Полная версия
Царство Небесное силою берется
– Призвал себя сам! – шипел старик. – Призвал себя сам! – Это приводило его в такую ярость, что он даже делать ничего не мог, а только ходил и повторял эту фразу: – Призвал себя сам. Я призвал себя сам. Я, Мейсон Таруотер, призвал себя сам! Призвал, чтоб связали меня и били! Призвал, чтобы плевали и надсмехались надо мной! Призвал, чтоб уязвлена была гордость моя. Призвал, чтоб терзали меня пред лицем Господним! Слушай, мальчик! – говорил он и, сграбастав внука за грудки, принимался медленно его трясти. – Даже милость Господня обжигает. – Он разжимал пальцы, и мальчик падал в терновую купель этой мысли, а старик продолжал шипеть и скрипеть: – Он хотел меня в журнал засунуть – вот чего он хотел. Думал, если вставит меня в этот журнал, я там и останусь, весь такой из букв и цифр, как у него в голове, и всех делов. И точка. Ну, так не вышло! Вот он я. И вот он ты. На свободе, а не в чьей-то голове!
И голос покидал его, как будто был самой свободной частью его свободной души и рвался прежде срока покинуть его земную плоть. И что-то такое было в ликовании двоюродного деда, что захватывало и Таруотера, и он чувствовал, что спасся из некоего таинственного земного узилища. Ему даже казалось, что он чувствует запах свободы, хвойный, лесной, пока старик не добавлял:
– Ты рожден был в рабстве, и крещен в свободу, и смерть твоя в Боге, в смерти Господа нашего Иисуса Христа.
И тогда мальчик чувствовал, как медленно вскипает в нем негодование, теплая волна обиды на то, что его свобода должна быть непременно связана с Иисусом и что Господом непременно должен быть Иисус.
– Иисус есть хлеб наш насущный, – говорил старик.
Мальчик, смущенный и расстроенный, смотрел вдаль, поверх темно-синей линии леса, где расстилался мир, таинственный и свободный.
В самой темной, самой скрытой части его души висело вверх ногами, словно летучая мышь, ясное и неоспоримое представление о том, что голода по хлебу насущному он не испытывает. Разве купина, вспыхнувшая для Моисея, солнце, остановленное для Иисуса Навина, львы, остановившиеся пред Даниилом, были всего лишь обещанием хлеба насущного? Мысль об этом приходила как страшное разочарование, и он боялся: а вдруг именно так все и есть? Старик сказал, что сразу после смерти отправится к берегам озера Галилейского, чтобы вкушать хлеба и рыбы, преумноженные Господом нашим.
– Во веки вечные? – в ужасе спросил мальчик.
– Во веки веков, – сказал старик.
Мальчик почувствовал, что этот голод есть самая суть старикова безумия, и втайне боялся, что он, этот голод, может передаться ему, раствориться в крови и однажды взорваться, и тогда он сам точно так же, как старик, будет мучиться от голода, потому что в животе у него разверзнется бездна, такая, что ничто не сможет излечить ее или насытить, кроме хлеба насущного.
Он старался по возможности не думать об этом, смотреть на все спокойно и ровно, видеть только то, что у него перед глазами, и не давать взгляду проникать под поверхность вещей. Он как будто боялся, что, если задержит на чем-нибудь взгляд хоть на секунду дольше, чем то необходимо, чтобы просто понять, что перед ним – лопата, мотыга, круп мула, запряженного в плуг, или комья красной вывороченной плугом земли, – эта вещь тотчас встанет перед ним, странная и пугающая, и потребует, чтобы он дал ей имя, одно-единственное, принадлежащее ей по праву, и отвечал за свой выбор отныне и во веки веков. Он пытался всеми способами избежать этой пугающей личной вовлеченности в процесс творения. Когда настанет день и вострубит труба, ему хотелось, чтобы глас трубный прозвучал средь неба пустого и чистого, и был он голосом Господа Всемогущего, не причастного ни плоти, ни дыхания плоти.
Он ожидал увидеть колеса огненные в глазах неведомых зверей. Он ждал, что это случится, как только умрет его двоюродный дед. Он решил не думать об этом и пошел за лопатой. Он шел и думал: школьный учитель – живой человек, но лучше ему сюда не соваться и не пытаться забрать меня отсюда, потому что я его убью. Если пойдешь к нему – будешь проклят, сказал дед. До сих пор мне удавалось тебя от него спасти, но если ты пойдешь к нему, как только я умру, я уже ничего не смогу сделать.
Лопата лежала рядом с курятником.
– Ноги моей больше не будет в городе, – вслух сказал себе мальчик. – Я никогда не пойду к нему. Ни ему, никому другому не удастся выставить меня отсюда.
Он решил рыть могилу под смоковницей, потому что смоквам старик пойдет на пользу. Верхний слой почвы был песчаный, ниже шла самородная глина, и каждый раз, пройдя через песок, лопата издавала лязгающий звук. Старик как каменный, и в нем фунтов двести, подумал он, навалился на лопату и принялся разглядывать белесое небо сквозь листья смоковницы. Глина каменная, и на то, чтобы выдолбить в ней подходящую яму, уйдет целый день, а школьный учитель сжег бы его за минуту.
Таруотер видел школьного учителя один раз в жизни футов с двадцати, а слабоумного мальчонку – еще того ближе. Мальчик был здорово похож на старого Таруотера, если не считать глаз, серых, как у старика, но таких ясных, как будто за ними открывались два колодца, на дне которых, глубоко-глубоко, плескались две лужицы света. Один раз глянешь – и сразу ясно, что в голове у него хоть шаром кати. Старик был настолько ошарашен этим сходством – и несходством, что в тот раз, когда они с Таруотером туда ходили, он все время простоял в дверях, глядя на мальчонку и облизывая губы, как будто у него у самого были не все дома. Мальчика он видел впервые, но забыть его уже не смог.
– Нет, ты подумай, он на ней, значит, женился, выродил с ней одного-единственного ребятенка, да и того без мозгов, – бормотал он. – Хоть ребенка Господь уберег и теперь хочет, чтобы мы его крестили.
– Почему же ты тогда этим не займешься? – спросил мальчик, ибо ему хотелось, чтобы что-нибудь произошло, хотелось увидеть старика в действии, чтобы он похитил ребенка, а учитель пустился бы за ними в погоню, чтобы Таруотер мог поближе взглянуть на другого своего близкого родственника. – Что тебе мешает? – спросил он. – За чем дело-то стало? Давно бы уже подсуетился и выкрал его.
– Меня направляет Господь Бог, – сказал старик. – И всякому делу у него свой срок. Ты мне не указ.
Белый туман, который висел во дворе, уполз и осел в следующей ложбине, и воздух стал чистым и прозрачным. У старика никак не шел из головы дом школьного учителя.
– Три месяца я там провел, – сказал он. – Какой срам! Три месяца меня водили за нос в доме сородичей моих; и если после смерти моей ты захочешь выдать предателю труп мой и посмотреть, как будет гореть моя плоть на костре, – валяй. Не стесняйся! – вскричал он, подскакивая в своем ящике. Лицо его пошло пятнами. – Ступай к нему, и пусть он сожжет мою плоть, но только впредь остерегайся льва, посланного Господом. Помни, на пути всякого ложного пророка встанет лев Господень. Я взошел на дрожжах, которые превыше веры его, – сказал он. – И огонь не поглотит меня! А когда я умру, лучше бы остаться тебе в этих лесах одному, и достанет тебе света, который пошлет тебе Солнце, чем идти к нему в город.
Мальчик продолжал копать, но от этого могила глубже не становилась.
– Жалко покойников, – сказал он чужим голосом. – Бедные они, ничего у них нет. Кроме того, что на них надето.
Но мне теперь уже никто не сможет помешать, подумал он. Никогда. Ничья рука не подымется, чтобы остановить меня. Разве что Божья, но только Он все молчит. Он даже и внимания-то на меня не обратил.
Рядом лежал песочный пес и бил хвостом по земле, в куче свежевырытой глины ковырялись несколько черных кур. Дымчато-желтое солнце выскользнуло из-за синей линии деревьев и медленно тронулось в привычный путь.
– Теперь я могу делать все, что хочу, – сказал он, пытаясь как-то смягчить чужой голос так, чтобы тот не резал слух. Захочу – и перебью всех этих кур, подумал он, глядя на никчемных черных птиц, с которыми старику так нравилось возиться.
Да, дури в нем хватало, сказал чужой голос. По правде говоря, вел себя дите дитем. Этот школьный учитель в общем-то ничего плохого ему не сделал. Сам посуди, в чем он виноват? Ну, смотрел он за стариком, ну, записывал все, что видел и слышал, а потом напечатал все это в газете, чтоб другие учителя прочитали. Ну и что в этом такого? Да ничего. Кому какое дело, что учителя читают? А старый дурак вскинулся, как будто его убили, да еще и в душу наплевали. Но только одно дело, что он там себе напридумывал, а другое – что жизни в нем хватило еще на четырнадцать лет. И на то, чтоб воспитать мальчика, чтоб было кому его похоронить так, как ему по вкусу.
Пока Таруотер тыкал в землю лопатой, у чужого в голосе зазвенела нотка скрытой ярости, и он все повторял: ты себе тут все руки пообломаешь, а этот школьный учитель сжег бы его – и все дела. Он копал уже дольше часа, но в землю ушел всего на фут: положишь в такую могилу труп, а он из нее торчать будет. Он присел на край немного передохнуть. Солнце в небе напоминало набухший белый волдырь, который вот-вот лопнет.
Вот уж возни с этими покойниками, сказал чужой, с живыми куда как проще. Оно, конечно, в Судный день станут собирать только тех покойников, над кем поставлен крест, вот только, боюсь, школьному учителю на это наплевать. Мир-то большой, и дела в нем делаются совсем не так, как тебя учили.
– Был я там как-то раз, – пробормотал Таруотер. – И нечего мне рассказывать.
Два или три года назад его дед съездил в город, чтобы справиться у юристов, нельзя ли написать завещание так, чтобы земля не попала в руки школьного учителя, а досталась прямиком Таруотеру. Пока дед обговаривал свои дела, Таруотер сидел на подоконнике в кабинете юриста на двенадцатом этаже и смотрел наружу, где на самом донышке бездны была улица. По пути со станции он шел, как аршин проглотив, среди движущейся массы металла и бетона, испещренной малюсенькими человеческими глазками. Блеск его собственных глаз скрывался под жесткими, как кровельное железо, полями его новой серой шляпы, которая покоилась у него на ушах строго и прямо, как на кронштейнах. Перед тем как ехать, он проштудировал в иллюстрированном альманахе раздел «Факты» и теперь отдавал себе отчет в том, что здесь семьдесят пять тысяч человек видят его в первый раз. Перед каждым встречным ему хотелось остановиться, пожать руку и объяснить, что зовут его Ф. М. Таруотер и что он здесь только на денек, приехал с дедом уладить кое-какие дела у юристов. Голова у него дергалась вслед за каждым проходящим мимо человеком, пока их не стало слишком много и он не заметил, что эти, в отличие от деревенских, глазами по тебе не шарят. Несколько человек даже столкнулись с ним; в деревне за таким последовало бы пожизненное знакомство, но здешние увальни неслись себе дальше, едва кивнув головой и бормоча на ходу извинения, которые он принял бы, подожди они хоть немного.
А потом до него дошло, как осенило, что это место – обитель зла: эти опущенные головы, это бормотание, эта спешка… В яркой вспышке света он увидел, что эти люди торопятся прочь от Господа Всемогущего. Именно в город приходили пророки, вот и он попал – в город. Он в городе, и город нравится ему, хотя должен был бы вызывать страх. Он с подозрением прищурился и посмотрел на деда, который шел впереди уверенно, как медведь в лесу, и все эти странности ничуть его не беспокоили.
– Тоже мне пророк! – прошипел мальчик.
Дед не обратил на него внимания, даже не остановился.
– А еще пророком себя называет! – продолжал мальчик громким, резким, скрипучим голосом.
Дед остановился и обернулся.
– Я здесь по делу, – спокойно сказал он.
– Ты всегда говорил, что ты пророк, – сказал Таруотер. – Теперь я вижу, что ты за пророк. Илия тебе в подметки не годится.
Дед вскинул голову и выпучил глаза.
– Я здесь по делу, – сказал он. – Если Господь призвал тебя, иди и делай свое дело.
Мальчик слегка побледнел и отвел глаза.
– Меня никто не призывал – пока, – пробормотал он. – Это ты у нас призван.
– И я знаю, когда зов звучит во мне, а когда нет, – сказал дед, отвернулся и больше не обращал на мальчика внимания.
На подоконнике в кабинете адвоката он встал на колени, высунул голову из окна и стал следить, как течет внизу улица, пестрая железная река, как тусклое солнце, медленно плывущее по блеклому небу, отблескивает на металле, слишком далекое, чтобы возжечь пламя.
Настанет время, и он будет призван, настанет день, и он сюда вернется и перевернет этот город, и пламя будет гореть в его глазах. Здесь тебя не заметят, пока ты не сделаешь чего-нибудь этакого, подумал он. На тебя не обратят внимания только потому, что ты пришел. И он снова с раздражением подумал про деда. Когда придет мой черед, я сделаю так, что всякий станет смотреть на меня, сказал он себе и, подавшись вперед, увидел, как медленно скользнула вниз его новая шляпа, ставшая вдруг чужой и ненужной, как небрежно поиграли с ней городские сквознячки и как железная река смяла и поглотила ее. Он почувствовал себя голым, схватился за голову и рухнул назад в комнату.
Дед спорил с адвокатом, между ними был стол, и оба стучали по нему кулаками – порывались встать с места и стучали кулаками. Адвокат, высокий человек с головой как купол и орлиным носом, повторял, едва сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик:
– Но не я составлял это завещание! Не я придумывал этот закон!
А ржавый голос деда скрежетал в ответ:
– А мое какое дело? Знай мой папаша, что его собственность отойдет дураку, – да он бы в гробу перевернулся! Не для того он всю жизнь вкалывал!
– Шляпа улетела, – сказал Таруотер.
Адвокат откинулся в кресле, со скрипом повернулся к Таруотеру – бледно-голубые глаза и ни капли интереса, – со скрипом подался вперед и сказал деду:
– Ничего не могу поделать. Вы напрасно тратите свое и мое время. Примите все как есть и оставьте меня в покое.
– Послушайте, – сказал старый Таруотер, – было время, когда мне показалось, что дни мои сочтены, что я болен и стар, одной ногой в могиле, без гроша за душой, и я воспользовался его гостеприимством, потому что он – мой ближайший родственник, и в общем-то это был его долг – принять меня, вот только я думал, он сделал это из Милости, я думал…
– Какое мне дело, что вы там думали и делали, что думал и делал ваш родственник, – сказал адвокат и закрыл глаза.
– У меня шляпа упала, – сказал Таруотер.
– Я всего лишь адвокат, – сказал адвокат, скользнув глазами по красновато-коричневым корешкам юридических книг: полки высились вокруг, как стены крепости.
– Ее теперь уже, наверно, машина переехала.
– Вот что, – сказал дед, – он все время изучал меня, чтобы написать эту статью. Ставит он, значит, на мне, своем собственном родственнике, какие-то тайные опыты, лезет ко мне в душу, а потом и говорит: «Дядя, вы же настоящее ископаемое!» Настоящее ископаемое! – У деда перехватило горло, и последнюю фразу он произнес едва слышно: – Ну вот и полюбуйтесь, какое я ископаемое!
Адвокат снова закрыл глаза и криво усмехнулся.
– К другим адвокатам! – взревел старик, и они ушли и перебрали еще троих, одного за другим, и Таруотер насчитал одиннадцать человек, на которых была его шляпа; хотя, может статься, это была и не она. Наконец они вышли из конторы четвертого адвоката и уселись на оконном карнизе банковского здания. Дед порылся в карманах, достал галеты и протянул одну Таруотеру. Старик расстегнул пальто, вывалил живот, и тот лежал у него на коленях, пока старик ел. Зато лицо у него работало вовсю; кожа яростно дергалась между оспин. Таруотер был очень бледен, и глаза его блестели какой-то пустой глубиной. На голове у него был старый шейный платок, завязанный по углам узелками. Теперь он не смотрел даже на тех прохожих, которые смотрели на него.
– Ну, слава Богу, все теперь, домой пойдем, – пробормотал мальчик.
– Нет, не все. – Старик резко встал и зашагал по улице.
– О Господи, – простонал мальчик и рванул за ним следом. – Даже минуты не посидели. Ты что, не понимаешь? Они все говорят тебе одно и то же. Закон один, и ничего ты с этим не поделаешь. У меня и то хватило ума, чтобы это понять. У тебя – нет? Что с тобой такое?
Старик, вытянув шею вперед, решительно шагал по улице с таким видом, будто вынюхивал врага.
– Куда идем-то? – спросил Таруотер, когда деловой район остался позади и они пошли мимо серых приземистых домов с грязными крылечками, которые вдавались в тротуар. – Слушай, – сказал он, хлопнув деда по ноге, – зачем я вообще сюда приперся?
– Не приперся бы сейчас – приперся бы чуть позже, – пробормотал старик. – Раньше сядешь – раньше выйдешь.
– А я садиться и не собирался. Я вообще никуда не собирался. Знал бы, как оно тут, – вообще бы никуда не поехал.
– А я тебе что говорил? – сказал дед. – Ты вспомни, я ведь говорил тебе, что, когда ты сюда приедешь, ничего хорошего от этих мест не жди.
И они пошли дальше, отмахивая квартал за кварталом, оставляя позади все больше и больше серых домов с полуоткрытыми дверьми и полосками чахоточного света на грязных полах коридоров.
Наконец они дошли до следующего района. Здесь дома были очень похожи друг на друга, невысокие и чистенькие, перед каждым квадратный участок с травой. Через несколько кварталов Таруотер уселся на тротуар и сказал:
– Я дальше не пойду. Я вообще не понял, куда мы идем, и больше не сделаю ни шагу.
Дед не остановился и даже не повернул головы. Через секунду мальчик вскочил и снова пошел за дедом, испугавшись, что останется один.
Старик по-прежнему пер вперед, как будто внутреннее чутье подсказывало ему дорогу к тому месту, где прячется враг.
Внезапно он свернул на короткую дорожку, ведущую к дому из светло-желтого кирпича, и уверенно двинулся к белой двери, подобрав плечи так, что, казалось, он собирается вышибить ее с ходу. Он ударил в дверь кулаком, не обращая внимания на блестящий медный дверной молоток. И тут до Таруотера дошло, что здесь-то и живет школьный учитель; он остановился и замер, не отрывая взгляда от двери. Какой-то скрытый инстинкт подсказывал ему, что, когда дверь откроется, его участь будет решена. Он уже почти воочию видел, как в двери появляется учитель, жилистый и злой, готовый сцепиться со всяким, кого Господь пошлет наказать его.
Мальчик стиснул зубы, чтобы они не стучали. Дверь отворилась.
В проходе, отвесив челюсть в глупой ухмылке, стоял маленький розоволицый мальчик. У него были светлые волосенки и выпуклый лоб. За очками в стальной оправе светились блеклые глаза, точь-в-точь как у деда, только пустые и ясные. Он грыз заветренную серединку яблока.
Старик уставился на мальчика, нижняя челюсть у него пошла вниз, пока не отвисла совсем. Выглядел он так, будто стал свидетелем невыразимой тайны. Мальчик издал какой-то непонятный звук и притворил дверь так, что в оставшуюся щелку блестело одно только стеклышко от очков.
Страшное негодование охватило вдруг Таруотера. Он смотрел на это маленькое лицо, выглядывающее из-за двери, и лихорадочно пытался найти подходящее слово, чтобы швырнуть туда, внутрь. Наконец он сказал, медленно и внятно:
– Я был здесь, когда тебя еще и в помине не было.
Старик дернул его за плечо.
– У него с головой не в порядке, – сказал он. – Ты что, не видишь, что у него не все дома? Что толку с ним говорить?
Мальчик развернулся на каблуках с твердым намерением уйти. Еще никогда в жизни он не был так зол.
– Подожди, – сказал старик и снова положил руку ему на плечо. – Иди вон за ту изгородь и спрячься, а я пойду в дом и окрещу его.
Таруотер разинул рот.
– Иди, куда тебе сказано, – сказал старик и подтолкнул его к изгороди.
Старик весь как-то подобрался. Он повернулся и пошел к двери. Когда он подошел к крыльцу, дверь распахнулась, и на пороге показался тощий молодой человек в очках в тяжелой черной оправе и, вытянув шею вперед, уставился на старика.
Старый Таруотер поднял кулак.
– Господь наш Иисус Христос послал меня окрестить младенца! – закричал он. – Отыди! Я не отступлюсь!
Из-за кустов вынырнула Таруотерова голова. Затаив дыхание, он вцепился взглядом в учителя: худое лицо углом назад от торчащей вперед челюсти, редкие волосы разбежались по обе стороны лба, застекленные глаза. Белобрысый шкет ухватился за отцовскую ногу и повис на ней. Учитель толкнул его назад в дом. Затем он вышел и, не сводя глаз со старика, захлопнул за собой дверь, словно провоцировал его – попробуй только, сделай еще шаг.
– Душа некрещеного младенца вопиет ко мне, – сказал старик. – Даже убогий желанен Господу.
– Пошел вон с моей земли, – сказал племянник звенящим голосом, словно сдерживался из последних сил. – А не уйдешь – упеку тебя в психушку, где тебе самое место.
– Не посмеешь тронуть слугу Божьего! – взревел старик.
– Убирайся отсюда! – закричал племянник, потеряв контроль над голосом. – И сперва спроси у Господа, почему Он создал его идиотом! Спроси, а потом скажи мне!
Сердце у мальчика билось так быстро, что он испугался: вот сейчас оно выскочит из груди и ускачет прочь. Из-за кустов он высунулся уже по плечи.
– Не тебе задавать вопросы! – закричал старик. – Не тебе вопрошать Господа Бога Всемогущего о путях Его! Не тебе молоть Господа в голове и выплевывать числа!
– А где же мальчик? – вдруг, оглянувшись, спросил племянник, как будто он только что об этом вспомнил. – Где мальчик, из которого ты хотел воспитать пророка, чтобы истиной испепелить мои глаза? – И засмеялся.
Таруотер снова нырнул в кусты. Смех учителя сразу ему не понравился: казалось, он унасекомил его до крайней степени.
– Придет день его, – сказал старик. – Мы окрестим младенца. Если не я во дни мои, значит, он – в его.
– Вы его и пальцем не тронете, – сказал учитель. – Можешь до конца его дней лить на него воду – он все равно останется идиотом. Что пять лет, что вечность – все без толку. Слушай. – Он заговорил тише, и мальчик услышал в его голосе скрытую силу, не уступавшую стариковой; страсть равную, но разнонаправленную: – Он никогда не будет крещен просто из принципа. Во имя величия и достоинства человеческого он никогда не будет крещен.
– Время покажет и выберет руку, которая окрестит его.
– Время покажет, – сказал племянник, открыл дверь, сделал шаг в дом и с грохотом захлопнул дверь за собой.
Мальчик вылез из кустов, голова у него шла кругом от возбуждения. Больше он никогда там не был, больше никогда не видел двоюродного брата, не видел учителя, и даже чужаку, который копал вместе с ним могилу, сказал, что уповает на Господа, чтобы никогда его и не увидеть, хотя лично против него ничего не имеет и не хотел бы убивать его; но если он сюда придет и будет лезть не в свое дело, пусть даже по закону, тогда, конечно, придется.
Эй, сказал чужак, а с чего это он вдруг сюда заявится? Смысл какой?
Таруотер не ответил. Он не пытался понять, как выглядит чужак, но теперь он и без этого знал, что лицо у него дружелюбное и мудрое, с резкими чертами, и на него падает тень от широкополой шляпы-панамы, так что цвет глаз разобрать невозможно. Неприязнь к голосу уже прошла. Только время от времени голос все еще казался ему чужим. У него появилось ощущение, что он только что повстречал самого себя, как будто, пока дед был жив, мальчику нельзя было видеться с близким знакомым.
Старик – он в общем-то был ничего себе старик, сказал его новый друг. Но ты же сам сказал: жалко покойников, ничего у них нет. Вот и приходится им обходиться тем, что есть. Его душа уже покинула сей бренный мир, а тело: коли его, жги его или еще что хочешь, оно все равно не почувствует.
– Ну, он-то думал о дне последнем, – пробормотал Таруотер.
В таком случае, сказал чужак, разве тебе не кажется, что крест, который ты поставишь в пятьдесят втором году, просто-напросто сгниет к тому времени, когда грянет Страшный суд? Сгниет и обратится во прах, – так же как и пепел, если ты предашь его тело огню. А вот тебе еще вопросец: как Бог поступает с утопшими моряками, которых слопали рыбы, а тех рыб – другие рыбы, а этих – третьи? А те люди, которые заживо сгорели у себя в постелях? Или еще как-нибудь сгорели, или станками их перемололо в свинячью жижу? А солдаты, которых разорвало к едрене фене? Как быть с теми, от кого ничего не осталось, чтобы похоронить или сжечь?
Но если я его сожгу, сказал Таруотер, это будет неправильно, это будет как будто я нарочно так сделал.
Ага, понятно, сказал чужак. Ты, значит, не о том беспокоишься, как он предстанет перед Страшным судом. Ты беспокоишься о том, что спросят с тебя.
Это уж мои дела, сказал Таруотер.
А я ни фига в твои дела и не лезу, сказал чужак. Мне это вообще по фигу. Ты теперь один, и ни души вокруг. Совсем один, и все, что у тебя осталось, – пустой дом и света ровно столько, сколько попадет в его окошко. До тебя, по-моему, теперь вообще никому нет дела.
И тем искупил грехи свои, пробормотал Таруотер.