bannerbanner
Гонки на дирижаблях
Гонки на дирижаблях

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

– Совсем спятил из-за этой, – ворчал Глеб, вылавливая пальцами остатки картошки.

– Заткнись. – Игнатьев сидел на табурете возле стола за стеллажом. – Лучше, скажи, где можно найти рабочих для постройки ангара?

– Я заткнулся, – буркнул Глеб, но, покосившись на друга, сказал: – На верфях, в доках, как и в прошлый раз. Там, конечно, из народа твой папаша жилы тянет, но всегда можно найти охочих до заработка, – он помолчал, загибая толстые, короткие пальцы на правой руке, что-то подсчитывая, – пятерых могу привести. Только надо сразу оговорить оплату.

– Оплату, – задумчиво повторил Игнатьев. – Буду платить за день в два раза больше, чем в доке. Рубль в день. За срочность.

– С ума сошёл, половины хватит, – ахнул Глеб, уставившись на него в темноте подвала, – где будешь брать деньги? Вроде папаша отказал тебе в содержании ещё полгода назад?

Игнатьев поёжился.

– Откуда дует? Чёрт, перекрытие на яме, наверное, ветром сорвало! Глебка, откуда я деньги буду брать, это моё дело.

Он, пошатываясь, прошёл по подвалу, оглядывая потолок. В это время порыв ветра опять открыл щель. Снежная пыль посыпалась вниз.

– Глеб! – позвал Игнатьев, чертыхнувшись. – У нас же смотровая яма не закрыта.

В это время чья-то рука там, наверху принялась расправлять промасленное полотно и закреплять его.

– Саша! – позвал Игнатьев, задрав голову кверху. – Не надо!

Кусок ткани приподнялся, показалось лицо Саши.

– Дует, здесь дыра! – проговорила она, наклонившись, заглядывая в темноту. Со света ей ничего не было видно внизу.

– Там надо досками закрывать, оставь! – крикнул Игнатьев.

Она кивнула молча и исчезла.

Глеб язвительно хмыкнул.

– Ремонтник нашёлся. Я схожу, ты ещё свалишься, доходяга.

– Доски от обшивки кое-где остались, – Игнатьев шёл за Глебом и говорил ему в спину.

– Посмотрю, ночью-то я вообще ничего не понял.

Парень, натянув рабочую куртку, искал что-то на стеллаже.

– Где топор? А-а… Куда гвозди все подевались? Я же их видел на прошлой неделе. Что… парней уже звать или пока рано?

– Зови, сегодня пойду к отцу. Деньги будут.

– Думаешь? – Глеб обернулся и с сомнением покачал головой. – Что-то сомневаюсь я, что Михайло Игнатьев так просто отступится от своего слова.

Игнатьев рассмеялся и поморщился от боли.

– У него есть одно достоинство. Если на него работают, он платит.

– Это да, не было еще ни разу, чтобы он не заплатил.

Придавив обломком балки ткань, прикрывавшую смотровую яму, Саша стояла возле дверцы среднего люка. Тучи ползли по небу, вытрясая из себя тонны мокрого снега.

А там, за снежной пеленой, притихший и мрачный лежал город. Грязный переулок в рабочем посёлке. Тесная конура. Вечно пьяная мать и голодная сестра. И холод, промозглый холод. Ей нельзя возвращаться, но тоскливо становилось, когда она вспоминала о матери и сестре.

Хлопнула дверца люка, вынырнула голова Глеба, парень демонстративно отвернулся и мрачно стал осматривать то, что осталось от дирижабля.

– Чего мёрзнешь? – будто между прочим, не оборачиваясь, спросил он. – Иди в тепло. И не злись. Не ты первая, кто нашёл здесь приют.

– Я не злюсь, – ответила Саша, кутаясь в своё длиннющее пальто. – Сколько вас здесь живёт обычно?

Глеб обернулся, удивлённо сморщившись.

– А тебе зачем?

– Ужин приготовлю.

– О! Вот это дело! Раньше нас больше было, Димка всегда, когда затевает что-нибудь, собирает народ. В последнее время вчетвером жили, теперь вот Ильи не стало. Стало быть…

– Стало быть, со мной четверо, – Саша пожала плечами, – а кто кроме Ильи с вами жил?

– Хельга.

Глеб больше ничего не сказал, а Саша не спросила.

Помрачнела ещё больше и пошла вниз. «Стало быть, эта девица Хельга живёт здесь постоянно. Имя чудное…»


5. Дом на Щукинской


Город мрачный и мокрый от наступившей вдруг оттепели пыхтел трубами. Трещали гудки автомобилей. Серая мгла делала лица прохожих тоже серыми, неулыбчивыми, словно надевала на них маски. Снег растаял. Грязные потоки шумели в сточных канавах. Комья сырой грязи на обочинах мостовой наворачивались на колёса машин, летели в кутающихся в пальто прохожих.

Игнатьев шёл быстро. Иногда налетал на прохожего, извинялся, не взглянув на него, шагал дальше. Лишь засовывал руки глубже в карманы широкого ему пальто.

Он торопился сюда, на Щукинскую. Богатые дома виднелись в глубине парков сквозь кованые решётки оград, проехала конка. Дорогие манто, крахмальные стоячие воротнички и пышные юбки, дамы и господа, чопорные и застёгнутые на все пуговицы.

Всё та же дымная, влажная взвесь в воздухе, чёрные хвосты над видневшимися вдалеке трубами.

Игнатьев чертыхнулся, ещё два квартала.

Можно бы доехать конкой, но в кармане не было ни копейки.

Полицейские провожали его подозрительными взглядами, некоторые тут же узнавали и отводили взгляд.

Лицо Игнатьева кривила злая улыбка.

«До чего докатился младший Игнатьев… совсем опустился младший Игнатьев…»

Ему казалось, он слышит их, но так было всегда. Он давно привык к тому, что о нём судачили люди. «Людям нравится говорить о других людях, а если тех преследуют неудачи, то это забавно вдвойне».

Широкие ворота, перед которыми он остановился, были заперты. Калитка дёрнулась судорожно, словно её хотели открыть и не смогли.

«Пётр Ильич сражается с пневматическим замком», – улыбнулся Игнатьев. Наконец, калитка распахнулась, из сторожки заспешил старик.

– Дмитрий Михайлович! Какая радость!

Игнатьев похлопал старика по плечу:

– Рад тебя видеть, Пётр Ильич. Как поживают твои птицы?

Старик радостно закивал, вглядываясь в лицо старшего отпрыска хозяев:

– Пять малиновок, два соловья, четыре коноплянки и что-то около десятка щеглов. Сестре вашей очень нравится бывать у меня, она, как и вы, Дмитрий Михайлович, каждое утро прибегает, едва проснётся.

– Да, помню, Пётр Ильич, и я сегодня, может, загляну к тебе, – Игнатьев улыбнулся и, ещё раз оглянувшись и махнув старику рукой, пошёл по посыпанной толчёным кирпичом дороге к дому.

Дом Игнатьевых стоял в глубине старого сада. Двухэтажное здание с главным входом под тянущейся почти вдоль всего фасада террасой. Колонны украшали вход. Снег ещё лежал на газонах и бордюрах с бархатцами и алисумом. Розы обрезаны к зиме. Сад скучен и мрачен, только всегда зелёные ели в дальнем конце сада радуют глаз.

В большом доме, отапливаемом старыми каминами, всегда было холодно. Лишь помещение кухни на первом этаже и спальни – на втором, обогревались горячим паром по трубам от большого котла в бойлерной.

Войдя в квадратную прихожую, застеленную персидским ковром, Игнатьев удивился, что его никто не встретил у входа. Звуки музыки и запахи кухни заставили его вздохнуть глубоко и остановиться. Но лишь на мгновение.

Пройдя в коридор, Игнатьев увидел распахнутые настежь двери гостиной. Горничные и старый лакей Филлип стояли у входа, заглядывая внутрь. Звуки музыки доносились из-за их спин. Заглянув через головы, Игнатьев подумал с улыбкой: «Как Натали выросла».

Десятилетняя сестра, прилежно выпрямив спину и склонив набок голову, играла на рояле. Распахнутая крышка его отсвечивала тускло в сером дневном свете, скупо падающем из-за тяжёлых портьер. Горела газовая лампа на стене.

Стоявшая возле девочки мать, Ирина Александровна, всплеснула руками, увидев маячившего за слугами сына.

Он улыбнулся ей и пошёл в свою комнату. Здесь, едва пробежав глазами по комнате, сбросил тяжёлое пальто, стянул промокшие сапоги, и, пройдя в ванную комнату, стоя на холодном кафеле босиком, открыл кран. Вода фыркнула и полилась, булькая пузырями. Кипяток. Ему повезло – на кухне готовят обед и бойлер давно включен, не пришлось просить растопить котёл.

На подносе, на столике лежала почта. Длинные, сантиметров пятнадцать, цилиндры, пришедшие по пневмопочте за время его отсутствия. Он принялся разбирать их, быстро распечатывая алюминиевые цилиндры в кожаных пакетах. Пять писем о долгах, одно – приглашение на Ежегодную выставку достижений в аэронавтике, так пышно называлось довольно скромное начинание кучки любителей, одно – от университетского друга.

Быстрые каблучки простучали к его комнате. Ирина Александровна спешила увидеть сына. В последнее время это удавалось ей редко. И, едва рассмотрев его осунувшееся, измученное лицо там, в гостиной, она испугалась. Таким она его ещё не видела.

Последний разговор сына с мужем она вспоминала каждый день. Столько было сказано того, что простить трудно.

Сейчас же она была так рада, что не хотела думать больше ни о чём, и едва Игнатьев вышел из ванной навстречу ей, она расцеловала его в обе щёки, пытаясь наглядеться на него вблизи, любуясь и одновременно пугаясь чего-то нового в сыне, непонятного ей.

– Как ты исхудал, Митя, – она не договорила, свои тревожные приметы оставила при себе, – что-то произошло?

Почерневшее, заострившееся лицо, эта ожесточённость в глазах, многодневная щетина, ссадины на щеке… нет, ей не показалось. Она не видела его ещё таким.

– Рад тебя видеть, мама, – улыбнулся Игнатьев и отстранённо добавил: – Ничего особенного, мама, просто сбылась давнишняя мечта отца, можешь обрадовать его. Дирижабль мой сгорел, как он и хотел. Вместе с ним сгорел мой друг…

«…а я едва не стал убийцей». Но не сказал этого вслух. Замолчал и отвернулся.

– Как сгорел друг? Господи… что ты говоришь. Какой ужас… Упокой его душу… – Ирина Александровна медленно перекрестилась, – но… Где же ты теперь живёшь? Если сгорел дирижабль, сгорел и этот ужасный ангар. Ты опять ночевал в ночлежке у Мохова?

– Ну да, ты ведь опять оплатила ему все мои долги, – улыбнулся Игнатьев, – но, кажется, уже вода набралась.

– Да-да, конечно, тебе нужно принять ванну, я пришлю Варвару с полотенцами и бельём, – торопливо сказала Ирина Александровна, – можно, я выброшу эти… вещи?

Один раз она уже выбросила без спроса вещи сына, он тогда выглядел очень расстроенным, но объяснять ничего не стал. Теперь она спрашивала его каждый раз, а муж язвительно смеялся над ней: «Всё деликатничаешь, а он плюёт на твою заботу, одевается как бродяга, водится со всяким сбродом, спит в ночлежках и позорит семью».

– Если ты дашь мне что-нибудь взамен… И кстати, не переживай, под ангаром есть отличное помещение, я там и живу теперь. У меня всё есть, – он наклонился и неловко поцеловал мать в макушку, – кроме вот, пожалуй, горячей ванны.

У неё по-детски дрогнули губы, но Ирина сдержалась и лишь погладила руку сына.

– Ты сегодня добр, – тихо сказала она, – и не кричишь.

Игнатьев поморщился – стало жаль мать и стыдно за себя, и быстро прошёл в ванную. Через мгновение уже послышался плеск воды.

Сидя в горячей мыльной воде, расслабленно закрыв глаза, Игнатьев затих. Он слышал, как мать ходит по комнате, собирает его вещи, наверное, рассматривает его почту. Нет, мама не будет читать, вот отец, он бы, наверное, не упустил такой возможности.

Отчего-то было ужасно жаль мать, и это рождало страшное раздражение… на себя, на неё, на отца.

Он в который раз представлял свой разговор с отцом, и в который раз бросал это занятие на полпути. От него ждут раскаяния… за тон, за манеры. Ему дадут денег, если он будет вести себя хорошо. Накормят, оденут и позволят принимать ванну, горячую и с мылом.

Но жизнь его словно монета, которая встала на ребро. Монета некоторое время стоит на ребре, дрожит, удерживаясь на весу, хочет покатиться… катится. И падает. Но вот на какую сторону она упадёт…

Вскоре Ирина Александровна опять зашла к сыну, но его там не нашла. Не было и одежды, белья, что успела принести Варвара по её просьбе.

«Прости, мама. Мы увидимся обязательно, к тому же, ты ведь знаешь, где меня искать. Игнатьев».

Записка лежала на пустом подносе для почты.


6. Мансарда


Игнатьев видел, как мать подошла к окну в надежде ещё увидеть его. Её силуэт долго виднелся в мрачном квадрате окна.

Пётр Ильич в это время за спиной что-то радостно говорил Дмитрию. Молодой Игнатьев появился неожиданно в его небольшом доме с ветхой мансардой в глубине сада, у южной ограды.

Обветшавший гостевой дом давно отдали старику под жилище, под садовый инвентарь. Секаторы с короткими ручками, с длинными – для обрезки крон высоких деревьев, двуручные пилы и тонкие пилочки, грабли и лопаты. Много здесь было всяких станков и приспособ, на которых Пётр Ильич постоянно что-то мастерил, выпиливал. Игнатьев всегда любил здесь бывать.

Птицы словно сошли с ума и наперебой чирикали, прыгая по жёрдочкам. Клетки, подвешенные под невысоким потолком, раскачивались. Косые слабые лучи осеннего солнца едва попадали на них. В небольшой, захламлённой старыми вещами, комнате, было тесно. И тепло шло от железной печурки, весело трещавшей дровами.

– Вот эта хороша, – задумчиво сказал Игнатьев, кивнув на малиновку, которая вела себя тише других, не мельтешила, не прыгала, но всё пыталась запеть.

Её короткая трель то и дело вырывалась из общего гвалта, перекрывала на короткое мгновение шум. Поднималась переливчатой восторженной нотой высоко и стихала. Будто вдруг испугавшись собственной смелости, птица замолкала, вжав головку в плечи.

– Почему она такая пугливая, Пётр Ильич? – улыбнулся Игнатьев.

– А клюют её остальные, пришлось отсадить. Вот погодите, – старик засуетился, торопливо принялся расправлять какую-то тряпку и накинул её на три клетки, висевшие рядом.

И ещё одну закрыл. Осталась открытой лишь та, где на самом дне, возле выдолбленной из куска коры поилки, сидела испуганно притихшая малиновка.

– Сейчас, погодите немного. Мы заговорим, и она затренькает, завторит, а потом и вовсе зальётся.

Игнатьев улыбался. Кроха-птица влажными глазами-бусинами смотрела на него, поворачивая голову, следила. Потом встрепенулась, попила и чвикнула. Громко, задиристо. И ещё раз.

Пётр Ильич, вытянув губы трубочкой, тихонько засвистел. Малиновка слушала его и ерошила перья, расправляла крылья.

– Отпустить бы её, – задумчиво сказал Игнатьев, – на воле лучше поётся.

Старик удивлённо на него оглянулся:

– Так ведь не летает она. Я нашёл её в начале лета помятую, со сломанными крыльями, то ли кошки, то ли собаки поигрались, а ей удалось от них как-то спрятаться. Еле живая была. Ей теперь на волю нельзя. Щеглов вот силками ловлю на продажу, а коноплянку ещё птенцом подобрал.

Малиновка, сидя на жёрдочке, тренькнула слабо. Пётр Ильич поднял указательный голос и засмеялся беззвучно.

– Поговорить захотелось, – сказал он негромко, боясь спугнуть.

Птица, вытянувшись в сторону окна, выдала трель подлиннее. И опять пауза.

– Нас ждёт.

– А что, Пётр Ильич, в мансарде моей всё по-прежнему? – вдруг спросил Игнатьев.

– Всё, как при вас было, Дмитрий Михайлович, всё, как при вас. Мы туда не ходим, хозяйка не велит. Ключ у неё.

Птаха уже разошлась не на шутку. Словно ручьём по камушкам переливались длинные коленца, то усиливаясь, то ослабевая, почти стихая, чтобы подняться кверху с новой силой.

– А я что говорил?! – улыбаясь, Пётр Ильич присел на деревянный, ручной работы, табурет.

– Надо же, пигалица, как поёт, – Игнатьев рассмеялся, трель радостно рассыпалась в ответ звонкой капелью, птаха сидела уже, развернувшись к людям, и вторила им, подражала, вертелась вправо и влево к собеседникам, поблёскивая бусинками-глазами. – Я поднимусь наверх, мне нужно кое-что забрать.

– Ключ у матушки вашей, – развёл руками Пётр Ильич, – я схожу!

– Нет! У меня есть свой, – остановил его Игнатьев, – и ещё, Пётр Ильич… не говори матери, что я был здесь.

Тот недоумённо пожал плечами:

– Наше дело маленькое, раз просите, не скажу. Это раньше нельзя было, потому, как малы вы были, а теперь, поди, ведаете, что творите… в тайне от родителей.

– Ты осуждаешь меня?

– Чего мне осуждать, да только нехорошо это – от отца с матерью бегать, по ночлежкам слоняться, с тёмным людом дело иметь, ещё того хуже говорят про вас…

– Что же говорят, Пётр Ильич?

Старик махнул рукой:

– А-а, всякое… мол, водитесь с внеземельцами. А границу с Внеземельем прикрыть хотят, слухи ходят, мол, смута от него идёт.

– Болтают всё, пустое, не слушай их, – Игнатьев хмуро смотрел на притихшую малиновку, солнце спряталось за тучи, в комнате стало сумрачно, и птице петь расхотелось, она сидела, нахохлившись, глаза её сонно закрывались, затягиваясь тонкой плёнкой. – Ты мне всегда верил, Пётр Ильич… и мама. А Внеземелье… Там ведь тоже люди живут. От людей можно закрыться, конечно, от себя вот не закроешься. Если люди стали задумываться о том, что жизнь у них плохая, то хоть закрывай Внеземелье, хоть не закрывай…

– Вон щеглы, набросил им тряпку, и молчат они. Загляни, увидишь, что спят. А только что пели.

– А ведь ты прав, старина, – задумчиво кивнул Игнатьев, – да только я не хочу, чтобы на меня тряпку набрасывали. Я скоро.

И вышел.

Внеземелье… странное, непонятное, то, отчего хотелось отмахнуться, потому что оно больше походило на сказку. Но отмахнуться уже не получалось. Внеземелье было. Торговцы появлялись везде. Уже никто не удивлялся разговорам о кораблях внеземельцев, поднимающихся с глубины. Они прибывали ночью, всплывали далеко от берега. Если раньше сообщали о железном ките или об огромной рыбине, то теперь говорили чаще о большой машине. В город стекались торговцы со всего света, людей любой национальности можно было встретить здесь: торговцев, аферистов, воров. Отрывались всё новые лавки, магазины.

А внеземельцы появлялись всегда сами по себе. Сбывали товар, что-то покупали и исчезали. Были эти люди будто из другого времени, да и сам внеземелец тогда, при встрече, дал понять именно это… Сколько уже прошло, как даже в Сенате уже были вынуждены признать, что Внеземелье есть? Сорок или пятьдесят лет назад… И открыли таможню. Самую странную таможню, которую можно представить – на берегу моря.

Второй пролёт скрипучей лестницы упирался в низенькую дверь. Пошарив на притолоке, забравшись пальцами в щель между венцами, Игнатьев достал ключ. Толкнув дверь, он оказался в полутёмном помещении. Труба печи снизу тянулась на крышу сквозь мансарду и немного отапливала её. И холодов больших ещё не было.

В затхлом воздухе давно непроветриваемого жилья сохранились запахи тех дней, когда он подолгу пропадал здесь. Стол возле окна с рулонами чертежей. Инструменты. Обрезки металлических листов, куски проволоки, тиски, миниатюрная плавильня. Блюдце с засохшим огрызком яблока, мама часто посылала сюда кого-нибудь с едой. Обычно это была Варвара. Она кряхтела и ворчала: «Баловство всё это, как есть баловство, почему нельзя дома покушать?» Взбиралась по лестнице и равнодушно разглядывала странные рисунки и поделки чудаковатого старшего отпрыска хозяев. В глазах её читалось непонимание и насмешка.

Однажды она увидела божью коровку из серёжки хозяйки. Золотую застёжку Игнатьев старательно переплавил в ножки и крылышки жучка, во всё её брюшко красовался аметист, а на спинке – винтики и шестерёнки из маминых наручных часов.

Что тут поднялось! Переполох на весь дом. Младший Игнатьев – вор. Неслыханно!

А он готовил подарок матери на день рождения. Серёжка была давно утеряна ею, найдена на террасе и припрятана «на всякий случай». На Димкино счастье часы давно не шли, а золотой браслет он не успел использовать. Не знал он, что золото не просто красивый металл, который к тому же легко плавится. Мама тогда лишь рассмеялась и положила жучка на видное место на комоде в спальной комнате. Отец долго рассматривал странного вида букашку, спрашивал, отчего у неё такая спина, ведь такой в природе у неё нет. Мрачно выслушал ответ сына, что это, чтобы букашка летала. Отец возразил, что на это ей даны крылья. Сын же возразил, что его божья коровка неживая, как же она воспользуется крыльями. Отец промолчал, потом вздохнул: «Ну-ну, а у тебя она, значит, непременно полетит».

Став старше и учась уже в гимназии, Игнатьев подолгу пропадал в мансарде, спускаясь лишь поесть. Аэростаты и подводные лодки бороздили воды его океанов. Букашки, которых он делал в те дни, уже летали, страшно жужжа и приземляясь, куда попало, путаясь в волосах и разбиваясь о стёкла, ломая хрупкие свои механизмы. Как давно это было.

Всё осталось на местах, словно он и не отсутствовал столько времени. Только пыль и паутина в углах. Карандаши, лекала и линейки, циркули, логарифмические линейки, транспортиры. На мольберте для уроков рисования приколот лист с выцветшим чертежом.

Теперь он уже знал, что то, что здесь нарисовано, не работает. Ни один его двигатель не работал.

Но он здесь не за этим.

Приподняв половицу в полу, Игнатьев вытащил деревянный ящик. Откинул крючок, открыл крышку и вздохнул с облегчением. Чертежи все в сохранности. И золотые вещицы в углу ящика тоже. Майский жук с раскрытыми крыльями и богомол в боевой стойке.

Затронув невидимую пружинку у богомола, Игнатьев замер. Это оживание механической игрушки его всегда завораживало. Сейчас он боялся, что безделица сломалась, но нет.

Богомол повёл рогатой головой вправо-влево и сделал шаг. Молниеносное движение жвалой, и ещё шаг. Работает.

Жук вздрогнул, и золотые крылья мягко поползли в стороны, открывая его механические внутренности. Зажужжал, взлетел и завис на полметра в воздухе, тускло блеснуло рубиновое брюшко.

И этот работает.

Положив доски обратно, подхватив ящик под мышку, Игнатьев ещё раз окинул взглядом мансарду. Заходить к Петру Ильичу он больше не стал. На улице моросил дождь. Но, переодетый в сухую, тёплую одежду, Игнатьев уже по-другому взглянул на сад. Вдохнул с наслаждением холодный, пахнущий хвоёй и прелым листом, воздух, поднял воротник старого пальто, которое он уже давно не носил. Но что такое старое пальто в доме богача Игнатьева? «Это пальто, которое Саша назовёт шикарным», – подумал с улыбкой Игнатьев. И проверил деньги в правом внутреннем кармане. На месте. Последнее, что у него лежало на чёрный день…



7. Хельга и Одноглазый


Хельга появилась к концу первого дня.

Игнатьев давно ушёл. Шутов исчез сразу, лишь только зашил досками прореху на яме и присыпал её землёй.

Саша ещё некоторое время слышала его шаги по крыше. Вскоре всё стихло.

А она, уставившись в одну точку, долго сидела на топчане. Закутавшись в тряпьё, раскачивалась и бубнила нежные слова детской колыбельной, что пела ей мать, когда бывала трезвой. Лушка обычно пела, закрыв глаза, раскачиваясь и улыбаясь:

– Бай-бай, бай-бай, поди, бука, на сарай. Поди, бука, на сарай, коням сена надавай. Кони сена не едят, все на буку глядят, баю-баюшки, бай-бай! Поди, бука, на сарай, Сашку с Полькой не пугай! Я за веником схожу, тебя, бука, прогоню. Поди, бука, куда хошь,


Сашку с Полькой ты не трожь.

Саша так просидела долго, потом сползла на подушки и уснула.

Разбудил её громкий возглас:

– Кто такая?

Свеча прямо возле лица.

– Давно я тут не была, какие перемены! – усмехнулась девица, державшая кружку со свечой.

Девица была хороша собой и очень смугла, лицо едва отличишь в темноте, лишь влажно белели зубы в хищной улыбке и белки замечательных больших глаз матово мерцали. «Так вот какая она – Хельга», – подумала Саша.

Говорила незнакомка решительно, фразы и слова с акцентом будто отрезала друг от друга.

– Что разлеглась здесь?! – она грубо тряхнула Сашу за плечо. – Забралась в чужой дом и дрыхнешь!

– Игнатьев привёл меня сюда.

– Господин Игнатьев для тебя!

Смуглая рука мелькнула в воздухе и больно хлестнула по лицу. Маленькая ручка оказалась тяжёлой, и щека заполыхала огнём. Голова от неожиданности вдавилась в подушку. Девица замахнулась снова, почуяв безнаказанность, но Саша схватила её за руки и оттолкнула.

Кружка полетела в сторону. Девица быстро нагнулась и поставила её в стороне на дощатый пол. В следующее мгновение она уже с визгом летела на Сашу, скрючив в хватке пальцы, и вцепилась ей в волосы, едва оказалась рядом.

Саша попыталась увернуться, но незнакомка замолотила непрерывно кулаками, при этом норовя стукнуть лицом о топчан. Обалдев от такого натиска, Саша со всей силы мотнула девицу спиной об стену, отчего та хакнула и ослабила хватку, отпустив волосы.

Глухие хлопки, раздавшиеся в наступившей на мгновение тишине, заставили обернуться обеих.

Господин в котелке и длинном пальто, светлых лайковых перчатках стоял в квадрате тусклого вечернего солнца, падавшем из открытого люка, и размеренно хлопал ладонью о ладонь.

– Браво… Сколько экспрессии… Продолжайте же!

Саша зло отпихнула девицу от себя и одёрнула платье.

– Кто вы все такие?!

Вертлявая девица изогнула презрительно красивые губы:

– Это ты, овца, откуда здесь взялась? Я здесь живу.

На страницу:
3 из 8