Полная версия
Во имя Чести и России
– Но ведь это диктатура! – воскликнул князь Трубецкой.
– Разумеется, – охотно согласился Пестель. – Но диктатура неизбежна на первых порах, иначе мы ввергнем страну в анархию.
– Я не могу согласиться с необходимостью диктатуры временного правительства, – сказал Рылеев. – Только всесословное Учредительное собрание, Народный собор должен иметь право учреждать новые законы. Никак иначе! В противном случае это будет… просто узурпация власти и нарушение прав народа.
Лицо Павла Ивановича осталось непроницаемым:
– Я совершенно согласен с необходимостью созыва Учредительного собрания, но согласитесь, Кондратий Федорович, мы не сможем сделать это на другой день по свержении монархии. В любом случае, будет промежуточный период, в который нам придется управляться самим.
– Но этот период не продлиться дольше года или двух! – заметил автор северной «Конституции» Никита Муравьев.
– О нет! – возразил Пестель. – Десять лет, господа! Как минимум десять лет! Столько понадобится диктатору, чтобы подготовить почву для созыва собрания и переходу к демократическому устройству.
– Это ужасно – то, что вы говорите! – вмешался князь Трубецкой. – Вы хотите на десять лет погрузить страну во мрак диктатуры с каким-то приказом благочиния, похожим на средневековую опричнину! Ведь это же – шпионство!
– Да, шпионство, – спокойно подтвердил Павел Иванович. – Быть может, вы полагаете, что сторонники монархии смирятся с переворотом и не будут пытаться поворотить все вспять? Не будьте наивными, господа. Мы собираемся начать войну. А на войне шпионство – суть… не только позволительное и законное, но даже надежнейшее и почти, можно сказать, единственное средство, коим Высшее благочиние поставляется в возможность охранять государство.
– А по мне, так самые надежные шпионы – это собственные глаза и уши, – заметил Кавалерович.
– Увы, пары глаз и пары ушей не достанет на всю империю!
– Как знать! – тонко улыбнулся поляк и не без ехидства осведомился, осторожно переместив левой рукой со стола на колено сухую правую. – И какое же число «благочинных» вы намерены призвать в надсмотрщики над свободными гражданами?
– 112 900, – мгновенно ответил Пестель.
– Прекрасно, – улыбнулся поляк. – Знаете, я не менее вас люблю цифры, и восхищен вашей заботой о гражданах. На каждые четыре сотни человек по «благочинному» – с такой опекой эра всеобщего благоденствия не замедлит настать!
– Какое-то безумие! – развел руками бледный Трубецкой.
– Это несбыточно, невозможно и противно нравственности, – поддержал его Муравьев. – Неужели вы думаете, что народ станет терпеть вашу армию доносчиков и соглядатаев?
– Думаю, что станет. Впрочем, чтобы избежать лишнего ропота, можно занять умы людей внешней войной – скажем, восстановлением древних республик в Греции. Помощь братьям по вере народ воспримет, как дело богоугодное.
– Этого говорит человек, считающий духовенство чиновными особами и желающий запретить прием в монашество до достижения шестидесяти лет? – прищурился Кавалерович.
– А вы, стало быть, внимательно читали мое сочинение. Заметьте себе, что Петр Великий в своем отношении к монахам был с ним вполне согласен.
– Я не менее горячий сторонник республики, чем вы, Павел Иванович, – сказал Рылеев. – Но деспотизм, который вы предлагаете, для меня неприемлем. Какая польза свергать одного тирана, чтобы водрузить на народную шею другого?
– Почему бы не иметь деспота, если этот деспот Наполеон? Вот, кто отличал не знатность, а дарование и поднял Францию на недосягаемую высоту!
– И был свергнут с нее! – пылко воскликнул Константин, которому речи Пестеля не нравились все больше.
– Сохрани нас Бог от Наполеона! – сказал и Кондратий. – Впрочем, сего не стоит опасаться. В наше время даже честолюбец предпочтет быть Вашингтоном, нежели Наполеоном.
Пестель резко пошел на попятную:
– Разумеется! Я лишь хотел сказать, что не должно опасаться честолюбивых замыслов, что если бы кто и воспользовался нашим переворотом, то ему должно быть вторым Наполеоном, и в таком случае мы все останемся в проигрыше.
– А позвольте осведомиться, не думаете ли вы, что, убив Помазанника Божия, вы сделаете его мучеником в глазах народных? И народ не простит нам этой крови? – спросил Кавалерович.
– Опасность народного возмущения есть, ваша правда, – не стал отрицать Пестель. – Ежели народ придет в сильное раздражение от убийства тирана, то мы отдадим им на растерзание непосредственного убийцу, представив его единственным виновником произошедшего.
– Но ведь это… подло! – пробормотал Константин.
– Нисколько, господин корнет, потому что исполнитель приговора будет готов принести и эту жертву на алтарь свободы, если потребуется.
Разговор затянулся далеко за полночь. Рылеев настаивал на выработке Устава, являющего собой золотую середину между муравьевским и пестелевским проектами. Пестель, соглашаясь в частностях, упрямо настаивал на первенстве своей «Русской Правды». Решено было стремиться к объединению обществ и постоянной координации действий. Наконец, гости удалились.
– Ну-с, что скажете, Кондратий Федорович? – спросил князь Евгений Оболенский.
– Скажу, что это опасный человек, и за ним нужно приглядывать, – ответил Рылеев. – Сдается мне, что именно себя он видит нашим новым деспотом.
– Несомненно, – поддержал его Кавалерович, раскуривая трубку с длинным бунчуком. – Скажу больше, наш уважаемый собрат, по-видимому, весьма презирает тот самый народ, о котором все мы здесь печемся. Если бы власть оказалась в его руках, то аракчеевщина показалась бы нам невинной игрой в солдатики.
– Вот, поэтому нужно быть с ним осторожными: использовать все то здравое и полезное, что, безусловно, есть в его идеях, и ограничивать все вредоносное.
– Признаюсь, после этого разговора мою душу снедают сомнения, – покачал головой Оболенский. – В конце концов, имеем ли мы право, как частные люди, составляющие едва заметную единицу в огромном большинстве, составляющем наше Отечество, предпринимать государственный переворот и свой образ воззрения на государственное устройство налагать почти насильственно на тех, которые, может быть, довольствуясь настоящим, не ищут лучшего, если же ищут и стремятся к лучшему, то ищут и стремятся к нему путем исторического развития?
– Вы напрасно сомневаетесь, друг мой! – горячо возразил Рылеев, быстро поднявшись с места и вплотную подойдя к князю. – Идеи не подлежат законам большинства или меньшинства. Они свободно рождаются и развиваются в каждом мыслящем существе. Они сообщительны и, если клонятся к благу общему, а не являются порождением чьего-то самолюбия и своекорыстия, то выраженные несколькими лицами уже есть то, что большинство чувствует, но еще не способно выразить. Поэтому мы имеем полное право говорить и действовать от имени большинства в уверенности, что наши идеи сообщатся ему и будут полностью одобрены! – его большие темные глаза вспыхнули, как бывало всегда, когда говорил он вдохновенно, и заряд его веры сообщился всем присутствующим.
Немного ободрили они и Константина, но, едва он покинул дом Пущина, как сомнения нахлынули на него с новой силой. Эти люди собирались совершить цареубийство, при надобности расправиться со всей царствующей фамилией, ввести диктатуру… Впрочем, к чему возводить напраслину на всех? Этот план принадлежит лишь изуверу Пестелю, о котором так справедливо высказался Кавалерович. Северяне желают лишь Конституции, освобождения крестьян, соблюдения законов. И даже Рылеев согласен с необходимостью монарха!..
Стратонова обогнал идущий быстрым шагом Кавелерович. На мгновение он обернулся и смерил корнета пристальным взглядом цепких, умных, пронзительных глаз. И не сказав ни слова, скрылся в темноте, легко неся вперед свою тонкую, высокую фигуру.
Вот еще странный человек! Никогда не мог понять Константин, что делал этот умный и язвительный инородец в Обществе, отчего пользовался в нем совершенным доверием. Откуда, наконец, взялся он и чем занимается в России. Приходилось слышать, будто бы Кавалерович – масон высокой степени, и прибыл в Россию, как посланник заграничных тайных обществ для координации действий с русскими. В это можно было поверить, учитывая, что Рылеев с некоторых пор являлся представителем Российско-Американской компании, директорами которой были члены масонской ложи. Одоевский рассказывал, будто бы и поляк подвизался в этой компании и через нее сошелся с Кондратием.
Отвлекшись на странного поляка, Константин вновь вернулся к своим невеселым размышлениям. Ему все более казалось, что жажда справедливости завела его куда-то не туда, что Общество преследует отнюдь не только те цели, о которых говорит, а он, Стратонов, оказывается слепым орудием в неведомой игре. Что бы сказал брат Юрий, узнав, что он состоит в рядах заговорщиков? Тяжело и представить себе. Каким ударом было бы для него это открытие! Но и отступать – разве не поздно? Отступить – значит, предать товарищей, которые доверяли ему. А что может быть позорнее предательства?..
Глава 4.
Ольга Реден играла на фортепиано столь самозабвенно, что не услышала, как в комнату вошли мать и дядя Алексис. А они некоторое время безмолвствовали, не то ожидая, когда она закончит, не то заслушавшись мелодией.
– Что ты играешь, дитя мое? – осведомилась Анна Гавриловна.
– Это вальс, написанный Сашей, маман. Не так давно он принес мне ноты, и я, наконец, разучила его.
– Боже! – мать воздела руки к небу и тяжело опустилась в кресло. – Даже музыка в этом доме – его!
– Вам не понравился вальс, маман? – невозмутимо спросила Ольга.
– Вальс бесподобен! – улыбнулся дядя, не давая матери ответить. – У этого юноши, несомненно, есть талант. Жаль только, что он не может определить, к чему именно. Слегка поэт, слегка художник, слегка музыкант…
– А, в общем и целом, ничто! – воскликнула Анна Гавриловна. – Мальчишка без денег, чина и дела! Если бы не щедрость к нему его беспутной сестрицы, он бы давно пропал с голоду!
– Анюта, сделай милость, помолчи, – попросил дядя, также усаживаясь. – Мы ведь договорились, что говорить буду я.
Ольга насторожилась. Она знала, что мать не выносит Сашу Апраксина, считая его перекатной голью и пустым человеком, лишенным всякого будущего, но не обращала на это внимание, твердо решив выйти замуж за талантливого, но слишком беспечного юношу. Старшая дочь давно почившего Фердинанда Редена, Ольга полностью унаследовала характер отца: решительная, целеустремленная, умная девушка отличалась огромной силой воли и редким упорством. А к тому – совершенным постоянством в своих вкусах и симпатиях.
Получив прекрасное домашнее образование, Ольга после смерти отца сама занималась с больной от рождения сестрой, которую прогрессирующий паралич давно приковал к инвалидному креслу. Из-за искаженной речи и болезненной слабости педагоги затруднялись заниматься с нею, а мать и вовсе не могла, мгновенно впадая в истерику от вида мучений калеки-дочери. Пока был жив отец, он занимался с Любой всякий свободный час, веря, что его и ее упорство возьмут верх над страшной болезнью и, если не даруют исцеление, то уж во всяком случае избавят девочку от жалкого растительного существования. Ольга продолжила самоотверженный подвиг отца и достигла значимых результатов. Люба читала и писала на трех языках, сочиняла стихи, прекрасно чувствовала музыку и литературу. Ольга, отказываясь от многих увеселений, не имея близких подруг, старалась проводить как можно больше времени с сестрой. И если она была единственным человеком, совершенно понимавшим Любу, то и Люба была единственной, от кого у нее не было тайн.
Только Люба знала о том, какое глубокое и сильное чувство завладело сердцем ее холодной и строгой на людях сестры после случайной встречи на именинах дальней родственницы с молодым человеком по имени Александр Апраксин. Странное это было чувство. Не любовь прекрасной дамы к благородному рыцарю, не обожание юной барышни к лощеному франту. В этой любви было что-то материнское. Может, именно потому Ольга так легко прощала Саше все его ошибки, ветреность, непостоянство, увлечения. Так любящая мать прощает возлюбленному чаду все его проказы, покрывая их нежностью и при этом глубоко скорбя в душе.
Ольга имела слишком ясную голову, чтобы не видеть всех тех недостатков своего избранника, о которых настойчиво твердила мать. Но это был тот редкий для нее случай, когда сердце брало верх над рассудком, заставляя последний усиленно работать, чтобы пройти по узкому ущелью, не сорвавшись в пропасть. Только Люба знала, как дорого стоило сестре ее кажущееся спокойствие и уверенность в совместном с Сашей будущем, только она видела слезы от огорчений и обид, которые невольно причинял ей он и вольно – мать.
И, вот, теперь мать решила добиться своего, усилив свои позиции дядей-адмиралом. Ольга поняла, что настала судьбоносная минута и собрала все свое мужество. Переубедить мать она не надеялась. Зато дядя, человек мудрый и добрый, вполне мог перейти на ее сторону. А, возможно, даже и помочь найти выход из создавшегося положения. А оно было – только Любе признаться в том можно – нестерпимо! Ведь Саша до сих пор не делал ей прямого предложения, а по временам как будто и вовсе охладевал, отдалялся от нее, увлекшись игрой или какой-нибудь кокеткой из салона его сестры. Ольга боялась, что он, наконец, покинет ее вовсе и… пропадет сам. Такой образ жизни может погубить и более крепкого человека, а уж Сашу-то с его болезненностью, с его хрупкой душой, с расстроенными уже теперь нервами! Ему нужен был свой дом, забота, стержень… И тогда бы таланты его непременно расцвели, и сам бы он исцелился от своих вечных душевных терзаний! Ольга самоуверенно полагала, что лишь она сумеет дать Саше все это. Вот, только как донести эту уверенность до дяди Алексиса?..
– Дитя мое, твой отец целых двенадцать лет ждал благорасположения твоей матери, отказавшей ему при первом сватовстве, пока она не овдовела. Зная твой характер, не сомневаюсь, что ты готова следовать стопам своего почившего родителя. Посему не спрашиваю тебя, любишь ли ты предмет, внушающий столь великие опасения твоей матушке. А спрошу лишь о том, любит ли он тебя?
Морщинистое лицо дядюшки, обрамленное густыми, ухоженными белоснежными баками по обыкновению излучало доброту и благорасположение. Между тем, удар попал точно в цель, и Ольга вынуждена была признаться:
– Я не знаю, дядя. Думаю, и сам он этого еще не знает.
– А уверенна ли ты, что он однажды узнает это?
– Я знаю лишь одно: я буду ждать этого часа. Если потребуется, всю жизнь.
– Господи! – сплеснула руками мать. – Ты слышишь, слышишь это, Алексис?!
– Со слухом у меня все замечательно, – мягко отозвался Алексей Гаврилович своим бархатным, успокаивающим голосом. – Вот что, Аня, будь добра, оставь нас наедине.
– Что?!
– Я сказал, что хочу поговорить с племянницей наедине. Тобою ей было сказано уже довольно, к тому же ты слишком нервничаешь. После смерти Фердинанда я глава семьи и потому будь добра уважить мою просьбу.
Эти слова были сказаны со всей возможной кротостью, но под ней крылась непреклонность, и мать, обиженно хмыкнув, удалилась.
– А теперь поговорим спокойно и разумно, – сказал дядя. – Обещай, что будешь со мной откровенна.
– Обещаю, – кивнула Ольга.
– Я не собираюсь тратить свое драгоценное время на убеждение тебя в неправильности избранного пути. Я понимаю, что если уж ты вбила себе в голову желание испортить себе жизнь, то сделаешь это с нашего благословения или без. Поэтому поговорим о другом. Сядь!
Ольга покорно опустилась на стул, ожидая, что скажет дядя.
– Допустим, ты станешь женой этого вертопраха, – начал тот. – В этом случае можно опасаться за твое состояние. Твой бель ами гол, как сокол, и при том совершенно не приучен считать деньги и ограничивать себя. Посему в случае твоего замужества право опеки, данное мне твоим отцом, я оставлю за собой. Нуждаться ты ни в чем не будешь, он также будет получать достойное содержание, но ни гроша на излишества. Надеюсь, что после моей смерти тебе также хватит ума не позволить своему супругу разорить тебя, а попутно разрушить собственную жизнь и жизнь вашей семьи.
– Клянусь, дядюшка, что мне хватит силы духа не допустить этого.
– Ты молода, но силы этой тебе не занимать. А несколько лет такого брака или сломают тебя, во что я не верю, или закалят. Что ж, этот пункт ясен. Перейдем ко второму, – Алексей Гаврилович поскреб подбородок. – Как ты предполагаешь женить его на себе?
Ольга покраснела:
– Дядя, как же я могу его на себе женить…
– Я навел справки о твоем ряженом-суженом, и должен тебе признаться, весьма огорчен результатом. Ему только двадцать два, он никогда не нюхал пороху, а кутит так, что и не всякий гусар потягается. Танцовщицы, карточные игры, вино… И ведь добро бы еще умел он играть и пить, как иные! Так нет же! А потому вечно в проигрыше, в долгах, и вечно пьянее других!
– Дядя!
– Что? – вскинул бровь адмирал. – Я понимаю, дитя мое, что тебе все это слушать неприятно, а, может, и не пристало. Но ты должна знать, на что идешь.
– Я знаю…
– Вот, что я скажу тебе, племянница, этого молодого человека может обратить лишь одно – удаление от той среды и того образа жизни, который он повел с самых нежных лет, и который губит его. Ты согласна со мной?
– Согласна, но я не совсем понимаю…
– Деревня, уединение, рядом единственный цивилизованный человек – ты в виде ангела-утешителя. Вот, в таких условиях ты была бы уже обрученной невестой. Кажется, у него есть небольшое имение где-то в Смоленской губернии?
– Да, но совершенно разоренное.
– Любое разоренное имение можно привести в порядок, если иметь голову на плечах. Во всяком случае, там есть крыша над головой и стены, в которых вполне можно жить. Как тебе покажется такой образ жизни, дитя мое?
– Вы знаете, дядя, я неприхотлива, и городская жизнь никогда не манила меня. Но Саша никогда не поедет туда.
– Добровольно – разумеется. Следовательно, нужно создать условия, которые вынудили бы его туда уехать.
– Но каким же образом?
– Повелением Государя Императора, например.
– Ссылка?! – ужаснулась Ольга.
– Ссылка, моя дорогая, была у светлейшего князя Меншикова в Березове. А называть таким словом жизнь в собственном имении – это значит гневить Бога.
– Но для Саши это будет ужасный удар!
– А жизнь не должна состоять из одних удовольствий – тем более, если последние таковы, что не приносят радость, а на время дают забвение слабой душе, боящейся жизни.
Ольга с удивлением посмотрела на дядю: оказывается, старый адмирал успел хорошо узнать Сашу. Именно таков он и был. Человек, боящийся жизни и прячущийся от нее в сомнительных удовольствиях, отравляющих его душу горечью и разочарованностью.
– Иногда нужно хорошенько получить по темечку, чтобы выпутаться из нетей собственных ошибок и пороков. Не бойся за него. В конце концов, Пушкин пребывает в «ссылке» уже продолжительное время и ничего. Не зачах, не помешался. Талант его лишь расцвел, не растрачиваемый на суету. И твой возлюбленный, постенав и погоревав, приобвыкнется к новому месту, проветрится, протрезвится, откроет для себя много нового и полезного. И, может быть, наконец, решится отверзнуть свои очи, которые он так старается зажмурить, чтобы не увидеть настоящей жизни и не испугаться ее сурового лика. К тому же ты поедешь с ним и смягчишь ему удар.
– Но как же я смогу поехать? Ведь я даже не невеста ему.
– Ты надоумишь его пригласить себя вместе с матушкой и сестрой.
– Матушка ни за что не согласится!
– А вот это уже моя забота, чтобы она согласилась.
– И все-таки, дядя, я сомневаюсь…
– Дитя мое, если он останется в столице, он окончательно погрязнет в долгах.
– Они столь велики?
– Гораздо больше, чем ты думаешь. В случае вашей женитьбы я, конечно, оплачу их, чтобы прошлое не тяготело над заново начатой жизнью. Но для этого необходим ваш отъезд. К тому же я не все еще сказал тебя. Твой ненаглядный друг водит дурную компанию.
– Какую еще компанию?
– Компания молодых людей, слишком вольно мыслящих и жаждущих устроить в нашем Богом хранимом Отечестве забаву навроде французской. Если я что-нибудь понимаю в политике, то нарыв этот скоро прорвется, и тогда головы полетят. И в этом случае ссылка может оказаться уже вполне настоящей, далекой и долгой. Поэтому ради собственного блага твоему бель ами не должно оставаться в Петербурге.
Доводы дяди были столь весомы, что Ольге ничего не оставалось, как согласиться. Алексей Гаврилович удовлетворенно кивнул:
– В таком случае будь готова действовать. И подготовь Любу.
– Я сделаю все, что вы скажете, дядюшка, – пообещала Ольга.
Старый адмирал поднялся и, приблизившись, поцеловал ее в лоб:
– Ты точно все обдумала? То, что ты делаешь, есть принесение себя в жертву и более ничего. Если ты полагаешь обрести мужа, то напрасно. Такие люди могут обладать талантами и прекрасными душевными качествами, они даже могут привыкнуть вести размеренную жизнь, если есть, кому держать их в руках. Но они никогда в существе своем не выходят из младенческого возраста. Тебе придется быть очень терпеливой и очень твердой, а подчас, быть может, и жестокой. Во всяком случае, он будет воспринимать твои действия именно так. Как жестокость. Сможешь ли ты выносить упреки и обиды, сможешь ли ты защитить себя и своих детей?
– Бог даст мне силы, дядя. Я знаю, на что иду, – тихо ответила Ольга.
– Что ж, да будет Его воля, – вздохнул Алексей Гаврилович и, уже направившись к двери, вдруг вернулся и, достав из кармана, протянул племяннице знакомый футляр. – Чуть не забыл. Вот, возьми. И будь добра, никогда больше не делать подобных поступков – иначе я не стану тебе помогать.
В футляре были серьги Ольги, которые она три месяца назад тайно заложила, чтобы Саша мог выплатить срочный карточный долг. Он находился тогда в глубоком отчаянии, так как невыплата грозила ему бесчестьем, и Ольга испугалась, что в припадке черной меланхолии он совершит над собой непоправимое. Эта мысль так ужаснула ее тогда, что она, не раздумывая, заложила драгоценности.
Ольга с дрожью взяла футляр и, не поднимая глаз, порывисто поцеловала руку адмирала:
– Простите, дядюшка!
– Прощаю, дитя мое. И обещаю ничего не говорить твоей матери. Но не вздумай впредь потакать этому человеку подобным образом. Пойми, ты не поможешь ему своими жертвами, а лишь подтолкнешь его к новым и новым проступкам. Ты должна иметь выдержку: не потакать пороку подачками с одной стороны, но и не подавлять даже самое слабое стремление исправиться недоверием. Это, милая моя, куда труднее, чем ходить по канату над пропастью…
Когда Алексей Гаврилович ушел, Ольга поспешила к сестре. Люба, хрупкая девочка-подросток, сидела в кресле, укрытая теплым пледом, и листала томик Парни. Ольга стремительно подошла к ней и, опустившись на пол у ее ног, уткнулась лбом в ее колени. Люба быстро отложила книгу и тронула сестру за плечо. Взглянув в ее вопрошающие, полные сочувствия глаза, Ольга сказала:
– Кажется, я гибну, Люба. Я только что дала дяде Алексису обещания, которые, не знаю, буду ли в силах исполнить. Я не могу оставаться спокойной, когда вижу, что он страдает. Не могу отказать ему в том, о чем он просит. Потому что боюсь за него… Ах, Люба, Люба, где моя рассудительность, которой все так восхищались, а некоторые и попрекали меня? Если бы он был сейчас рядом, мне было бы легче! Но его нет… И я не знаю, где он. Как счастлива и спокойна я была раньше, а теперь мне кажется, что все мое существование отравлено какой-то мукой, неисцельной болезнью.
Люба молчала. Она хорошо знала Сашу. Он, как ни странно, быстро и легко нашел с ней общий язык и даже исправно давал ей уроки живописи. Люба же, обычно дичившаяся чужих, к нему отнеслась с полным расположением и всегда радовалась его приходу. Из этого Ольга сделала вывод, что не ошиблась в сердце Саши. Ее несчастная сестра, подобно детям, удивительно хорошо чувствовала людей. И в Саше за всем наносным без труда угадала чистое и доброе сердце и оттого поверила ему, приняла его.
– Что ты скажешь, Люба, если мы поедем в деревню? В гости к Саше?
– Я буду очень рада, – ответила сестра, с трудом шевеля губами и сильно растягивая слова.
– Не слишком ли много я беру на себя, Люба? Может, ему определен совсем иной путь, а я пытаюсь его изменить? Может, это просто гордость?
Люба погладила Ольгу по голове:
– Разве ты можешь изменить чей-то путь? Это может только Бог. Не бойся, все устроится. Саша хороший… Ты только верь в него и не суди. Если он причиняет тебе боль, то себе стократ большую.
– Ты права, мой ангел, – откликнулась Ольга. – Только поэтому мне и кажется, что он никогда не будет счастлив. Счастье противоречит его природе. Всю жизнь он будет мучить себя и находящихся рядом. А значит и мне не знать счастья. А я бы так хотела, чтобы мы были счастливы! Чтобы он счастлив был…