
Полная версия
Левая сторона души. Из тайной жизни русских гениев
«Разговорный язык простого народа (не читающего иностранных книг и, слава Богу, не выражающего, как мы, своих мыслей на французском языке) достоин… глубочайших исследований. Альфиери (Данте) изучал итальянский язык на флорентийском базаре; не худо нам иногда прислушиваться к московским просвирням. Они говорят удивительно “чистым и правильным языком”».
«Изучение старинных песен, сказок и т.п., – продолжил Пушкин в другом месте, – необходимо для совершенного знания свойств русского языка. Критики наши напрасно ими презирают…».
«Вслушайтесь в простонародное наречие, молодые писатели – вы в нём можете научиться многому, чего не найдёте в наших журналах».
«Читайте простонародные сказки, молодые писатели, – повторял он снова, – чтоб видеть свойства русского языка».
Всё это, ещё совсем недавно бывшее бесспорным, надо теперь отстаивать снова, как и в пушкинские времена.
И об ужасно недемократическом слове «цензура» есть у него своё собственное понятие.
«…Я убеждён в необходимости цензуры в образованном нравственно и христианском обществе, под какими законами и правлением оно не находилось бы».
Пушкин уже тогда остро как никто из нас предполагал всю опасность мерзавца, наделённого талантом, ума, не облагороженного нравственностью, дарования, изуродованного пошлостью.
Дальше он уточняет это своё убеждение в следующем необычайно чётком и вневременном заявлении:
«Писатели во всех странах мира суть класс самый малочисленный изо всего народонаселения. Очевидно, и аристократия самая опасная – есть аристократия людей, которые на целые поколения, на целые столетия налагают свой образ мыслей, свои страсти, свои предрассудки. Что значит аристократия породы и богатства в сравнении с аристократией пишущих талантов. Никакое богатство не может перекупить влияние обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда…».
Дальше идёт совет его, который со временем будет становится только значительней:
«Уважайте класс писателей, но не допускайте же его овладеть вами совершенно».
Вероятно, самому Пушкину цензура уже не нужна была. Он был цензором сам себе. Но если бы каждый, взявший в руки перо, был также честен как Пушкин.
«Нравственность… должна быть уважаема писателем. Безнравственные книги суть те, которые потрясают нервные основания гражданского общества, те, которые проповедуют разврат, рассеивают личную клевету или кои целию имеют распаление чувственности приапическими изображениями. Тут необходим в цензоре здравый ум и чувство приличия, ибо решение его зависит от сих двух качеств…».
Духовному разбою (столь ярко проявившемуся в наши дни), по Пушкину, могла противостоять только нравственная цензура. Бандит не так опасен, как писатель без совести.
«Действие человека мгновенно и одноразово; действие книги множественно и повсеместно. Законы против злоупотреблений книгопечатания не достигают цели закона; не предупреждают зла, редко его пресекая. Одна цензура может исполнить то и другое».
Вот пушкинский совет, будто прямо адресованный нынешней Государственной думе нашей. Нужен новый осмысленный закон о цензуре. И общие черты его Пушкиным уже набросаны:
«Высшее ведомство в государстве есть то, которое ведает делами ума человеческого. Устав, коим судьи должны руководствоваться, должен быть священ и непреложен. Книги, являющиеся перед его судом, должны быть приняты не как извозчик, пришедший за нумером, дающим ему право из платы рыскать по городу, но с уважением и снисходительностью. Цензор есть важное лицо в государстве, сан его имеет нечто священное. Место сие должен занимать гражданин честный и нравственный, известный уже своим умом и познаниями, а не первый асессор, который, по свидетельству формуляра, учился в университете. Рассмотрев книгу и дав ей права гражданства, он уже за неё отвечает, ибо слишком было бы жестоко подвергать двойной и тройной ответственности писателя, честно соблюдающего узаконенные правила, под предлогом злоумышления, бог знает какого. Но и цензора не должно запугивать, придираясь к нему за мелочи, неумышленно пропущенные им, и делать из него уже не стража государственного благоденствия, но грубого будочника, поставленного на перекрёстке с тем, чтоб не пропускать народа за веревку. Большая часть писателей руководствуется двумя сильными пружинами, одна другой противодействующими: тщеславием и корыстолюбием. Если запретительною системою будете вы мешать словесности в её торговой промышленности, то она предастся в глухую рукописную оппозицию, всегда заманчивую, и успехами тщеславия легко утешится о денежных убытках».
«…Самое грубое ругательство получает вес от волшебного влияния типографии. Нам всё ещё печатный лист кажется святым. Мы все думаем: как может быть это глупо или несправедливо? Ведь это напечатано!».
Слава Богу, мы так уже не думаем. Это единственное, может быть, в чём мы можем оправдаться перед Пушкиным…
Из того, что пересказано, можно угадать и политический, и государственный его взгляд.
Много гадали – отчего Пушкин все-таки не стоял 14 декабря на Сенатской площади. Ведь не зайцем же, перебежавшим дорогу его кибитке, в самом деле, объясняется это.
Он там и не мог стоять, потому что не там было его место.
«Бунт и революция мне никогда не нравились».
Вся его политическая программа умещается в следующие несколько строк:
«Лучшие и прочнейшие изменения (реформы, по-нашему – Е.Г.) суть те, которые происходят от улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества…».
Незаслуженно преданный либеральной тусовкой анафеме русский мыслитель Константин Победоносцев когда-то заметил верное – понятие реформы, преобразований автоматически понимаем мы как улучшение, когда, как правило, выходит всё наоборот. На том держался несокрушимый его консерватизм.
Не так давно один из отставленных, а тогда ещё действующий глава российского правительства со смешком, неловким, правда, заявил, что давненько не читал Пушкина. Сомнений в том не могло быть.
Иначе откуда бы взяться такому бесстыдству – называть то, что происходит в России, реформами. То, что Пушкин называл «нравами», не то, что не улучшено, а унижено до такой степени, какого и не случалось, вероятно, нигде и никогда. Не смешно ли ныне говорить о том, что входило по словарю Пушкина в понятие «нравов» – честь, совесть, достоинство, благородство, милосердие, человеколюбие… Началась, слава Богу, борьба со взяткой. Может быть, это будет началом столь необходимого нам возврата к нравственному здоровью. Она, взятка, повальная коррупция стала первым показателем той дикости нравов, до которой скатилась нынешняя Россия. В международном общественном мнении Отечество наше стоит, в этом смысле, на одном уровне с Афганистаном, например, который живёт исключительно контрабандой и наркотиками. Вспомнилось, ведь это Гитлер говорил: «Совесть? я освобождаю вас от этой химеры». Новые времена сделали это без всяких деклараций…
Всех, кто играет на долготерпении русского народа предупреждает Пушкин:
«Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уже люди жестокосердные, коим и своя шейка копейка, а чужая головушка полушка…».
Подстрекателям разного рода, и русофобствующим, и излишнерусским стоило бы держать это в голове…
Теперь о более частных моментах. В гигантской литературе о Пушкине, в воспоминаниях о его жизни, поступках, словах, сказанных кстати, есть масса таких, которые наталкивают на определённую мораль, весьма подходящую для наших сегодняшних решений и выводов.
Но и тут, в сегодняшней сумятице настроений, Пушкин не даст нам сбиться с толку. Так хочу я думать. Касается это и крупных мыслей гражданского звучания и мелочей обыденного поведения.
Можно ли поверять нам даже незначительные мгновения собственной жизни Пушкиным?
Посмотрим. Может, в том тоже кроется гоголевский смысл. Если Пушкин будет столь ясно в нас представлен, то каждый и станет немного Пушкиным. Может в том отчасти состоит загадка давнего гоголевского предвидения.
…Говорили, что Пушкин редко сердился на обиды, нанесённые лично ему. Вяземский видел его сердитым только однажды. Причиной пушкинской вспышки был он сам. Вот как это записано у него:
«Пушкина рассердил и огорчил я стихом к В.А. Жуковскому, а именно тем, в котором говорю, что язык наш рифмами беден. “Как хватило тебе духа, – сказал он мне, – сделать мне такое признание? Оскорбление русскому языку принял он за оскорбление, лично ему нанесённое”».
Из письма П.А. Плетнёва к Я.К. Гроту:
«…Я недавно припомнил золотые слова Пушкина насчёт существующих принятых многими правил о дружеских сношениях. “Все, (говорил в негодовании Пушкин) заботливо исполняют требования общежития в отношении к посторонним, т.е. к людям, которых мы не любим, а чаще и не уважаем, и это единственно потому, что они для нас ничто. С друзьями же не церемонятся, оставляют без внимания обязанности свои к ним, как к порядочным людям, хотя они для нас – всё. Нет, я так не хочу действовать. Я хочу доказывать своим друзьям, что не только их люблю и верую в них, но признаю за долг и им, и себе, и посторонним показывать, что они для меня первые из порядочных людей, перед которыми я не хочу и не боюсь пренебрегать чем бы то ни было, освященными обыкновениями и правилами человеческого общежития…”».
…Бывали у Пушкина разного рода запутанные истории. В том числе и с женщинами. У кого их не бывало.
Есть такое мнение, что в частной жизни Пушкин не был особенно велик. Если выразиться красно – жизнь не раз давала ему возможность попробовать себя в роли гения житейских обстоятельств, он как будто не чувствовал этого…
Впрочем… Думаю, что и тут у Пушкина есть чему поучиться.
Это каким же надо было быть человеком, чтобы Анна Керн, например, оставленная им при обстоятельствах не шибко достойных гения, и, разумеется, тем оскорблённая, написала всё же:
«Зима прошла. Пушкин уехал в Москву, и, хотя после женитьбы и возвратился в Петербург, но я не более пяти раз с ним встречалась. Когда я имела несчастье лишится матери и была в очень затруднительном положении, то Пушкин приехал ко мне и, отыскивая мою квартиру, бегал, со свойственной ему живостью, по всем соседним дворам, пока наконец-то нашёл меня. В этот приезд он употребил всё своё красноречие, чтобы утешить меня, и я увидела его таким же, каким он бывал прежде. Он предлагал мне свою карету, чтобы съездить к одной даме, которая принимала во мне участие, ласкал мою маленькую дочь Ольгу, забавляясь, что на вопрос: “Как тебя зовут?” – отвечала: “Воля!” – и вообще был так трогательно внимателен, что я забыла о своей печали и восхищалась им как гением добра. Пусть этим словом окончатся мои воспоминания о великом поэте».
Носятся теперь реформаторы с идеей какой-то вестернизации России. Означает это, наверное, жизнь «под Америку».
– А что такое Соединенные Штаты?
– Мертвечина. Человек в них выветрился до такой степени, что выеденного яйца не стоит…
Это опять же Пушкин сказал, давным-давно, когда история Америки ещё только начиналась, а записал за ним Гоголь.
…Вышли из печати «Повести Белкина». Пушкин получил их несколько экземпляров, горяченьких ещё, с не выветрившимся типографским духом. В это время зашёл к нему некий знакомец и, конечно, полюбопытствовал:
– А кто такой этот Белкин? Что такого интересного он написал?
– Неважно, кто такой этот Белкин, а повести вот так и надо писать – просто, коротко и ясно, – отвечал Пушкин.
…Одна знакомая Пушкина, очень милая женщина созналась ему как-то, что мало читает. Тот ответил ей очень серьёзно, как редко говорил с женщинами:
– Скажу вам по большому секрету, я терпеть не могу читать. Многого из того, о чём я сужу, не читал. Я побаиваюсь чужого ума, а когда читаешь книги, начинаешь понимать, что дураков на свете нет, только у каждого свой ум. Мне ни с кем не скучно – ни с царём, ни с будочником…
…Пушкин сутки уже знает, что рана его смертельна, что он умирает. Друг его, Данзас, просит у него разрешения мстить убийцам после его смерти:
– Нет, нет – прощение… Мир, мир! – живо откликнулся Пушкин.
Михаил Лермонтов
Теневая сторона: Избранные интриги
Лермонтов погиб за полтинник. У русского бесшабашного человека всегда так. Судьба – индейка, жизнь – копейка.
Дело было так. В последнюю ссылку на Кавказ ехали они с родственником (двоюродным дядею, не знаю, что это такое, который был ненамного старше его) Алексеем Столыпиным. Приставлен он был к Лермонтову оберегать от безрассудства. Не уберёг. В Ставрополе вышел у них спор, куда лучше ехать. Лермонтова влекло в Пятигорск. Рок? Он вынул из кошелька, осыпанного бисером, полтинник и подбросил в воздух. Условлено было, если полтинник упадёт решкой – ехать в Пятигорск. Монета упала решкой. Это было 15 мая 1941 года. Жить Лермонтову оставалось ровно три месяца.
Легко читаемая мистика есть в этом эпизоде.
Но сплошная мистика присутствует и в самом появлении поэта Лермонтова на этом свете.
Философ Владимир Соловьёв, которого очень трудно заподозрить в какой-либо бульварщине, взял, да и сочинил вдруг следующую историю, основанную на древних сведениях о шотландских корнях Лермонтова.
В пограничном с Англией шотландском местечке в тринадцатом веке известен был замок, мрачноватый с виду, Эрсильдон. Тут жил знаменитый в то время рыцарь Лермонт. Слава его основывалась на том, что он представлял собой нечто вроде тогдашнего Нострадамуса, ведуна и прозорливца, наделённого к тому же громадным поэтическим талантом. За что имя ему дано было Рифмач – Thomas the Rhymer. Слава его особо возросла, когда предсказал он неожиданную и вполне случайную смерть шотландскому королю Альфреду Третьему.
Сам Томас Рифмач закончил свою земную жизнь при весьма странных обстоятельствах. Он поехал на охоту. Там попались ему два совершенно белых оленя, за которыми он погнался. С тех пор его не видели. Пошли, однако, упорные слухи, что это были вовсе не олени, а посланцы подземного царства фей. С тех пор гениальный певец и обитает в том царстве, услаждая лирой слух своих неземных слушательниц. Философ уверен, что давний случай этот имеет к истории русской литературы самое непосредственное отношение.
«А проще сказать, это душа зачарованного феями Томаса Лермонта (Рифмача) выходила в очередной раз на поверхность бренного мира в облике причисленного к десятому его поколению неправдоподобно гениального в своём возрасте рифмача Михаила Лермонтова».
Известную англоманию Лермонтова можно объяснять его корнями. Как на главную причину смерти его некоторые указывают на ложно понятый байронизм. В чём выражался этот байронизм, давший когда-то пышные всходы на русской почве, нам надо бы хорошо знать, потому что без этого мы многое не поймём в нашей литературе. Не поймём многих мотивов творчества и поведения Пушкина, а особо – Лермонтова. Байронизм, и без того злая маска, становился особо опасным в форме той беспощадной карикатуры на него, которую изображал собой Лермонтов. В том вижу я зов его предков. И это он увёл его в очередной раз в заколдованное царство подземных фей.
Первый признак байронизма заключался в том, что самые талантливые поэты наши, изображая своих героев, даже самых тёмных и негодных, стали награждать их только теми чертами, которые имели сами. Если черт этих недоставало, то их надо было приобрести, воспитать в себе. Лермонтов занимался этим с большим успехом. Тут он, как и в поэзии – образец классический. Особо удавались ему, почему-то, те черты, которые к положительным, вот именно, никак не отнесёшь. Известен ответ его на вопрос о том, кого изобразил он в главном герое поэмы «Демон».
– Как? Вы не догадались? Да ведь это я и есть собственной персоной…
Самое поразительное в его Печёрине, конечно, тончайшие оттенки его переживаний. Это потрясает. Не верится, что, обладая даже гениальным воображением, можно с такой беспощадной достоверностью переживать придуманные события. Вот тут-то и заковыка.
Придуманных событий в романах Лермонтова почти нет никаких. А то, каким образом появлялись эти события на страницах его рукописей, и есть в его творческом методе самое занимательное, возможно, поучительное, но больше… жестокое. В рамки традиционной морали и даже морали сегодняшнего дня, ну, никоим образом вместиться не способное.
Вот он задумывает написать некоторого рода сатиру на светское общество – роман «Княгиня Лиговская». Ему всего двадцать лет. Но приёмы уже вполне сформировавшиеся и определённо – демонические. Весной 1835-го, за год до написания этой, незаконченной, правда, повести, пишет он письмо родственнице своей, Александре Верещагиной. А в нём такие строки:
«Теперь я не пишу романов. Я их затеваю…»
Его биограф запишет потом нечто в этом же духе:
«“Я изготовляю на деле материалы для будущих моих сочинений”. – ответ Лермонтова на вопрос: зачем он интригует женщин?».
Посмотрим, что это за интриги.
Одна из них, самая странная и с большим налётом цинизма, отмеченного ещё современниками, произошла с известной в лермонтоведении Елизаветой Сушковой.
Это она однажды спросила Лермонтова:
– Вы пишете что-нибудь?
– Нет, – ответил он уже известное, – но я на деле заготовляю материалы для многих сочинений: знаете ли; вы будете почти везде героиней…
Она не обрадовалась бы, если б знала, какой именно героиней ей выпадет стать.
Тут надо вспомнить сюжет «Княгини Лиговской».
В нём изложена история «отцветающей» двадцатипятилетней, светской львицы, которую увлёк молодой, недостаточно красивый и не совсем светский офицер по фамилии Печорин. Ему это надо было с единственной целью – чтобы о нём заговорили.
«Полтора года назад, – говорит о своём герое Лермонтов, – Печорин был в свете ещё человек довольно новый: ему надобно было, чтоб поддержать себя, приобрести то, что некоторые называют светскою известностью, то есть прослыть человеком, который может сделать зло, когда ему вздумается; несколько времени он напрасно искал себе пьедестала, вставши на который, он мог бы заставить толпу взглянуть на себя; сделаться любовником известной красавицы было бы слишком трудно для начинающего, а скомпрометировать молодую и невинную он бы не решился, и потому он избрал своим орудием Лизавету Николаевну, которая была ни то, ни другое. Как быть? в нашем бедном обществе фраза: он погубил столько-то репутаций – значит почти: он выиграл столько-то сражений».
Тут точно описаны собственные переживания Лермонтова.
Начало жестокого романа с Екатериной Сушковой в изложении самого Лермонтова выглядит так:
«Если я начал за ней ухаживать, то это не было отблеском прошлого. Вначале это было простым поводом проводить время, а затем… стало расчётом. Вот каким образом. Вступая в свет, я увидел, что у каждого был свой пьедестал: хорошее состояние, имя, титул, покровительство… Я увидал, что, если мне удастся занять собою одно лицо, другие незаметно тоже займутся мною, сначала из любопытства, потом из соперничества. Отсюда отношения к Сушковой».
Первое своё сражение Лермонтов выиграл так.
Детальные донесения с этого удивительного поля сражения он посылал с недобрым смехом упомянутой А. Верещагиной:
«Я публично обращался с нею, как с личностью, всегда мне близкою, давал ей чувствовать, что только таким образом она может надо мною властвовать. Когда я заметил, что мне это удалось… я выкинул маневр. Прежде всего, в глазах света, стал более холодным с ней, чтобы показать, что я её более не люблю… Когда она стала замечать это и пыталась сбросить ярмо, я первый её публично покинул. Я в глазах света стал с нею жесток и дерзок, насмешлив и холоден. Я стал ухаживать за другими и под секретом рассказывать им те стороны, которые представлялись в мою пользу… Далее она попыталась вновь завлечь меня напускною печалью, рассказывая всем близким моим знакомым, что любит меня; я не вернулся к ней, а искусно всем этим пользовался…».
Вслед за этим, буквально, то же самое проделывает и Печорин с бедною Лизаветой Николаевной:
«…Печорин стал с нею рассеяннее, холоднее, явно старался ей делать те мелкие неприятности, которые замечаются всеми и за которые между тем невозможно требовать удовлетворения. Говоря с другими девушками, он выражался об ней с оскорбительным сожалением, тогда как она, напротив, вследствие плохого расчёта, желая кольнуть его самолюбие, поверяла своим подругам под печатью строжайшей тайны свою чистейшую, искреннейшую любовь. Но напрасно, он только наслаждался излишним торжеством…». И т.д.
Есть в том житейском романе эпизод с письмом. Шокирующий, настоящего мужчины совершенно недостойный. Мне никак не представить, чтобы совершил его, например, Пушкин, тоже, в большинстве достаточно вольно поступавший с женским полом.
Чтобы выйти из надоевшей игры в любовь, Лермонтов поступает самым примитивным, но опять скандальным образом. Он пишет Екатерине Сушковой анонимное письмо, полное чудовищных нелепостей. Злорадно при том сознаётся:
«Я искусно направил письмо так, что оно попало в руки тётки. В доме гром и молния…».
Девушка скомпрометирована окончательно. Эта, по всем признакам дикая и нелепая история, продолжается около года. Всё это время Лермонтов наслаждается своей убийственной ловкостью. Он страшно доволен собой. И особенно тем, что влюблённая в него Екатерина Николаевна отказывает блестящему жениху. Вновь остаётся на бобах, и в критическом возрасте своём рискует навсегда засидеться в невестах. В тогдашнем обществе – женская трагедия из самых жестоких.
Этот эпизод, который, повторим, Лермонтов затеял и шлифовал целый год, в романе занимает всего несколько страниц. Такая тщательность в отделке литературного шедевра, наверняка, единственна в своём роде.
Есть там и злополучное анонимное письмо. В интерпретации Печорина его содержание передано так:
«Милостивая государыня!
Вы меня не знаете, я вас знаю: мы встречаемся часто, история вашей жизни так же мне знакома, как моя записная книжка, а вы моего имени никогда не слыхали… Мне известно, что Печорин вам нравится, что вы всячески думаете снова возжечь в нём чувства, которые ему никогда не снились, он с вами пошутил – он не достоин вас: он любит другую, все ваши старания послужат только вашей гибели, свет и так показывает на вас пальцами, скоро он совсем от вас отворотится…».
За то, что это письмо без изменений вставлено сюда из того житейского романа, который мы сейчас наблюдаем, говорят несколько собственноручных строчек из того же интимного письма, которое мы уже цитировали.
Лермонотов – Верещагиной: «Но вот весёлая сторона истории. Когда я осознал, что в глазах света надо порвать с нею, а с глазу на глаз всё-таки оставаться преданным, я быстро нашёл любезное средство – я написал анонимное письмо: “Mademoiselle, я человек, знающий вас, но вам неизвестный… и т. д.; я вас предваряю, берегись этого молодого человека; М. Л-ов вас погубит и т. д. Вот доказательство… (разный вздор)” и т. д. Письмо на четырёх страницах…».
Как видим, лютого цинизма во всей этой истории Лермонтов даже и не предполагает, не видит ни малейшего намёка на него. Тут для него просто ряд весёлых эпизодов. Отчего это? Может ли великий человек страдать особого рода нравственным дальтонизмом?
Житейское поведение Михаила Лермонтова даёт нам достаточно поводов задать этот вопрос.
Вот ещё эпизод, относящийся ко времени печального романа с Екатериной Сушковой. Была тогда такая мода – неравнодушие своё женщине полагалось выражать в те времена разными трогательными способами. Она связала к его именинам кошелёк. Узнала его любимые цвета и сделала его из голубого и белого шёлка. Отправила к нему тайно, но тайна эта была, опять же, шита белыми нитками. В тот же день Лермонтов играл с некоторыми дамами в карты и будто бы за неимением разменной монеты поставил на кон этот самый кошелёк. Проиграл его без всякого сожаления.
Это, конечно же, издевательство. Особо циничное.
Оказывается, всей этой фантастически нелепой истории тоже есть объяснение. Когда-то, будучи ещё вполне подростком, в первую пору созревания чувственности Лермонтов испытал к ней острое чувство влюблённости. А та просто не заметила этого. Ей было двадцать, ему – шестнадцать. Миша был косолап, с вечно красными глазами, со вздёрнутым носом и тогда уже был жестоко язвителен. Злопамятность его поразительна. «Вы видите, – с жестоким задором объясняет он, – что я мщу за слёзы, которые пять лет тому назад заставляло меня проливать кокетство m-lle Сушковой. О, наши счёты ещё не кончены! Она заставила страдать сердце ребёнка, а я только мучаю самолюбие старой кокетки».
Эта месть его вышла громадной. Неожиданно, может быть, даже для самого мстителя. Какое-то и впрямь странное упорство, и необъяснимый расчёт двигают им.