bannerbanner
Претерпевшие до конца. Том 1
Претерпевшие до конца. Том 1

Полная версия

Претерпевшие до конца. Том 1

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
14 из 15

В Глинское Алексей Васильевич добрался в радостный день. В праздник. В самую Лазореву субботу. Шёл по селу и краем глаза примечал, как крестятся бабы, завидя его. Поди схоронили уже! А ныне взирают, как на Лазаря, из гроба восставшего. А Сонюшка что же? Тоже схоронила уже? Или ждала? Верила? Так вдруг волнение разобрало, что в дрожь, в пот кинуло. И хотелось нестерпимо бегом припуститься, но удерживался.

Наконец, на крыльцо родное ступил. Слава Богу, дом не пуст, не заколочен, видно, что уход за ним. Изнутри щебет детский слышался. Вздохнул глубоко, постучал. Раздались шаги мягкие… Не Сонюшкины шаги…

Миг, и открылась дверь. Нет, не бредовое было виденье там, в лазарете… Её лицо он видел над собой! Как лик в окладе убруса-платка…

– Марочка…

Она только руку к груди подняла. И вдруг осела на пол, закрестилась часто:

– Жи-вой… Господи… Жи-и-вой…


Глава 2. Воскрешение Лазаря


Более страшного мгновения в её жизни не было. Более страшного дня. Чем тот… Когда среди привезённых в полевой лазарет раненых, беспорядочно сваленных санитарами на телегу, она увидела его лицо. Неживое… Так показалось в первый миг. Но он дышал ещё. Едва-едва. Опытному глазу нетрудно было определить – с такими ранениями из двадцати один выживает.

И хирург, он же начальник госпитальный, отмахнулся сразу:

– Этот нежилец, ни к чему и время тратить. Тащите следующего, кому ещё можно помочь.

Всегда-то еле притиралась Мария с ним. Был доктор Торопенко хорошим специалистом, но жестоким человеком. А врач, даже на войне, даже видя ежедневно десятки смертей и бездну человеческих страданий, не имеет права ожесточаться. Относиться к больным, как к материи для своего искусства. Врач – это не набор знаний и медикаментов. Это работа души. Не может быть хорошим врачом тот, кто словом готов убить… А Торопенко на такое слово щедр был. Натерпелись от него и больные, и санитары с сёстрами.

В отчаянии бросилась Мария к Валерию Никаноровичу. Молодой врач, он не был ещё таким признанным специалистом, как Торопенко, но отличался большой аккуратностью, а, главное, умением обходиться с людьми. Несмотря на убеждённый атеизм и романтическое сочувствие революции, он, действительно, любил людей. Жалел их. Такое подчас встречается в жизни: в атеисте оказывается больше христианского духа, нежели в ином «христианине». Да любите друг друга! По тому, как вы относитесь друг к другу, мир узнает, что вы Мои ученики. Именно восхищённые духом любви, царившим среди христиан, обращались к истинной вере язычники. Но, вот, до того оскудела она, что иной язычник может служить примером. Не зная Христа, он по духу своему более чадо Его, нежели именующие себя таковыми, а на деле давно отвернувшиеся Отца…

Мария любила Валерия Никаноровича за его чуткость, мягкость, незлобивость. За то, что даже на несправедливо гневные выпады Торопенко не отвечал он тем же. Говорил, что спор с человеком глупым неизбежно принижает умного. Внутреннее чувство собственного достоинства не позволяло ему сходить на уровень обидчика.

Поначалу Валерий Никанорович тоже лишь развёл руками:

– Вы же понимаете, Мари, тут ничего нельзя…

И тогда она упала перед ним на колени, не стесняясь сторонних взглядов:

– Богу всё возможно! Только вы помогите!

Доктор испугался такой горячности прежде тихой сестры:

– Встаньте, встаньте! Я всё сделаю, что в моих силах! Успокойтесь!

Милый, добрый Валерий Никанорович, он, действительно, сделал всё, что мог. И даже более. Но по окончании операции всё-таки предупредил:

– Шансов у него почти нет. Хотя… Чудо, что он жив до сих пор.

– Он выживет! – твёрдо сказала Мария.

– Ну, разве что вашими молитвами! – развёл руками доктор.

Молитвами… Да вся душа её обратилась тогда в одну непрестанную молитву. Один непрестанный вопль к небесам. Чтобы он жил… Чтобы, если надо, её жизнь была взята, или обречена на муки. Какая в сущности малость… На костёр бы взошла счастливо, если бы он поднялся здрав со своего одра.

И он выжил. Валерий Никанорович удивлённо покачивал головой, поглаживая маленькую бородку:

– Торопенко бы теперь сказал, что его золотые руки и мёртвого оживят. Хотел бы и я так сказать о своих, но по совести не могу приписать своему искусству этот редкий случай… Жаль, что не смогу наблюдать вашего протеже до его выздоровления. Если он встанет на ноги, то, признаюсь, я буду всецело посрамлён в моём скептицизме.

Жаль и Марии было, что не сможет находиться при нём неотлучно… Раненых увозили в тыл, а ей должно было ещё оставаться на фронте. С болью в сердце проводила его, так и не дождавшись осмысленного взгляда, слова, до безумия тревожась, что станет с ним. Когда бы знать, куда везут!.. Да где там…

А через некоторое время из Глинского пришло каким-то чудом дошедшее письмо. Писала сестра. О делах семейных. А среди прочего о том, что заболела Сонюшка. Да по всему видать, серьёзно. И того гляди останутся малыши без призору. Чего, конечно, Анна Евграфовна не допустит…

– Стало быть, не моими молитвами… – проронила Мария, прочтя письмо. Не могла Сонюшка беду не почувствовать. Слишком любила его…

– Что-то случилось? – осведомился проходивший мимо Валерий Никанорович.

– Да. Письмо из дома… Там у нас случилось кое-что. И я должна ехать… Незамедлительно.

– Так вы нас покидаете? – доктор был огорчён.

– Вряд ли и вы долго задержитесь здесь. Фронта уже почти нет…

– Ваша правда. Что ж, позвольте в таком случае от всего сердце пожелать вам доброго пути.

Мария сняла с шеи ладанку, подала Валерию Никаноровичу:

– Вы не верите, я знаю. Но у меня больше нет ничего… Поэтому примите! В благодарность, что тогда не отказали в помощи. И на память… Я за вас всегда молиться буду.

Доктор принял подарок и даже надел на себя, крепко пожал Марии руку:

– Поверьте, мне очень дорог ваш дар. Бога я не знаю… Но в вас впервые увидел Его мир… Другой… И признаться, мне немного жаль, что он мне недоступен. Должно быть он, реальный или вымышленный, не суть важно, прекрасен.

В путь она пустилась, менее всего думая о том, сколь небезопасен он стал. А следовало бы и об этом подумать. Молодой женщине одной среди пьяной орды дезертиров, оккупировавших поезда и запрудивших станции – как путешествовать? Немало страхов натерпеться пришлось за дорогу. Однажды какой-то подвыпивший солдат стал отпускать грязные шуточки по её адресу и делать непристойные намёки. Дружки его лишь похохатывали вокруг. Но всё же и среди них нашёлся один, пресёкший «веселье». Отшвырнул в сторону обидчика, погрозил и ему, и притихшим остальным:

– Я офицеров и прочую сволочь ненавижу, но, если хоть один из вас гад сестру тронет, башку откручу. Такие, как она, нашего брата из-под пуль выносили, от смерти выхаживали! Или шишимор вам мало?!

А сколько ещё приключений выпало – не пересказать. Всё же обминула беда. Добралась Мария до родного Глинского. И прежде чем своих проведать, прямиком к Сонюшке поспешила. А та и не поднималась уже… Лежала на высокой подушке восковая, измученная. Встрепенулась порывисто к ней:

– Марочка! Вернулась! – и помедлив. – Ты Алёшу не видела? Не знаешь ли что о нём? Так давно писем нет… А сон ещё видела… Страшный! Тут и слегла… Видишь, что со мной… Спасибо ещё Анна Евграфовна не забывает, да Аглаша каждый день приходит помогает…

Рассказала ей Мария, что знала. От себя приукрасив немного, желая уверить больную, что с её мужем уж точно всё благополучно, и совсем скоро он будет дома. Поверила, засветилась. Попыталась даже подняться – собрать на стол. Но не достало сил.

Прибежали со двора дети, повисли на высокой, тонкой крёстной. Расцеловала их по очереди и принялась налаживать самовар. С того дня она поселилась у Сони, ухаживая за нею, приглядывая за детьми и скудным хозяйством.

А морок всё гуще становился. Истерия зла охватывала землю, называвшуюся уделом Пресвятой Богородицы. Даже крепкие умы и души мутились от бесовской круговерти, смущаемые вездесущей, нахрапистой ложью. Вот, и в Глинском закрутилось недобро. Столько лет миром жили, а теперь решили мужики, что баре их теснили и грабили. Да не решили даже… А несколько безобразников, из пришлых, да из фронтовиков вчерашних, с фронта давших дёру, да из голыдьбы – крикнули. И подхватили, не размыслив. Одним лишь и руководясь – поживиться от барского богатства. В такие моменты и разумные люди, втянутые в общий водоворот, забывают себя, разбуженному инстинкту зверя следуют. После, когда прочнутся, может, и плакать-каяться станут, но не в этот час! Тут уж людей нет, народа нет, а есть толпа, стадо… Свора… Стая… Инстинкты которой зверины. Такая стая едва не растерзала Марию в холерный год. И ведь тоже в ней не разбойники были, не злодеи. А большей частью добрые люди… Лишь одним только можно стаю остановить – прежде преступления пробудить в ней человеческое. Пробудить разум, мороком помутненный. Иначе – пропадёшь…

Пропадёшь, как пропал бедный Клеменс, ставший гневно бранить явившихся к его дому мужиков, грозить им. В этой брани и угрозах звериный инстинкт услышал слабость. И лишь рассвирепел. Впрочем, могло и обойтись, если бы не нашлось среди толпы горячей головы из дезертиров. Он-то и застрелил барина. Так. Для забавы. И для утверждения себя в глазах окружающих. До того, как зверь увидел кровь, с ним ещё можно сладить, но после – никак. Запах крови пьянит… Теперь уж не дознаться, кто именно глумился над телом убитого, кто громил усадьбу, кто просто тащил из неё плохо лежавшее (не пропадать же добру!) – ещё и лоб крестя за упокой хозяина, кто в итоге пустил красного петуха… Миром разграбили… Но убили всё-таки не миром. А потому, прочухавшись, осознав грех собственный во извинение его в собственных же глазах разгневались на стрелка. Мол, кабы не он, так они бы с барином без крови поладили. Он хоть и дрянь-человек был, а убивать его не хотели. А к тому глумиться… Стыдно было мужикам. Но что поделать? Не добро же растащенное возвращать наследнице. А вот убивца попросили из деревни прочь. Выдать – не выдали. Покрыл мир лиходея от закона, но от себя отторг.

Пришла и к дому Аскольдовых ватага. Одни в подпитье изрядном. Другие трезвые вполне. Здравые, разумные. Свои глинские мужики, с которыми столько лет трудились вместе. Молодёжь швыряла в окна камни – побили стёкла. Старики осаживали, но перевес был за молодняком. Да и старшие, коим бы удержать, на поводу шли. Чужое добро – великий соблазн! А к тому распалили их – в доме два офицера! Хозяйские сын и брат! Родиона в ту пору в Глинском не было, а Жорж и впрямь лишь днями возвратился. Кто-то и подзудил фронтовичков-дезертиров…

Николай Кириллович велел жене и дочерям запереться в комнатах. А сам вышел к мужикам. Один. Не выпуская изо рта трубки. Прихрамывая – мучил его ревматизм. И держа наготове заряженное ружьё. Увидев направленный на себя ствол, крикуны немного поутихли.

– Я понимаю, что вас много, а я один, – произнёс Николай, – а, значит, вы, если пожелаете, меня, конечно, убьёте, как Клеменса. Но учтите, что прежде того, все патроны, которые есть в этом ружье, найдут свои цели. Как многим из вас известно, промахов я не делаю. Если есть желающие связать меня, или моего свояка, или кого-либо ещё в этом доме, шаг вперёд.

Толпа замерла. Никто не решался двинуться с места. Слишком знали барина. Знали, что шутить он не любит, а рука у него твёрдая, и глаз не даёт осечек.

– Стало быть, нет желающих? Превосходно-с! – Аскольдов опёрся рукой о перила, не сводя ружья с толпы. – В таком случае, поговорим, как разумные люди. Я вижу среди вас немало зрелых мужей. К ним и обращаюсь. Мы жили бок о бок почти четверть века. Я знаю вас и ваши семьи, равно как вы знаете меня. Я когда-либо обманул вас в чём-либо?

– Не бывало такого! – крикнул за всех один Матвеич, Аглашин отец.

– Я разорил кого-то из вас? Не заплатил кому-либо за работу?

– И того не бывало… – прогудело в ответ.

– Не моими ли заботами явились в Глинском больница и школа? Не моя ли жена давала содержание больным, увечным и выжившим из сил? Не её ли звали вы крестить ваших детей, и она никогда не отказала и не забыла заботой ни одного из своих крестников? Не наша ли сестра лечила многих из вас? Теперь несколько негодяев, не имеющих за душой ничего, не ведающих ни чести, ни совести вздумали поживиться барскими харчами. Почему бы нет? Ведь у нас нынче не проклятый царизм, а революционная законность! Всё дозволено-с! С них спрос невелик. Они оглашенные. Но вы-то! Вы!.. Неужели вы не понимаете, что эта революционная законность завтра придёт в ваши дома? За вашим добром? За вашими жёнами и дочерьми? Придёт, знайте это уже сейчас! Я знаю вас, как людей разума и дела. Людей основательных. Значит, готовьтесь, что грабители придут и к вам. Потому что, разорив «буржуев», они не смогут остановиться. Грабитель не способен к труду, он может только грабить. Грабить тех, кто нажил добро своим трудом. С каких же пор вам стало по пути с татями и отщепенцами? Кто застрелил Клеменса? Кто был вожаком там? Конокрад! Шельма, которую прилюдно лупцевали на площади! И за конокрадом-то пошли! И не стыдно ли? Куда вас конокрады заведут – поразмыслили? Ну, что молчите?!

Молчали мужики. А некоторые и отходили прочь тихонько. Пьяно рявкнул один из вожаков:

– Да что вы уши-то поразвесили! Кого слушаете?! Контру слушаете! Как он наших братов честит!

– Замолчь, Миколка! – грозно осёк его кузнец. – Тебя ещё не слыхали, орателя… А Николая Кирилыча не замай. Не тебе чета, чай!

– Ах ты, кулацкое отродье, ужо мы тебе! – зло прорычал побагровевший Миколка, и тотчас получил тяжёлую оплеуху от Матвеича.

Разошлись мужики, а на другой день несколько из них, включая и Матвеича с кузнецом Антипом, пришли к Николаю делегацией. Аскольдов принял их в кабинете, не чинясь и не поминая вчерашнего. Говорил за всех Матвеич, недавно избранный старостой:

– Мы, стало быть, Николай Кирилыч, повиниться пришли за давешнее. Бес смутьянов наших попутал. А мы с ними на тот случай пошли, чтобы удержать от безобразия, если что. Не со злым умыслом пошли, верь слову. Ты сына моего в люди вывел, нешто я тебе такой монетой отплатил бы?

– Верю, Матвеич. И зла ни на кого не держу. Кроме разве что… конокрадов…

– Мы к тебе, Николай Кирилыч, ешшо и совет держать пришли. Как жить дальше будем. Окрест сам знаешь, что творится. Помешшичьи земли сплошь захватывают, безобразят… Ты-то что делать полагаешь?

– А что делал, то и полагаю делать, – отозвался Николай. – Работать.

– А не боишься?

– Все под Богом ходим. А насчёт земли скажи мужикам, что они могут пахать её этот год. Закона о помещичьих землях пока нет, кто станет завтра у власти – бабушка надвое сказала. Я не хочу смуты. И одному мне с моими домочадцами этой земли не возделать. Поэтому пусть мужики работают. Если наша власть установится, и помещичьи земли признают нашими, то даю слово, что урожай с мужиков не стребую. Но если кто-либо посмеет снова посягать на мой дом, то разговоров я более разговаривать не буду. Так и передай всем.

Тем и закончилось дело до времени. Голод пока не тянул к Глинскому своих костлявых дланей. Жизнь шла своим чередом. Разве что тревога висела в воздухе. Тревога перед грядущим днём…

Для Марии же и Сони превыше всех тревог оставалась одна. Неотступная. С ним – что же? Ни письма, ни весточки… А Сонюшка таяла день ото дня. Словно свеча. Вздыхала иногда тоскливо, когда детей не было рядом:

– Не дождаться мне моего Алёши… Ты, Марьюшка, сирот-то моих не оставь. Они тебя любят. Ты им меня заменишь… Мне спокойно будет, если я буду знать, что они с тобой.

Мария обещала. Неужто бы оставила сирот? Сониных детей? Его детей? Да ведь ей они – как родные. Души в них не чаяла. Обещая, всё же ободряла больную:

– Он приедет. Он уже совсем скоро приедет.

Вот и Пасха приблизилась. Посветлело на душе, как всегда в эти дни бывало. Скоро запоют по церквям радостно: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ….» Один этот тропарь душу ликованием наполняет, живит. А в преддверье – Вербное… В пятницу наломала веточек, освятила. Теперь стояли они на окошке – скромные, светлые… Чистые. Читала детям Евангелие о воскрешении Лазаря. Любимое наряду с исцелением кровоточивой и воскрешением дочери Иаира. Словно наяву видела она это: выходящий из пещеры обвитый пеленами Лазарь, встречаемый самим Господом и сёстрами… Хвалящие Бога и радующиеся великому чуду люди. И – безумные. Озлобленные. Мрачными очами своими не способные видеть света. Ненавидящие его. Эти – сговариваются убить Господа. А с ним и Лазаря. За то лишь, что он, воскресший мертвец, самим существованием своим обличал их. Как всякий, кто не вмещается в узкие рамки материи, того, что можно объяснить… Пожалуй, фарисеи были, в своём роде, материалистами. Они знали лишь форму. Лишь внешнее. Знали обряды. А Духа не ведали… Поэтому ярились и истребляли носителей Духа. Так и теперь истребляют праведных, как свидетельство о бытии Божием. Но… «смерть, где твоё жало?»

В этот-то момент и забарабанил кто-то в дверь. И что-то толкнуло изнутри в грудь. Кинулась отворять. И великим усилием воли удержалась, чтобы от избытка нахлынувших чувств не повиснуть на шее у него, не разреветься по-бабьи, уткнувшись лицом в его грудь, не поцеловать хотя бы руки его…

– Живой! – повторила несколько раз сквозь слёзы и перекрестилась счастливо: – Слава Богу!


Глава 3. Матвеич


Матвеич морщился, то и дело пощупывая жилистыми пальцами впалую грудь. Прихватывало в последнее время, придавливало вдруг, когда особенно густо стягивались тучи, чернея непроглядно в гнилом углу.

– Быть дождю! Как пить дать… Ещё Светлая неделя… Прости Господи!

А ещё суетилась непрестанно Катерина. Экая ж бабища стала! Не подумаешь, что когда-то девчонкой-соплюхой была. Теперь вона – силища какая! Иной раз и втянешь опасливо голову в плечи, как она развопится, осерчав на что-нибудь. Того гляди огреет чем. Раздобрела Катя, огрубела. Голос-то и прежде зычный у ней был, а ныне – хоть солдатнёй командуй! Хотя с ватагой ребятишек – как ещё? Только гляди за бедокурами и одёргивай голосом, а то и тяжёлой рукой, когда расшалятся.

Дети… Никакого спокою от них. Счастье-то оно, конечно, счастье. Но ему, Матвеичу, по летам бы уже внуков тетешкать, а тут… Внуки – вот это, пожалуй, действительно, счастье. Вон, скажем, Филимона взять. Он Ваньку своего потихоньку ремёслам обучает, в поле с собой берёт. Но всё ж главное ярмо – на сыне лежит. Ему Ваньку кормить-поднимать. А деду что? Тетешкать да опытом делиться. Подспорьем быть.

А детей ещё поди подыми. Мал мала меньше… Старшой-то пока в помощники не вырос, а про остальных и говорить нечего. А ведь без него, Матвееча, что с ними станет? По миру пойдут, как нищеброды. Только в нонешнее время собачье, пожалуй, и подаяния не выклянчишь…

Одолевали Матвеича мрачные думы. Даже по ночам не спалось от них. Ворочался по-стариковски. Как, как это лихолетье пережить? Как детей через него провести? Как их на ноги поставить? И как ставить и вообще жить, если и сам чёрт не знает, что завтрева на белом свете поделается?

Вона, явились бузотёры. Съездили, мать их так, повоевали. Ещё теперь не знаешь, что лучше: чтобы лежать во сырой земле там остались, или такими явились домой… Ведь, калеками пришли. Не физическими, то бы горько, но не так. А по душе. Ни Бога им, ни Царя… Но ладно бы Царя, но ведь ничего святого! Словно чужие на чужую землю пришли. И вот желали новый уклад учреждать. Декретами. Не все, конечно, таковы. Из тех, что с фронта дёру не дали, многие просто и не вернулись ещё. А – дезертиры. Молодцев этих на каждую деревню по пальцам счесть, но сколько же бед от них!

Сёмка Гордеев в своём дому какую-то морду повесил. Оказалось, Карла Маркс. Кто таков спросишь, только молчит важно, и смотрит презрительно. Точно бы он с этим Карлой водку вместе пил… Вот и шастают такие «красавцы», руки в брюки, цигарка в зубах, по деревне. И вещают, что все старые порядки надо долой, а новые они, головачи, установят. Да ещё пришлые какие-то, плюгавые, носы свои кривые суют. Устроили тут какую-то сходку, орали разно. Де, мол, крепостной гнёт, да крепостное рабское нутро, да нужно-то всё менять и свободную жизнь учреждать под руководством класса-гегемона… Откуль такой гегемон? Старики, знамо дело, орателя на смех подняли с его гегемоном.

Ишь ты! Свободу они, сукины дети, дадут, вишь…

А, вот, он, Игнат Матвеев, всегда свободным был. И предки его были свободными. Вольными. Никто в крепости не состоял. А потому жили всегда порядком. Отец Игната никогда не бывал празден. Лето землю пахал, зиму ремесленничал. На все руки мастер был Матвей Тихоныч. Мог корзины плести, мог плотничать, мог валенки валять, мог сани с телегами ладить. Даже шить умел. Тулупчики всем детям исправно шил сам. Потому ни холода, ни голода не знали. Такими же и четырёх сыновей с дочерью растил. Чуть на ноги становились, как уже свою работу получали. Пусть малую и вовсе подчас не нужную, а зато приучались, впитывали с младенчества привычку к труду. До сих пор помнил Матвеич свои первые грабли, какие ему, трёхлетнему, дал отец. Маленькие. Несколько зубчиков всего. Конечно, в работе пользы никакой – но Игнат, работая ими, чувствовал свою сопричастность труду старших.

Сестры уже давно не было в живых, а братьев разбросала судьба розно. Старший, Гришка, недалече с семейством обосновался. Трофим, страдая от малоземелья, решил попытать счастье в дальних краях.

В 70-е годы в столичных департаментах придумали заселять Дальний Восток финнами. Размашисто начали дело. На специально приобретённых парусных судах повезли переселенцев в Уссурийский край. И всё-то дали им: прекрасные дома, склады по американским образцам, инвентарь, при виде которого у русского мужика только глаз завистливо заблещет. Только не в коня корм. Очень потом Трофимка потешался в письмах – какой же это дурень удумал финнов переселять? Да разве ж им там выдюжить? Сбежали финны. Восемь десятков к Трофимкину приезду едва ли насчитывалось.

Трофим же с семейством был в числе второй волны переселенцев. Русской. После неудачи с финнами решили головачи столичные, что такие края только русскому мужику обжить возможно. А русский мужик – известное дело – где наша не пропадала? Своим-то, знамо дело, ни судов, ни сладов не дали. Сами на лошадках и лодчонках добирались. Но добрались же! И с неизменным русским трудолюбием и основательностью за дело взялись. В считанные годы за сто тысяч душ число русских переселенцев в крае перевалило.

Невзгод вначале немало хлебнули. Но и одно великое преимущество. Не головач какой-нибудь, земли не нюхавший, её, матушку, распределял. Дозволили самим мужикам выбрать. А земля-то в тех суровых краях плодородная оказалась! Радовался Трофим. Так и осел там с семьёй.

Сам Игнат, оженясь, в отцовском доме остался – стариков допокаивать. Друг за другом ушли они. А следом и Грушу увели, осиротив детей. Матвеич тогда с горя, как головёшка, чёрный ходил. На Груше он по любви женился. До того славная и пригожая была… Лучше всех под гармонь выплясывала, звонче всех частушки певала. И Игнат не уступал ей. Ох, и выписывали вместе кренделя! Кто кого перепляшет! Прочая молодёжь разойдётся, кругом стоит и глазеет, и спорит-галдит, чья переважит.

На свадьбе пожелал кто-то долгие годы так жить – весело, словно кадриль отплясывая… Ан не вышло…

Когда Груши не стало, многие молодухи клинья подбивали. Знали, что Игнат мужик работящий, правильный. А он и не смотрел на них. Не мог смотреть. Братья с друзьями тоже советовали: женись! Нельзя мужику одному жить. И детям без матери нельзя. Детям оно конечно. Да только когда бы мать им найти, а не мачеху. Жалел Серёжку с Аглашкой. Да вроде и приноровился уже один. От отца унаследовал рукодельность и трудолюбие. В Глинском и окрест, почитай, половина саней и телег его руками сделана была. А резные наличники? А беседки? Крылечки? Воротца? Мог Игнат и корзины плести и валенки валять, но к плотницкому делу особую любовь питал. Дерево в его руках жило.

Даже на земельный вопрос грешно бы жаловаться было. Ещё отец много сокрушался, что не имеет своей земли. Вся земля – общинная. И для обработки выделяется кусками в разных местах – треклятая чересполосица, столько напрасного труда стоящая. Горевал родитель: как в табуне живём! Столько бы доброго можно было на земле сделать, а что сделаешь, если она не своя и не в один надел сведена? Просто саму землю жаль…

Поговаривали и другие мужики, что пора на хутора разделяться и хозяйствовать по уму. Эти стремления находили горячую поддержку у предводителя уездного дворянства Аскольдова. В 1906 году, едва затеплилась реформа, с его подачи крестьяне уезда составили приговор, в котором выражали своё желание расселиться отдельными хозяйствами. Желание это было вскоре осуществлено. Приглашённый землемер разбил земли на участки, согласно количеству душ каждого хозяйства. Если кому-то по жребию выпадала плохая земля, то надел увеличивался.

На страницу:
14 из 15