Полная версия
Собака здорова. Рассказы о моей жизни в Советском Союзе
15 февраля 1957 года мне было двенадцать лет. Звали меня тогда Софа Дриссен. Позже, когда я уже переехала в Копенгаген, я узнала, что по-датски «софа» – это диван. Диван Дриссен. Ну, а с учетом того, что фамилия Дриссен очень похожа на слово «дристать», сложно было удержаться от соблазна и не довести до конца цепочку ассоциаций. Задристанный Диван. Позвольте отрекомендоваться: Задристанный Диван. Очень приятно. Так вот, в Кошкин день в 1957 году, я, Задристанный Диван, стояла на кухне в нашей огромной квартире, где, кроме нас, жили еще семь семей, и смотрела, как мама готовит праздничный ужин.
Мы жили в коммунальной квартире – явление это стало массовым после революции, когда большие квартиры уплотняли и разделяли на много комнат поменьше, чтобы поселить в них несколько семей. В нашей квартире было восемь комнат – и двадцать восемь жильцов. Из части окон открывался вид на живописную улицу самого красивого (по нашему, по крайней мере, мнению) города в мире, остальные смотрели во двор. По размеру комнаты в квартире были очень разные, так что одним семьям достались большие, а другим – поменьше. Распределение это было случайным, кому-то повезло, кому-то – не очень, но, как бы там ни было, на одну семью полагалась только одна комната. Двери всех комнат выходили в длинный узкий коридор, который заканчивался туалетом: крохотным помещением, посреди которого, как трон, возвышался унитаз. Бачок висел под самым потолком, и с него спускалась длинная металлическая цепочка с ручкой. На вбитый в стену гвоздь была наколота нарезанная на квадратики газетная бумага – жесткая, понятное дело, как газетной бумаге и полагается, так что ее приходилось тщательно мять и комкать в руках, чтобы размягчить. Туалетную бумагу в те времена в Советском Союзе не производили, да и впоследствии, когда она наконец появилась, достать ее было невозможно.
Посередине коридора на стене висел телефон – номер, как сейчас помню, В33745, общий на всю квартиру. Как насчет ванной? Она вообще-то была, да вот толку от нее было не много: вода нагревалась колонкой, которую по старинке растапливали дровами. Раскочегаривалась она медленно, возиться с ней было неохота, так что мы предпочитали ходить в баню. Зато в ванной можно было стирать – ну, или зайти туда с друзьями, чтобы поговорить с глазу на глаз, если возникнет такая необходимость.
Идем дальше: кухня. Одна кухня c восемью кухонными столами на восемь хозяек, которые плечом к плечу варили здесь бесконечные супы. Они обменивались рецептами, одалживали друг другу соль и комментировали ход событий в стенах нашей огромной квартиры. Еду готовили на двух с половиной газовых плитах: двух больших на четыре конфорки и одной маленькой – на две. За каждой комнатой была закреплена одна определенная конфорка, которую ответственная за нее семья обязана была поддерживать в чистоте. Если же хозяйке требовалось одновременно готовить несколько блюд, она должна была сначала постучать к соседям и попросить у них разрешения занять на время их конфорки.
В тот день в 1957 году соседка, с которой мама дружила больше всех, одолжила ей духовку, чтобы испечь торт «Наполеон».
Семья, которая распоряжалась духовкой, насчитывала пять человек и занимала самую большую комнату в квартире – целых 25 квадратных метров! – зато они даже мечтать не могли о том, чтобы получить большую жилплощадь, потому что на место в очереди тогда имели право только те семьи, в которых на человека приходилось меньше 4,5 квадратных метров.
Задачка наших соседей решалась следующим образом:
5 x 4,5 м2 = 22,5 м2
25 м2 – 22,5 м2 = 2,5 м2
Получается лишних 2,5 м2.
Очень обидно!
Мы же с родителями жили в комнате площадью 12 м2, а право имели на 13,5 м2. Так что наша задача решалась так:
3 x 4,5 м2 = 13,5 м2
Нам не хватало 1,5 м2.
Какое счастье!
Система, которая нами правила и распределяла блага, была ужасно мелочная, и постоянно придирчиво высчитывала по полметра, полчаса, полпытки. Можно было целую вечность прождать разрешения встать в очередь на расширение жилплощади, а когда это наконец удавалось, отсчет времени ожидания начинался заново. В итоге легко могло пройти лет двадцать с того момента, как ты встал на очередь, до того, как ты получал, наконец, то жилье, на которое имел право все эти годы.
В тот вечер в нашей комнате собрались по случаю праздника восемь человек – выжившие и их близкие. Люди, которые спасли когда-то друг другу жизнь и уцелели в блокаду. Понятно, что у каждого из них были свои истории о войне, одна страшней другой. Взять, например, историю моего дедушки, маминого отца: он сошел с ума, когда получил месячную норму сахара и съел ее всю за один присест. Потом он понял, что наделал, и в исступлении и отчаянии кричал, пока не умер. В детстве я постоянно думала: интересно, он съел сахар, потому что уже сошел к тому моменту с ума от голода – или он сошел с ума, когда обнаружил, что съел сахар? Или история моей тети, маминой сестры: она в блокаду была беременна, и роды у нее начались зимой 1942 года, в самый страшный мороз. Утопая в снегу, она доковыляла до роддома, где ее сразу положили на стол – прямо в пальто, чтобы она не замерзла до смерти. Ребенок родился, попал из тепла в холод и умер. Тетя долго лежала на столе с ребенком в руках, пока наконец кто-то не пришел и не забрал тельце. Тогда она встала и в том же пальто, с которого свисали кровавые сосульки, отправилась обратно в воинскую часть, в которой служила. В части находились тогда несколько моряков – их корабль вмерз в воду в Финском заливе и не мог сдвинуться с места. Каждый из них поделился с тетей ложкой супа, так что получилась целая тарелка. Детей у нее никогда больше не было, зато она стала для меня второй мамой. Я как сейчас вижу перед глазами ее красивые руки – она всегда делала ими круговые движения, когда рассказывала о блокаде. О том времени, когда она умирала от голода, лежа в своей холодной и темной комнате (большая часть оконных стекол в городе была выбита взрывной волной от бомб). Она лежала и мечтала о хлебе, круглом ржаном хлебе. Гладила его, ласкала круглые бока несуществующей буханки. К счастью, маме как раз тогда удалось раздобыть дополнительный мясной паек весом 26,6 граммов и паек жира весом 8,3 грамма. Ну, паек – громко сказано, конечно, это был крошечный кусочек печенки, с которым мама, едва переступая ногами от слабости, через весь город отправилась к сестре. Когда я думаю о блокаде, я всегда вспоминаю тетю. Как она гладит круговыми движениями воздух, как рассказывает о хлебе, который существовал только в ее воображении. Как мама бредет к ней издалека со спасительным кусочком печенки.
Но вернемся в февраль 1957 года. Каким образом можно принять восемь гостей в комнате площадью двенадцать квадратных метров, в которой и без того уже стоят диван, стол, четыре стула, телевизор, комод и пианино? Да так же, как усадить четырех слонов в «Запорожец»: двоих на переднее сидение, двоих – на заднее.
Мы называли нашу комнату «трамваем»: она была два метра в ширину и шесть – в длину, с окном напротив двери. Окно выходило в темный двор, типичный ленинградский внутренний двор, многократно описанный в русской классике. Если высунуться из окна почти по пояс, так, чтобы стало видно стену шестиэтажного здания напротив, можно было разглядеть на ней солнечную полоску – или ее отсутствие. Так я узнавала, какая на улице погода. Кроме того, окно служило нам холодильником. Зимой продукты вывешивали в авоське за окно, а летом складывали между рамами. Солнце так глубоко во двор все равно никогда не заглядывало.
На диване, если потесниться, помещались четверо, и за столом напротив можно было усадить еще как минимум четверых. Места, в общем, всегда на всех хватало, а на стол ставили то, что хозяевам в тот день удалось достать в магазине. Советский праздник не соблюдал традиционной последовательности, как закуска – горячее – десерт, и на стол ставилось все сразу, все, что удалось достать.
На столе всегда была селедка. Правда, если в Дании селедку едят маринованной, то в России ели – и продолжают есть – соленую. Рубленая селедка с луком, сметаной и яблоком (если его повезло раздобыть) была одним из постоянных блюд в меню, наряду с салатом из мяса, картошки, яиц, соленых огурцов, зеленого горошка и майонеза. Откуда брались все эти деликатесы – для нас самих каждый раз оставалось загадкой. Майонез и горошек, например, неизменные составляющие любого советского застолья, всегда были в дефиците. За яйцами, мясом и фруктами стояли бесконечные очереди. Ты пристраивался в самый ее конец и только после этого спрашивал человека перед тобой: за чем, собственно, стоим? И если давали, например, яйца, по десятку в одни руки, тогда я должна была стоять вместе с мамой, чтобы нам отпустили двойную норму. Хлеб без проблем можно было купить в больших городах, но в сельской местности в очереди за ним приходилось провести целую ночь. Контролировать людей, которые все свободное время простаивают в очередях за едой, было легче легкого. Может быть, власть имущие специально создавали этот дефицит продуктов? Можно ли представить себе, что какой-то партийный секретарь решил: «Пусть они, не знаю, в очередях постоят, что ли?.. Да, точно! Решено! Организуем им очереди за зеленым горошком и майонезом». Нет, это, конечно, абсурдная мысль – но все равно, я и по сей день не понимаю, что мешало Советскому Союзу производить именно эти два продукта в достаточных количествах.
Для «Наполеона» не нужны были ни горошек, ни майонез, но требовалась куча времени, чтобы испечь множество тонких коржей. Так что мама пекла этот торт только один раз в году – в Кошкин день.
Во время блокады, в темноте и холоде, она переписывала в тетрадку рецепты из кулинарной книги. Это была чудная дореволюционная кулинарная книга.
Мама родилась перед самой революцией и в жизни не видела ни тетерева, ни самки фазана. Весь тот прекрасный мир кулинарных книг, населенный господами, прислугой и самками фазана, прекратил свое существование в 1917 году. Рыба исчезла из рациона тогда же и снова появилась на прилавках через много лет после маминой смерти.
Во вторник 15 февраля 1942 года книга рекомендовала – тем, кто желал вкусить тонких блюд – отведать бульон à la Jardinière, судака под соусом из каперсов, говяжье филе под соусом из мадеры и, наконец, сливочное желе. Меню же для людей попроще состояло в тот день из горохового супа-пюре (шесть стаканов желтого гороха на два фунта свинины), а также мяса в соку (половина оставшейся с воскресенья грудины, опущенная прямо в кипяток). В тот же день в промерзшем до костей Ленинграде, где не было ни тепла, ни света, мама и двое ее друзей съели царский ужин из жаренной на касторке кошки, с гарниром из трех высохших пластинок репчатого лука. В тот же день от голода умерли тридцать тысяч ленинградцев.
Однажды, лет через двадцать, я поджарила нам с мамой целую сковородку котлет – четырнадцать штук – и ушла по делам. Когда вечером я вернулась домой и заглянула в холодильник, я обнаружила, что все четырнадцать котлет бесследно исчезли. Я спросила:
– Мама, где котлеты?!
Мама сжалась и посмотрела на меня виноватым собачьим взглядом. Она знала, что сделала что-то нехорошее, но ничего не могла с собой поделать. Она ответила:
– Я их съела.
– Съела? Все четырнадцать?
Мама помолчала и сказала наконец:
– Я вдруг испугалась, что они испортятся.
Голодное сумасшествие, как спящий вулкан, оживало и извергалось вдруг в самые неожиданные моменты даже спустя много лет.
Теперь же обеденный стол ломился от яств. Был здесь и майонез, и горошек, и «Наполеон». Гости пировали, сидя плечом к плечу. Те, кому досталось место на диване, устроились на самом краешке, так что за их спинами оставалось место для меня. Я лежала на диване, читала книгу и была абсолютно счастлива.
Все мое детство, сколько я себя помню, родители пичкали меня едой, а я отказывалась есть. Только гораздо позже, уже будучи взрослой, я поняла наконец, почему они все время пытались меня накормить. Они жили в постоянном страхе: а вдруг еда закончится, вдруг ее перестанет хватать. Но в тот вечер о страхах не думали, мама с папой весело смеялись и пели с гостями. Скорее всего, никто, кроме меня, и не вспомнил о несчастной кошке. Все остальные просто радовались тому, что живы.
Еда была для меня вечной пыткой. Нет, я не страдала анорексией, ничего такого, но я просто физически не могла запихнуть в себя все то, что мама, расшибаясь в лепешку, каждый день ставила на стол. Да еще и с хлебом вприкуску, конечно, как же без хлеба. От детей по всему миру и сейчас требуют съедать все, что есть на тарелке. Я же, когда родила дочку, вспомнила о данном себе торжественном обещании никогда-никогда-никогда не заставлять ребенка есть насильно. Так что когда Аня пила молоко из бутылочки и останавливалась, я, думая, что она наелась, убирала бутылочку. Что оставалось делать бедной девочке – естественно, в следующий раз она принималась сосать, как одержимая, пока не выпивала все до донышка, и потом смотрела на меня большими полными ожидания глазами: еще дадут? – и я думала о том, какой длинный след протянулся от ленинградского голода до нашей копенгагенской квартиры, из сороковых в середину семидесятых.
Суточная норма питания в Ленинграде в 1942 году составляла сто двадцать пять граммов хлеба. Точка.
Собака здорова
Эта история произошла в конце лета 1952 года, незадолго до того, как я пошла в первый класс. Мы гостили у тети в Литве, и там меня укусила собака – маленькая беленькая собачка, нечаянно цапнула, заигравшись. Пустячная царапина, ничего серьезного, но тем не менее мне назначили целый курс прививок от бешенства: сорок уколов в живот. Эти уколы мне продолжали делать и после того, как мы вернулись домой в Ленинград.
Сталину тогда оставалось жить восемь месяцев. За годы своего правления руками чудовища-НКВД он убил миллионы людей: рабочих и крестьян, футболистов и археологов, известных и безвестных. Когда в 1939 году они с Гитлером поделили между собой Европу, Литва досталась Сталину. Шесть лет спустя война вроде бы закончилась, но засевшие в родных лесах литовские партизаны продолжали вести неравную борьбу с Советским Союзом. Они использовали любую возможность навредить советской власти, власть отвечала им тем же. Расправы не прекращались.
Мы с мамой тем временем готовились к школе. Мама шила кармашки из зеленого сукна, которые соединялись потом в длинные полоски. Это была наша азбука. В каждый кармашек вкладывались четырехугольные кусочки картона, на которых я рисовала яркие буквы. Всего их в русском алфавите тридцать три, и я выучила их давным-давно. Я жила в разноцветном водовороте букв.
Каждый день мы проходили мимо розового здания школы на площади Льва Толстого. Я с нетерпением ждала первого школьного дня, но это радостное предвкушение омрачалось тем, что мама почему-то часто плакала. В то позднее лето сталинской деспотии преследования евреев никого уже не удивляли. Люди снова начали бесследно пропадать. Из-за того, что мама была еврейкой, ее выгнали с работы в химическом НИИ, она долго не могла никуда устроиться и в конце концов, чтобы как-то прокормиться, выучилась на маникюршу. Это было востребованное занятие – несмотря на убийства дядей, теть, мужей, возлюбленных, братьев и сестер, женщины все равно продолжали ходить в парикмахерскую и делать маникюр.
Однажды маме позвонили и, ничего не объяснив, приказали немедленно явиться на почту. Господи, почему именно на почту-то? Казалось бы, самое мирное место из всех возможных! Да и никого из наших знакомых никогда не вызывали на почту. Всех, кого арестовывали, забирали или ночью из дому, или с работы, или прямо на улице. Я помню мамин ужас и свое недоумение – я совсем не понимала, чего она боится.
Мама собрала теплые вещи, заперла нашу комнату на ключ, и мы отправились в путь. Мы прошли мимо розовой школы, мимо дома культуры, мимо женщин, торгующих цветами, и наконец пришли на почту, где сильно пахло сургучом. В одном окошке принимали посылки, во втором выдавали и принимали письма, в третьем выплачивали пенсию. Нас с мамой провели мимо всех трех очередей в служебное помещение, где уже поджидали двое мужчин. Один из них выложил на стол перед мамой телеграмму.
– Объясните, что это значит! – потребовал он.
Телеграмма была из Литвы на мамино имя. По маминым щекам покатились слезы. Она громко прочитала: «Собака здорова». Только эти два слова, ничего больше – ведь каждое слово стоило денег. Мама непонимающе уставилась на телеграмму и зарыдала. Хотя – что же тут непонятного? Она повторила: «Собака здорова». Ну, конечно: собаку обследовали, и выяснилось, что она абсолютно здорова, а значит, мне не нужно больше делать уколы. И это вовсе никакая не шифровка, и мама – не шпион и не враг народа, и не имеет никакого отношения к партизанам из литовских лесов. Советский Союз может спать спокойно. Мама смотрела на мужчин, продолжая рыдать, но тут до нее окончательно дошел смысл прочитанного и она принялась объяснять, в чем дело.
– Сонечка, – сказала мама, – покажи им животик!
Я с готовностью задрала кофточку, демонстрируя многочисленные следы от уколов. Какое счастье, что я пошла с мамой!
Нам повезло. Нас отпустили, и собранная мамой одежда не понадобилась. Когда мы вышли на улицу, мама остановилась и расхохоталась, хотя по щекам у нее по-прежнему катились слезы.
– Идиоты! – воскликнула она. У меня в ушах до сих пор стоит тот ее смех. Мама смеялась всю дорогу домой.
Это была моя первая встреча с чудовищем, его первая попытка до меня дотянуться. Это был день, когда у нашей семьи появился девиз. «Собака здорова!» – объявляли мы всякий раз, когда выяснялось, что горизонт чист и бояться нечего.
Лолита Торрес
Северная Венеция. Город, основанный Петром I в устье Невы на побережье Финского залива. Самый красивый город на Земле, выстроенный лучшими итальянскими архитекторами, с серым кружевом волн между дворцовыми фасадами. Санкт-Петербург – Петроград – Ленинград – Санкт-Петербург. Один и тот же, как его ни назови, город. Мой город. Идущая от моста через Неву улица приводила к воротам нашего дома № 27 у самой площади Льва Толстого. За украшенной стеклянными вставками парадной дверью открывался роскошный подъезд с камином и росписью на стенах. Огонь в камине погас в революцию, тогда же исчез и швейцар – как оказалось впоследствии, навсегда.
Широкая видавшая виды мраморная лестница вела к квартирам. Наша была на втором из пяти этажей, и на стене у двери линеечкувыстроились в колонну восемь звонков, по одному на каждую живущую в квартире семью. Мы с соседями были пассажирами одного корабля, на всех парусах несущегося к светлому коммунистическому будущему.
Совместное проживание такого количества людей легко могло бы превратиться в ад, однако мы жили мирно и дружно, не забывая, впрочем, присматриваться к тому, чем соседи занимаются, и прислушиваться к чужим телефонным разговорам. Все в квартире, например, прекрасно знали, как часто соседи моются и ходят в туалет – который, кстати сказать, располагался прямо рядом с кухней, – а также кто что ест, кто с кем спит и кто с кем разговаривает по телефону. Жизнь пассажиров коммунистического круиза шла своим чередом, не нарушая заведенного порядка. Соседи дисциплинированно убирали по очереди места общего пользования. Когда наступал наш черед, моей обязанностью было нарезать из газеты квадратики, которые потом нанизывались на гвоздь и служили туалетной бумагой. Мне миллион раз внушали, что лиц на этих квадратиках быть не должно – что, если ты по недосмотру повесишь на гвоздь в туалете Сталина и потом им подотрешься?
В огромной шестнадцатиметровой комнате прямо напротив нашей жила пожилая супружеская пара и их взрослый сын. Муж был приятным немногословным седым человеком, необычайно вежливым – он всегда приветливо здоровался и придерживал двери, пропуская дам. О нем было известно, что до революции он был «кем-то», но никто никогда не упоминал, кем именно. Хоть мы и жили бок о бок, знали мы друг о друге совсем не все – люди боялись неприятных разоблачений. В каждой коммуналке обязательно был квартуполномоченный, через которого с жильцами общались власти. Нашим уполномоченным был тот самый вежливый мужчина. Жена его никогда не выходила на улицу днем, но случалось, что поздно вечером, когда все остальные ложились спать, мама говорила «я выйду ненадолго с Ниной Сергеевной» и выводила ее через черный ход во двор. Типичный питерский двор, со всех сторон окруженный стенами, в котором чувствуешь себя, как на дне колодца. Мама брала Нину Сергеевну под руку и гуляла с ней немного по темному двору. Это было задолго до того, как мы узнали о существовании фобий.
Самую большую комнату – целых двадцать пять квадратных метров – занимали родители с тремя дочерями. Мы с младшей (моей ровесницей) были самыми юными членами квартирного экипажа. Комната этой семьи была на два с половиной метра больше нормы, что не давало им права встать в очередь на расширение жилплощади.
В какой-то момент старшая сестра вышла замуж, так что в комнате отодвинули от стены шкаф, и там-то, за шкафом, и обосновались молодожены.
Решение задачи после свадьбы старшей дочери выглядело следующим образом:
Мать, отец, 2 незамужние дочери, 1 замужняя дочь + 1 зять
6 x 4,5 м2 = 27 м2
25 м2 – 27 м2 = 2 м2 меньше нормы!
Теперь семья имела право встать в очередь на расширение жилплощади.
Но тут замуж вышла и средняя дочь, и вся квартира затаила дыхание. Как насчет ее мужа, он тоже собирается поселиться в той же комнате? Но увы, на этот раз молодожены переехали к родителям новоиспеченного супруга, так что решение задачи вернулось к исходному, разве что с незначительными поправками:
Мать, отец, 1 незамужняя дочь, 1 замужняя дочь + 1 зять
5 x 4,5 м2 = 22,5 м2
25 м2 – 22,5 м2 = 2,5 лишних м2, будь они прокляты!
Семья опять не имела права встать в очередь на расширение жилплощади.
Во всем, что касалось статуса, советское общество было устроено вертикально. Человек, работавший, например, ядерным физиком, находился на самом верху иерархии, и от нянечки в детском саду его отделяло расстояние в несколько световых лет. С точки зрения зарплаты разница между ними тоже существовала, но все-таки не такая большая, как можно было бы ожидать. В Советском Союзе все прекрасно знали, кто сверху, кто снизу, а кто посередине, и никакая революция этого изменить не могла. Мечта о всеобщем равенстве на поверку обернулась пшиком. Революция разве что развернула вертикальную линию немного иначе, так что сверху, снизу и посередине оказались теперь другие люди. Существовало множество видов неравенства: кто-то был старше, кто-то младше, кто-то богаче, кто-то беднее, кто-то умнее, кто-то глупее. Мы занимались вечным сравнением всех со всеми. Семья с тремя дочерями из кожи вон лезла, чтобы заработать себе на пропитание. Я понятия не имела, чем занимается отец семейства, и только много лет спустя случайно узнала, что он работает официантом – вроде бы занятие как занятие, ничем не хуже других, и все-таки не совсем. Это была одна из постыдных профессий, и когда я однажды зашла в кафе, в котором он, как оказалось, работал, мы сделали вид, что друг друга не узнали. Революция не помогла ни на грош.
Стоял конец мая, и ленинградский воздух взорвался запахами цветущей сирени. Школьный год почти закончился, вот-вот должны были начаться три долгих, три счастливых месяца летних каникул: июнь, июль и август. Мы потихоньку начали готовиться к отъезду на дачу.
В то лето нашему отъезду предшествовали драматические события. Матери семейства с лишними двумя с половиной метрами удалось как-то раздобыть рулон черной шерстяной ткани. Это обстоятельство могло бы положить начало новой жизни, так как открывало поистине безграничные возможности. Мечта о достатке потихоньку обретала реальные очертания, пока ткань нарезалась на крупные четырехугольники, на каждом из которых соседка рисовала синие цветы с зелеными листьями. Разрисованные четырехугольники превращались в платки… Множество платков, которые затем можно было бы продать – и разбогатеть. И нажить неприятности с законом. И сесть в тюрьму. Да, за разрисовывание платков синими цветами с целью последующей продажи вполне можно было угодить в тюрьму.
Предполагалось, что при коммунизме все должны быть счастливы: «от каждого по способностям, каждому – по потребностям». Однако в то время мы находились еще в социалистической фазе, так что вкладывать все должны были по способностям, а получать оплату за свою работу – «по труду». Дорога к коммунизму была вымощена социализмом, и тут не было места личной инициативе. Распределением благ занималось государство, сами граждане никак не могли улучшить свое благосостояние. Так что и правом на продажу пары брюк или платка обладало исключительно государство. Зато мы находились уже на полпути к счастью и коммунизму.