Полная версия
Святость над пропастью
Переломным моментом всего моего существования явилась лихорадка, которой я заболел той же зимой. С самого рождения я не отличался отменным здоровьем, и только благодаря безграничным стараниям матушки мне удалось выжить, не умереть во младенчестве. Обильными хлопьями падал с серых небес снег, на улице заметно потеплело, но внутри дома стоял леденящий холод, ибо денег на покупку дров не хватало и матери приходилось изрядно экономить оставшиеся с прошлого года чурки. Я лежал под двумя теплыми одеялами, меня бил озноб, а на бледном челе выступили испарины; по вечерам мне становилось худо, все, что ел и пил, изрыгалось на пол. Средств на лекарства не было – лишь немного, высылаемое Юзефом на уплату налогов; матушке и Сабине пришлось дежурить по очереди у моего изголовья, поить горячим чаем и настоем из трав по рецептам прабабушек. В одну из ночей, когда жар никак не спадал, а мне становилось все хуже и хуже – блеклый туман заволок мое сознание, я уже видел некие тени, парящие в воздухе и их отдаленные грустные стоны; мне было все равно, я просто лежал и ждал исход конца.
В углу под иконой Божьей Матери на коленях молилась матушка, голос ее дрожал, по впалым щекам катились слезы, она просила Господа лишь об одном – оставить мне жизнь за место ее, и как по мановению Длани я пошел на поправку – не сразу, конечно, но через три дня смог встать с постели и спуститься к ужину. Как же я был голоден! Какую испытал радость, почувствовав приятную тяжесть в пустом желудке! Через десять дней силы окончательно вернулись в мое ослабленное тело, тогда-то состоялся важный разговор с матерью – с глазу на глаз:
– Ты осознаешь, как тяжко мне приходится в этом мире: в буквальном смысле веду борьбу за каждый клочок, каждый день. Сдается: мирская жизнь всячески отвергает меня – сами люди против меня. Я молился в ночи, когда все остальные почивали на мягких подушках, мне открылось, что нечто светлое, озарившее мой внутренний взор, проговорило, что мое счастье ожидает меня в стенах, чертогах святой обители – именно к Господу направлены стопы мои.
– Сын мой, от твоих слов сжались мои внутренности, не могу поверить, будто ты решился на сий ответственный шаг.
– Я думал об этом давным-давно, но лишь ныне решил изменить свою жизнь.
– Я не стану препятствовать твоей воли и даю материнское благословение, но знай: приняв постриг и взяв иное имя, ты больше никогда не вернешься в обычный-живой мир.
– Жить в привычной суете не так сложно, но чтобы творить добро, нужно мужество.
С этими словами я собрал вещи, сдал в ломбард единственные часы, на вырученные деньги приобрел билет и поехал в Величку, где находился францискано-реформаторский орден. Там я поменял имя, данное отцом при рождении, на имя Роман, о чем засвидетельствовали в списках всех послушников францисканского ордена. Я…
Отец Дионисий не успел договорить, маятник больших часов пробил пять часов пополудни, за окном разыгралась непогода, крупные капли дождя громко застучали по окнам. Инспектор потушил сигарету, глубоко вздохнул. Начало рассказа не тронуло его душу, не кольнуло в груди, он оставался все также сердито-равнодушным, за много лет работы привыкший видеть горечь и терзания других людей. Немного подумав, он проговорил:
– На сегодня мы закончим. Завтра в то же время вас приведут ко мне и вы продолжите излагать автобиографию. До скорой встречи.
Святой отец вновь с опущенной головой проделал длинный путь по сумрачным коридорам, только теперь не вверх, а вниз; за спиной раздавались тяжелые шаги, затем скрипучий замок и темная пустая холодная каморка, где пахло сыростью и запахами нужд из ведра. Как горько и страшно сталось в этом месте, пропитанным безнадегой – после чистого, красивого кабинета инспектора, где ему волей-неволей пришлось окунуться в воспоминания счастливой, благонадежной молодости. Как мог ведать он тогда, что его ожидает впереди?
IV глава
Следующий день был похож на предыдущий с той лишь разницей, что отец Дионисий знал весь путь от заключения до уютного кабинета. На этот раз инспектор оказался в добром расположении духа, он был более разговорчив и уже не глядел на святого отца исподлобья, недоверчиво цокая языком.
В кабинете приглушенно тикали минутные стрелки часов, в воздухе ароматно пахло свежим кофе, отчего обстановка окружающего пространства показалась по-домашнему мягкой, умиротворенной. Отец Дионисий с мольбой глянул в лицо инспектора, незаметно сглотнул голодный комок: угостит ли тот несчастного обвиняемого чашкой горячего кофе – хотя бы один раз, но инспектор сидел за столом прямо, уверенно, покуривая сигарету. На какой-то миг он позабыл о присутствии святого отца, зашагал по кабинету в полном молчании; наконец, устав от таявшего неведения, он присел на стул, проговорил:
– Продолжайте, гражданин Каетанович. Вы, кажется, остановились на вступлении в какой-то католический орден. Я правильно понимаю?
– Да-да, я точно помню свой рассказ – слово в слово…
Это было в 1896 году, мне на тот момент исполнилось восемнадцать – совсем молодой. В том монастыре я провел некоторое время – до окончания послушничества. Не скажу, что было легко: мы пробуждались до зари и ложились почивать за полночь, к тому же настоятель, помимо дел духовных, требовал от нас, юнцов, работы и помощи по хозяйству: мы белили стены и изгороди, трудились на земле, кололи дрова, заготавливая их впрок, пасли коров и коз, убирались в свинарнике, неукоснительно следили за пасекой – как сейчас помню вкус того меда – ни с чем не сравнить!
Мне было тяжело – не морально, физически: с детства я болезненный и слабый; в духовном же плане, ощущая внутреннюю поддержку настоятеля и иных послушников, таких же как я. Для меня стало приятным открытием осознать, что люди, окружающие меня, относились ко мне с должным уважением, ибо в школе я терпел лишь усмешки и презрения, слышал за спиной обидные прозвища, коими меня нарекали одноклассники, вот отчего я решил сбежать из бренного мира – вернее, то явилась одна из причин.
Позже я не помнил – ибо счастливое время вихрем промчалось передо мной, как после окончания послушничества был переведен в монастырь, что под Ярославом – большой, старинный, где продолжил духовное обучение и книжное дело, пропадая часами в монастырской библиотеке, среди древних рукописей, манускриптов и сказаний святых отцов. Нас усердно обучали латинскому языку – не только, чтобы читать, но и говорить на нем без запинки, писать без ошибок. Латинский язык оказался много легче, чем я предполагал, и вскоре мы смогли немного, но разговаривать на нем: этот мертвый язык поверженной империи, оставившей после себя столько знаний и тайн, что целой жизни не хватит, дабы все найти и изучить.
Гуманитарные науки, особенно языки, мне давались весьма легко; еще я любил литературу, в частности поэзию, прочитав в молодости множество книг – от мировой классики до весьма редких неизвестных произведений. Мне удалось за год выучить наизусть Книгу Откровений Иоанна Богослова – сдается, всадники Апокалипсиса уже проносятся над моей головой, – отец Дионисий замолк, опустив глаза, его пальцы судорожно бились-стучались друг о друга, тело покрыла нервная испарина и он осознал, что твердит совсем не то, что требуется, а каждое сказанное слово, каждая брошенная невпопад фраза могла быть задействована против него, что стоило бы ему жизни.
Он искоса взглянул на инспектора, опасаясь прочитать там нечто страшное-опасное для себя, но тот, как ни странно, оставался абсолютно спокоен, он не перебивал святого отца, ничего не спрашивал и не говорил. То был знак продолжать, святой отец, немного повременив, собираясь с мыслями, молвил:
– В один из дней, ставший как после понял я, судьбоносным, в верхний кабинет тихой обители сам настоятель, а также мой наставник и лучший учитель за прожитые мною годы призвал меня к себе, сказал слова, так глубоко, светлым лучом запавшие в душу:
– Ты многому научился здесь и многое постиг, брат Роман, но все то малая крупица твоих способностей, о чем ты прекрасно понимаешь. Ответь мне на вопрос: тебе здесь нравится, ты чувствуешь себя счастливым или же обязанности, возложенные на тебя, слишком тяжки?
Я медлил, почему и сам не ведаю: возможно, был молод, а, может, то моя прирожденная робость, неуверенность, коей я наделен сполна; но было еще одно – я глубоко и признательно уважал настоятеля, никогда не робел перед ним в те мгновения, когда он пристально всматривался в мои глаза. Тогда-то я понимал, что нельзя обманывать того, кто столько отдал тебе, не прося ничего взамен.
– Отче, – проговорил я, наконец, собрав волю в кулак, – как никогда я был счастлив в вашей обители – с первого дня и до сегодняшнего, а вы не просто мой учитель, вы заменили мне отца, которого потерял в раннем детстве. Но, признаюсь честно, труд здесь – физический очень тяжек для меня, у меня не столь много сил, как у других, я слаб здоровьем, но не разумом…
– Я знаю о том и даже больше, чем ты сам видишь в себе. Сегодня я указываю тебе путь, брат Роман, что определит твою дальнейшую судьбу. Но ты прав: достаточно тебе кропить над учебниками и колоть дрова – этим пусть занимаются новички. Твой живой, незаурядный ум требует действий и я дам ему волю. Завтра ты покинешь эту обитель, переведешься в Ярославль для продолжения образования – это приз долгожданный, за который следовало потрудиться.
Сказать, что я был безмерно счастлив, готовый от радости прыгать и кричать, ничего не сказать. Перспектива на религиозном поприще стала видеться мне воочию, а не в ярких мечтах, как то было год назад. В Ярославе мое обучение продлилось до 1898 году, далее меня направили в Перемышль на факультет философии – как лучшего способного студента. Погружаясь в тайные теории основ мироздания, мне открывались – как распахнувшееся настежь окно – неведомые доселе миры и маячившие впереди солнечные горизонты. Я не учил философию, я окунался-погружался в нее, я парил над бренным миром, что когда-то был жесток ко мне. Нет. Я жил, я дышал, я был счастлив. Не знаю, почему, но с тех пор, как принял постриг, ко мне пришло осознание – вот мой дом, моя обитель желанная-благонадежная. Я не искал выгоды, только покой и тишину – больше душевную, нежели осязаемую физическую.
На экзаменах я набрал высший бал, профессора из коллегии святых отцов хвалили меня – даже объявили лучшим студентом, особенно в области синтаксиса, так как во мне пробудился сокрытый доселе писательский талант. Мне выдали грант на обучение в краковском духовном университете, на факультет философии. В тот же день я отправил письмо матери в Тышковцы; выводя старательно каждую букву, чувствовал, как пальцы мои трясутся в неумеренном порыве поделиться радостью – в кой-то век я был счастлив и удача сопровождала меня на всем пути. Ради такого, думалось мне поздними вечерами, стоило претерпеть муки и лишения – как изучающий философию, я стал относиться ко всему много спокойнее.
Краков встретил меня теплыми объятиями солнечных лучей. Моему взору открылась широкая площадь, умащенная гравием, старинные чистые улочки и мостовые, оставшиеся нетронутыми со средних веков. Тогда я был молод, все мне казалось таким интересным, удивительным. На площади возвышался собор, оттуда доносилась музыка органа, мягким потоком устремляющаяся ввысь. Тихим шагом я вошел внутрь: все было таким красивым, не смотря на минувшие века. Присев на скамью с края, я упивался благонадежным звучанием, свет струился с высоких окон прямо на алтарь, и тут и там в лучах вспыхивали золотом канделябры и подсвечники. Не помню, как меня сморил сон – возможно, устал после долгого пути, но меня разбудил легкий толчок в плечо, а потом до слуха донесся тихий мягкий голос:
– Юноша, уже поздний вечер.
Я резко встрепенулся, волну сновидений как рукой сняло. Я распрямился, тупо осмотрелся по сторонам: кроме святого отца и меня никого вокруг не было.
– Вы себя хорошо чувствуете? – задал он еще один вопрос.
– Простите.., я… я просто устал, мне не следует дальше здесь находиться. Я, пожалуй, пойду…
– Куда вы направляетесь?
Я взглянул на святого отца и зачем-то рассказал ему все о себе: откуда и зачем приехал. Тот спокойно выслушал мой сбивчивый рассказ – в те мгновения я еще не проснулся окончательно, к тому же находился один в незнакомом городе, а знакомство с людьми, шедших той же дорогой, оказалось весьма кстати. Узнав, кто я, святой отец предложил мне кров на ночлег и вечернюю трапезу, что обрадовало меня. Следующим утром я переступил порог ректора университета, был определен в общежитие как студент. В тот же день, немного обустроившись на новом месте, отписался матери: как доехал, где живу, каково мое самочувствие, ибо она, единственная родная, всегда волновалась за меня, со слезами на глазах отпуская в дальний путь.
Дни, недели, месяцы потекли также как раньше. До обеда сидел на лекциях, вечерами готовился к ответам, контрольным. С другими студентами общался редко – времени не оставалось на праздное хождение, а, помимо прочего, нужно было о себе заботиться: готовить нехитрую трапезу, в обед относить вещи в прачечную, а следующим днем забирать. Ко мне относились с уважением, а когда узнали, что я принял в постриге имя Роман, то так и трепетали передо мной – отчего, того не ведаю, ибо по природе своей я скромный, замкнутый человек, избегающий людского общества, заменяя общение чтением книг и познанием новой сферы бытия. Еще мне нравилось писать – то явился моим первым увлекательным заработком. Ночами, когда трещали морозы, а на улице мягкими хлопьями падал пушистый снег, я, глядя в черные-синие небеса, сочинял стихи – только о Господе, душе и Царстве Небесном и о мире, что создал Он мгновением Своей Длани; после учебы относил сочинения в местную университетскую газету, мой талант приметили сразу, в конце пригласив меня поработать редактором – за плату, естественно. Денег было немного – ведь писатели и поэты веками бродили нищими и голодными, из того немногого часть я оставлял себе на самое необходимое, а остальное посылал матушке и сестре в Тышковцы; если бы вы знали, как плохо им жилось.
Через два года, в 1900 год – начало нового века, ставшего впоследствии судьбоносным для всего человечества, я окончил обучение в Кракове и, получив диплом философа, отправился во Львов – в этом городе находилась лучшая в Польше духовная семинария – сколько великих умов обучались в ее стенах!
Отец Дионисий остановился, посмотрел в высокое окно; мыслями он до сих пор витал где-то там – за горизонтом окружающей его реальности, в лета счастливой молодости, когда впереди простиралась вся жизнь и великие победы. Полный во власти ярких, теплых воспоминаний, он даже не услышал бой настенных часов, извещавших пять часов вечера. Инспектор отпустил его до следующего дня; вновь перед взором уходили темные коридоры, звук тяжелого замка, режущий скрип железной двери и тихая холодная каморка.
Отцу Дионисию казалось, что длится какой-то непонятный-страшный сон: то он сидит на стуле в просторном уютном кабинете, то шагает по темнеющему опасному туннелю, то вдруг опять оказывается в камере, пропахнувшей плесенью и смрадом – как в аду.
К вечеру стало холодно, руки коченели, а дыхание легким паром вырывалось изо рта. Чтобы хоть как-то согреться, святой отец принялся бродить из угла в угол, отчитывая про себя шаги: раз, два, три, четыре, пять; раз, два, три, четыре, пять… Старческой рукой он водил по стенам, касался всех выпуклостей и неровностей – просто так, без цели. В одном из углов он нащупал трещину, присмотрелся: она шла маленьким треугольником, но как-то странно. Не раздумывая, отец Дионисий ковырнул и этот кусок штукатурки отвалился, упав прямо под ноги, а на его месте образовалась пустая дыра. Святой отец приблизился вплотную к стене и, прищурив один глаз, заглянул в отверстие: что-то сероватое лежало, запрятанное там – среди кирпичей и цемента, и похоже, что это кусок бумаги. Отчего-то обрадованный столь необычной находкой, отец Дионисий осторожно вытащил кусочек бумаги, развернул: то оказалась старая газета, пожелтевшая со временем, а на обратной ее стороне черным карандашом было написано: «Если меня расстреляют, скажите моей супруге Анне, что я ее очень сильно любил…» Фраза, написанная неизвестной рукой, резко оборвалась – возможно, бывший узник не успел дописать, а, может, у него не осталось больше сил. Скомкав позабытое послание, святой отец положил его обратно в дыру в стене и прикрыл куском штукатурки.
Когда совсем стемнело, отец Дионисий Каетанович лег на жесткую скамью, ныне служившей сиденьем и постелью. Уже засыпая, он мысленно раз за разом возвращался к своей тайной находке, раздумывая: кто написал послание, когда и что сталось с этим человеком?
V глава
Днем пришло донесение о том, что Дионисий Каетанович не взял свой обед. Тут же в камеру узника направились два младших офицера. Повернулся дважды дверной замок, со скрипом отворилась железная дверь и им в лицо пахнуло испражнениями.
– Ох, ну и вонь, – проговорил один, постарше.
Офицеры, прикрыв руками носы, вошли в камеру, увидели лежащего святого отца, закутанного в сутану как в одеяло. Один из вошедших дернул край накидки и она упала на пол, открыв их взору свернутое в калачик тело Дионисия, руками он обхватил прижавшие к груди ноги, сам весь трясся, его лоб покрыла испарина, а небритые щеки горели. На полу у скамьи белела высохшая рвотная масса – весь нехитрый завтрак. Святой отец, увидев вошедших, хотел было привстать и сказать что-то, но сил у него не осталось и он издал слабый стон.
– Что с ним? – раздался в тишине молодой голос.
– Скорее всего, поднялась температура, – со знанием дела вторил ему хриплый голос.
– Может, стоит позвать врача или дать лекарство?
– Чтобы о том донесли начальству? Нет, только не мы.
– Так что с ним делать? Старик вряд ли имеет силы подняться к инспектору.
– Он, ясное дело, не сможет и поэтому к инспектору поднимешься ты, скажешь: так и так, поп занемог, прийти не сможет.
Молодой офицер вышел исполнять поручение, вскоре вернулся в сопровождении врача. Доктор осмотрел больного, сделал укол и прописал с неделю давать ему аспирин и отпаивать горячим чаем.
– У него слишком слабое здоровье, лучше не волновать его, – сказал перед уходом врач.
На следующий день рано утром в камеру к больному заглянул инспектор. Отец Дионисий чувствовал себя немного лучше, хотя слабость до сих пор донимала его ослабленное, немолодое тело. Лицо его – бледное, с запавшими щеками казалось старше, чем два дня назад: казалось, святой отец постарел за время болезни лет на десять. Для инспектора принесли стул и он сел напротив больного, с жалостью и простым человеческим волнением взглянул тому в глаза. Отец Дионисий привстал, хотел было что-то сказать, но тугой свербящий комок сдавил горло и он долго исходил хриплым кашлем, покуда инспектор не велел напоить его горячим чаем.
– Вам лучше, гражданин Каетанович? – заботливо поинтересовался он, когда кружка опустела.
– Да.., немного голова кружится, но лихорадка отступила, – ответил, чуть запинаясь, святой отец, ощущая какую-то неловкость перед инспектором за свое не ко времени приключившееся недомогание.
– Вам позвать врача?
– Думаю, в том нет необходимости, но лишь об одном прошу… если можно.
– Чего бы вам хотелось?
– Я по состоянию здоровья вряд ли смогу скоро как раньше приходить к вам и рассказывать о своей жизни. Но время идет, скоро суд и мне вновь хочется стать свободным. Моя просьба – это бумага и карандаш – напишу все, что не досказал позавчера…
– Хорошо. Вам выдадут, сегодня же, листы бумаги и карандаш. Выздоравливайте.
Инспектор удалился, а одинокий Дионисий остался лежать на жесткой скамье, мучаясь от саднящей боли в горле, смрадного запаха, холода и грязи; ему хотелось вымыться, облачить тело в чистую одежду, лечь в теплую мягкую постель, и давнишние воспоминания о благословенных днях и годах снова окутали его приятной пеленой. Когда-то у него было все, ныне – ничего; все хорошее, все доброе лежало, поверженное в прах; может, скоро конец, а, может, нет.
На следующий день в обед инспектору принесли два листа, взгляду сразу бросился прекрасный почерк, слова, связанные в предложения, написанные рукой Дионисия. Инспектор отозвал присутствующих, велев никого к себе не пускать, а сам с головой окунулся в чтение рукописей так странно заинтересовавшего его подсудимого.
«Милая, дорогая матушка! Не тревожься обо мне, не печаль свое сердце, а лучше молись за меня, благодари Господа на рассвете и полуночной тишине за те блага, что ныне дарованы мне – а, значит, и вам. У меня все хорошо; во Львове меня окружают достойные мужи нашей церкви, я так многое познал от них, ныне собираюсь служить Господу, на милость Которого уповал всю жизнь». Его рука замерла в воздухе, все мысли, что вынашивал, улетучились, письмо так и не было до конца дописанным, хотя.., что мог он поведать еще матушке, если писал ей каждые две недели? Дионисий свернул пополам лист бумаги и запечатал его в конверте: сегодня или завтра письмо будет отправлено в село Тышковцы. Сколько же они не виделись? По меньшей мере, года два – не меньше: Дионисий учился для дальнейшего блага себе и семьи, а Мария не могла из-за постоянной нужды бросить и просто приехать навестить сына во Львове.
Убрав конверт в портфель, Дионисий прошел по широкому коридору семинарии, спустился во двор, там, в саду стояли скамейки, где всегда толпились студенты-клирики. К его удивлению, двор оказался пуст и это в какой-то мере даже обрадовало его: можно просто вот так сесть на скамью, залитой дневным светом, и подставить лицо солнечным лучам. В благодатной тишине, погрузившись в одиночество, Дионисий ощутил себя сказочно счастливым – такое редко с ним бывало с тех пор, как умер отец. Ныне он сам себе хозяин и господин собственной судьбы. Какая честь выпала ему за все старания и прилежную учебу поступить во львовскую духовную семинарию, с головой окунуться в непонятный, ставший привычным мир. А люди, окружающие его: профессора, епископы, магистры орденов, студенты из благородных дворянских родов и он – сын разорившихся фермеров, влекомый нуждой и заботой о родных и близких. На сколько не похожи на него те, с кем ему приходится общаться, и все же он здесь как и они.
От сладостных- приятных воспоминаний, продиктованных сокрытой гордостью, Дионисий улыбнулся самому себе, но тут же спохватился: он даже еще не окончил обучение и не известно, что ждет его впереди, а Господь не любит гордыню и пустое самомнение. Расправив складки на своем черном одеянии, Дионисий направился в семинарию, вдруг вспомнив, что забыл заглянуть в библиотеку за новым учебником по латинскому языку. В переходах между рядом колонн, его окликнул святой отец – профессор богословия. Дионисий любил и уважал его: как наставника, как учителя, как просто человека. Профессор широким размашистым шагом приблизился к юноше, посмотрел на него сверху вниз: широкоплечий, в сажень высоту, он горой возвышался над Дионисием, доходившего ему со своим средним ростом по плечу.
– Мы прочитали твое творение-рассказ, опубликованный в нашем издательстве, и, признаться, в восторге от твоего писательского таланта, брат Роман, – пробасил святой отец своим сильным голосом, что эхом прокатился по пустым коридорам.
– Для меня это огромная честь слышать похвалу в свой адрес, но я не считаю себя писателем, ибо мне в этом еще учиться и учиться, – смиренно молвил клирик, остудив на время вспыхнувшую надежду.
– Человеку следует учиться всю жизнь, с каждым новым прожитым днем набираться опыта. Такова наша природа, такими нас создал Господь, – профессор шагал по коридору, рядом с ним, чуть поотстав, следовал Дионисий.
– Я считаю, что полученные знания следует направлять на благо и созидание, иначе грош им цена.
– Ты верно рассуждаешь, брат Роман, однако просто что-то творить без пользы – мало; нужно стараться жить по закону Божьему, соблюдать заповеди, данные Моисею. Послушай: когда Моисей спустился с горы, держа скрижали в руках, часть его народа, вопреки данному слову, позабыв все наставления и свое чудесное спасение, воротились к язычеству, познавшее в Египте. Что сделал Моисей, узрев, как народ иудейский поклоняется золотому тельцу? Правильно, он разбил первые скрижали и велел верующим возложить меч каждый на бедро и покарать вероотступников; тогда было убито три тысячи человек. Сие было сотворено ради спасения душ истинно верующих и их потомков. А теперь взгляни, – он встал лицом к террасе за двумя рядами массивных колонн, откуда открывался живописный вид на зеленую аллею, добавил, – солнце дает тепло – благодатное, живительное, и оно же высушивает водоемы и убивает все живое в пустынях. Люди придумали оружие: в одном случае оно служит защитой, в другом – убийством невинных. А каждый из нас должен определить, по какой дороге идти.
Дионисий понял, что имел ввиду святой отец. За то время он научился разбирать иносказанное, находить истинный смысл в непонятных на первый взгляд метафорах. Он был прилежным учеником, ответственным послушником, старательным студентом. В прохладной библиотеке, окруженный учебной благодатью, вдыхая запахи книжных листов, молодой человек перелистывал энциклопедию по языкознанию, вчитывался в текст, помечал на страницах тетради правила грамматики и построения предложений. К нему подсел седовласый старец благообразного, внушающего доверие вида, сказал на ухо: