…
Как бы то ни было, никогда еще я так много не размышлял ни о какой библейской или другой истории. И ни разу за долгое время так полностью не забывал о Франце Кромере, на несколько часов, на целый вечер. Дома я еще раз прочел эту историю по Библии; она была короткая и ясная, безумием было искать тут какого-то особого, тайного смысла. Этак каждый убийца может объявить себя любимцем Бога! Нет, это был вздор. Приятна только была манера Демиана говорить такие вещи, этак легко и красиво, словно само собой разумеется, да еще с этими глазами!
Что-то, однако, было ведь у меня самого не в порядке, даже в большом беспорядке. Прежде я жил в светлом и чистом мире, был своего рода Авелем, а теперь я глубоко увяз в «другом», низко пал, но так уж виноват в этом, в сущности, не был! Как же так? И тут во мне сверкнуло одно воспоминание, от которого у меня перехватило дух. В тот недобрый вечер, когда началась моя теперешняя беда, тогда-то и случилось это у меня с отцом, тогда я вдруг на миг как бы разглядел насквозь и запрезирал его и его светлый мир! Да, тогда я сам, будучи Каином и неся на себе печать, вообразил, что эта печать не позор, а награда, отличие и что мой злой поступок и мое горе возвышают меня над отцом, возвышают над добрыми и добропорядочными.
Не в такой, как сейчас, форме ясной мысли изведал я тогда это, но вся суть ее там присутствовала, то была лишь вспышка чувств, необыкновенных чувств, которые причинили мне боль и все же наполнили меня гордостью.
Если задуматься, как удивительно говорил Демиан о бесстрашных и трусах! Как необыкновенно истолковал он печать на челе Каина! Как дивно светился при этом его взгляд, его поразительный взгляд взрослого! И у меня смутно мелькнуло в уме: не сам ли он, этот Демиан, своего рода Каин? Почему он защищает его, если не чувствует себя подобным ему? Почему у него такая сила во взгляде? Почему он так насмешливо говорит о «других», о робких, которые ведь, в сущности, добропорядочны и угодны Богу?
Я не приходил ни к чему с этими мыслями. В колодец упал камень, а колодцем была моя молодая душа. И долго, очень долго, эта история с Каином, убийством и печатью оставалась той точкой, откуда брали начало все мои попытки познания, сомнения и критики.
Я заметил, что и других учеников сильно занимал Демиан. О каиновской истории я никому ничего не говорил, но казалось, что новенький вызывает интерес и у других. Во всяком случае, о нем ходило множество слухов. Если бы я их все помнил, каждый бросил бы какой-то свет на его жизнь, каждый можно было бы истолковать. Помню только, сперва говорили, что мать Демиана очень богата. Говорили также, что она никогда не ходит в церковь и ее сын тоже не ходит. Они евреи, уверял кто-то, но могли быть и тайными магометанами. Еще рассказывали сказки о физический силе Демиана. Точно было известно, что он ужасно унизил самого сильного своего одноклассника, который вызвал его подраться, а когда Демиан отказался, назвал его трусом. Те, кто при этом присутствовал, говорили, что Демиан просто взял его за затылок и крепко сжал, отчего мальчик побледнел, а потом незаметно удалился и несколько дней не мог шевельнуть рукой. В какой-то вечер прошел даже слух, что он умер. Всякое говорили одно время, всякому верили, все волновало и поражало. Потом на какой-то срок насытились. Вскоре, однако, среди нас, учеников, возникли новые слухи, сообщавшие, что Демиан путается с девушками и «все знает».
Между тем моя история с Францем Кромером шла своим неизбежным путем. Я не мог избавиться от него, ибо, даже если он и оставлял меня на день-другой в покое, я был все-таки привязан к нему. В моих снах он не покидал меня, как тень, и то, чего он не делал мне в действительности, мое воображение заставляло его проделывать в этих снах, в которых я становился полностью его рабом. Я жил в этих снах – видеть сны я всегда был мастер – больше, чем в действительности, я расточал силы и жизнь на эти тени. Среди прочего мне часто снилось, что Кромер истязает меня, что он плюет на меня, становится на меня коленями и, того хуже, совращает меня на тяжкие преступления – вернее, не совращает, а просто силой своего влияния заставляет меня их совершать. В самом ужасном из этих снов, от которого я проснулся в полубезумии, я покушался на убийство отца. Кромер наточил нож и вложил его мне в руку, мы притаились за деревьями какой-то аллеи и ждали кого-то, кого – я не знал, но, когда кто-то появился и Кромер, сжав мне плечо, дал понять, что этого и нужно заколоть, оказалось, что это мой отец. Тут я проснулся.
За этими заботами я, правда, думал еще о Каине и Авеле, но уже меньше о Демиане. Впервые он снова приблизился ко мне странным образом, тоже во сне. Мне приснились истязания и надругательства, которым я подвергался, но на этот раз вместо Кромера на меня становился коленями Демиан. И – это было ново и произвело на меня глубокое впечатление – то, что от Кромера я претерпевал с протестом и мукой, от Демиана я принимал охотно, с чувством, в котором блаженства было столько же, сколько страха. Это снилось мне дважды, потом на его место снова пришел Кромер.
Что испытывал я в этих снах, а что в действительности, точно разграничить я давно уже не могу. Во всяком случае, моя скверная связь с Кромером продолжалась, она не кончилась и тогда, когда я наконец выплатил ему требуемую сумму путем мелких краж. Нет, теперь он знал об этих кражах, ибо всегда спрашивал меня, откуда деньги, и я был в руках у него в еще большей мере, чем прежде. Он часто грозил мне, что все расскажет моему отцу, и тогда мой страх был едва ли сильнее, чем глубокое сожаление о том, что я с самого начала не сделал этого сам. Между тем, как я ни был несчастен, я раскаивался не во всем, во всяком случае, не всегда, и порой у меня бывало ощущение, что все так и должно быть. Надо мной висел рок, и было бесполезно бороться с ним.
Наверно, мои родители немало страдали от этого положения. Мной овладел какой-то чужой дух, я выпадал из нашего содружества, которое было таким тесным и безумная тоска о котором, как о потерянном рае, часто на меня находила. Обращались со мной, прежде всего мать, скорее как с больным, чем как со злодеем, но как обстояло дело по сути, я мог судить лучше всего по поведению обеих моих сестер. Из этого поведения, очень щадящего и все же бесконечно меня огорчавшего, ясно видно было, что я этакий одержимый, которого из-за его состояния надо скорее жалеть, чем ругать, но в которого все-таки вселилось зло. Я чувствовал, что за меня молятся иначе, чем обычно, и чувствовал тщетность этих молитв. Я часто испытывал жгучее желание облегчения, потребность в настоящей исповеди и в то же время предчувствовал, что ни отцу, ни матери все по-настоящему рассказать и объяснить не смогу. Я знал, что это примут доброжелательно, что меня будут очень щадить, даже жалеть, но полностью не поймут и на все это посмотрят как на какую-то оплошность, тогда как это – судьба.