Полная версия
За закрытыми дверями
– Ага, работа! Знаем мы эту работу! Все мужики – сволочи, это я тебе говорю!
Конечно, у Беллочки был богатый опыт по части мужского сволочизма. Она могла бы читать на эту тему лекции и вести мастер-классы, если бы была чуть пообразованней да попроворнее. А так приходилось пилить чужие ногти, слушать чужие истории, жить чужими жизнями и мечтать о чужом счастье.
Леночка
Остаток пути прошел без приключений. Было даже весело. Хоть они и ехали в грузовом вагоне, холодном и грязном, зато из главного вагона-ресторана слышались голоса, смех, и всю ночь пели песни. Вкусно пахло жареным мясом, сигаретным дымом, теплой едой. Как они догадались, это артистов эвакуировали. Мусечка с Леночкой принюхивались к этим запахам и представляли себе, как нежная ароматная телятина розовеет на тарелке, как расползается румяная корочка картошки, когда берешь ее в руки, как хлебная мякоть, словно сладкая вата, растворяется во рту, оставляя блаженное послевкусие… Убаюканные этими счастливыми видениями, они заснули.
Поздно ночью голодные, уставшие донельзя Мусечка с Леночкой сошли с поезда. В руках у Мусечки – небольшой чемодан с самым необходимым. Теткин адрес был написан неразборчиво и криво на выцветшей бумажке. Мусечка попыталась было поспрашивать прохожих, но никто не останавливался, чтобы им помочь. Зато в толпе то и дело шастали, щуря хитрые глаза, подозрительные личности, а то и просто проходимцы.
Наконец какой-то седой пожилой гражданин в тюбетейке и с густыми усами остановился рядом с ними.
– Выковыренные? – спросил он.
– Чего?
– Выковыренные?
– Эвакуированные, – догадалась Леночка.
– А, ну да, – согласилась мать.
– Доведу вас куда надо.
Они долго плутали среди грязных узких улиц, спотыкаясь в темноте и пару раз чуть не сломав себе шею. Наконец остановились возле дома с наглухо забитыми окнами.
– Вот, – сказал проводник. И протянул смуглую потную руку за платой.
Мусечка смутилась.
– Одну минуточку, – сказала она, делая вид, что ищет деньги среди исподнего, хотя прекрасно знала, что ни копейки больше не осталось. Но проводник, не дожидаясь, подхватил их чемодан и, пошевелив на прощание усами, исчез в темноте в неизвестном направлении. Мусечка с Леночкой не успели даже понять, что произошло, как обнаружили себя в чужом городе под зловеще поблескивающими в темноте звездами, без денег и вещей, напротив замурованного, явно нежилого, дома.
Бедная Мусечка сползла по стене на залитую нечистотами землю, вдохнула запах мочи и прелости и заплакала. Пожалуй, впервые после ареста мужа она плакала так горько. Все эти годы она не позволяла себе распуститься – нужно было выжить самой, затем найти дочь, а теперь, когда спасение так подло ускользнуло из рук, ей стало невыносимо обидно.
Леночка присела с ней рядом. Она тоже плакала и гладила мать по седым волосам. Несмотря на суровый нрав и колючий взгляд, она была сущим ребенком – плаксивым, обидчивым, недолюбленным. Привычка выживать была намного полезнее в создавшейся обстановке, чем все прочие навыки, которые она тоже приобрела в детдоме.
– Сиди здесь, – строго сказала она матери. Та лишь всхлипнула, ничего не ответив.
Леночка вгляделась в темноту. Слава богу, ночи еще были теплыми. Она дала глазам время привыкнуть. Старая детдомовская привычка никогда не погружаться в сон полностью, быть все время на стреме, начеку, в полудреме, а также кошачье умение видеть в темноте сейчас оказались очень полезными. Кстати, тощие облезлые кошки шныряли между ног и оглашали ночной покой пронзительными воплями. «Где коты – там должны быть и крысы, – рассуждала Леночка, – а где крысы – там еда. А где еда – там дом».
Вглядываясь в темноту, она пошла на протяжный зов котов, которые в перерывах между драками и угрожающими воплями копошились в кучах чего-то несусветного, отыскивая пищу. Вскоре она заметила и крыс, снующих среди гнилья. Леночка подошла ближе и непроизвольно отшатнулась, с трудом удержав крик. Куча тряпья, по которой ползали крысы, была трупом какого-то животного, вернее, останками, сильно изъеденными крысами и обкусанными голодными кошками. Подавив тошноту, она пошла дальше, пока не увидела домик, показавшийся ей жилым. Леночка осторожно постучала, но ей не открыли. Она заглянула в окно. Незнакомая ей старая женщина, обхватив голову, дремала за столом, на котором горела одинокая тонкая свеча.
– Вставай, – растормошила Леночка мать, которая все еще рыдала. – Пойдем, я, кажется, нашла дом.
Так они поселились у тетки, в доме с каменным полом и русской печью с высокой трубой. Тетка телеграммы, конечно, не получала, родственницу с ребенком не ожидала и вообще вначале была против столь беспардонно нагрянувших гостей. Но Мусечка с Леночкой были такими жалкими и голодными, а время – страшным и опасным, да и дело шло к зиме, а в хозяйстве руки всегда пригодятся, что старуха ворчливо согласилась их принять. Благо своей семьи у нее не было.
Поначалу все вокруг казалось странным и диковинным, словно в восточной сказке: и худые кошки, снующие по помойкам вместе с голодными беспризорниками, и нищие калеки, побиравшиеся рядом с рынками, и страшные женщины в черных чадрах до земли, которые даже в самый свирепый зной не снимали свое жуткое одеяние, и жующие жвачку верблюды, скучавшие прямо посреди городских улиц, и раскидистые огромные пальмы, на которых росли маленькие оранжевые и коричневые плоды, и чайханы с низкими столикам на толстых роскошных коврах, где целыми днями по восточной традиции просиживали мужчины, пока женщины возились с детьми или хлопотали по хозяйству.
Зимой, конечно, туго приходилось – голодно, холодно, скучно. С едой было трудно – спасали талоны, по которым выдавали жидкую похлебку. Она лишь дразнила, раздражала пустой желудок, злила… Но Мусечка давно придумала действенный способ: как бы голодно ни было, нужно лечь в постель и попытаться заснуть. В темноте, в убаюкивающей глубине ночи, все несчастья и горести отступали, и можно было ненадолго забыться.
Зато летом начинался настоящий рай: громадный, с палец величиной, виноград, пушистые сплющенные, как лепешки, персики, сочный треснувший инжир, даже мясистые финики – и те росли здесь. После замороженной и оголодавшей Москвы это было ошеломительно и фантастически.
Вскоре Мусечка устроилась на работу в местную библиотеку. Сначала – уборщицей и вахтершей, а со временем доросла и выше, до раскладчицы книг и библиотекарши. Несмотря на бытовые трудности, Мусечка считала своим долгом приобщать Леночку к прекрасному. Из детдома она вышла полной невеждой и неучем, и теперь Мусечка взялась за образование дочери. По вечерам, сидя в тесной теткиной хибарке, они читали книги, которые Мусечка приносила из библиотеки. Сама-та она, по понятным причинам, никакого приличного образования не имела, но для дочки хотела только лучшего. И Леночка послушно училась.
Много незримых гостей посетили их ветхий домик за эти вечера! Ее любимые англичане – Диккенс, сестры Бронте, Джейн Остен, с их чопорностью и жеманством, неторопливым развитием сюжета, сложными полунамеками и специфическим юмором. Чувственные французы – Бальзак и Флобер, Стендаль и Гюго, с их яростными страстями, безудержными порывами и трагическими развязками. Итальянцев не любила, они казались ей слишком театральными и манерными. Немцев тоже, в их слащавом романтизме чудилось что-то фальшивое. Читали кое-что из запретного: Блока, Бальмонта, Есенина.
Огромная кривая тень от свечи падает на стену. Изредка она вздрагивает, кивает, склоняется вниз, будто пытается заглянуть в книгу, которую читает Леночка. Та серьезно и сосредоточенно листает страницы. Читает она быстро, буквально проглатывает одну страницу за другой. Мусечка рядом вяжет или штопает. Тетка, старая, почти слепая, лежит в постели, постанывая. У нее недавно случился удар – прямо посреди комнаты грохнулась на пол, глаза чуть из орбит не вылезли, рот страшно исказился… Леночка с Мусечкой еле доволокли ее до постели, уложили. Стали выхаживать. Тут-то старуха своим скудным умом оценила всю выгоду от наличия в доме двух хоть и очень дальних, но все же родственниц. Ясно было, что больная больше не встанет, поэтому ее кормили с ложечки, переворачивали, подмывали и развлекали чтением вслух газет с последними известиями. Досматривали.
Леночка шевелит губами, глазки ее то и дело вспыхивают, щечки розовеют. Мусечка с удовольствием глядит на дочь. Восемь лет потеряны, но она потихоньку, чтобы не напугать и не навредить, восстанавливает эту хрупкую связь, лепит незримую паутину тонких нитей, которые снова переплетут их в одно целое, мать и дочь. Леночка растет нелюдимой, строгой. Иногда Мусечку пугают ее внезапные вспышки гнева, ее мучительные истерики, когда она буквально захлебывается слезами. Или, что еще хуже, уходит в себя и молчит, молчит. Только злой огонек пылает в ее колючих, как у волчонка, глазах. Но Мусечка все терпеливо сносит, жалеет и бережет дочь.
Свеча догорает, тень ее становится меньше, Леночка придвигает ее ближе. Воск капает, случайно попадает на страницу и слепляет ее. Ужас-то какой! Как теперь возвращать будем? Книга-то библиотечная, государственная собственность! Она начинает отколупывать воск от страницы, соскребает ногтем, но тонкий слой воска навсегда въедается в бумагу, увековечивая эти долгие унылые вечера.
Еще дамы ходили в театр. Мусечка, экономя на еде, меняла пайки на билеты, которые стали чем-то вроде местной валюты, ходящей в интеллигентных кругах. А что, ей к голоду не привыкать! В молодости хлеб выдавали по карточкам, по сто пятьдесят грамм на человека. Хорошо, если были столовые для партийных служащих, тогда еще ничего, можно поесть. Но Мусечка была беспартийной, да и столовой в их учреждении не было. С утра она шла на базар, покупала кусок хлеба у рабочего, который, видимо, где-то воровал его и держал за пазухой, и весь день этот хлеб медленно жевала. Из-за этого у нее развилась анемия. Пару раз так плохо становилось, что в глазах начинали мелькать разноцветные мошки, голова кружилась, и она даже в обморок падала. Когда Костик об этом прознал, стал подкармливать ее. Это было еще до свадьбы… А потом тюрьма, лагеря, да чего уж там. Так что если выбирать между художественным развитием ребенка и парой мороженых водянистых картох, на вкус не лучше водорослей, да и цвета примерно такого же, то выбор очевиден.
В военное время советский Восток превратился в настоящую культурную столицу страны. Сюда были эвакуированы киностудии и театры. Звезды экрана расхаживали по городу, как простые смертные. Запросто можно было встретить на рынке знаменитую артистку, отчаянно торгующуюся за литр молока, или какого-нибудь известного писателя, в задумчивости гуляющего по улице.
Среди эвакуированных оказался даже Еврейский театр, где играли Михоэлс с Зускиным. Как они играли! Леночка завороженно глядела на сцену, где показывали спектакли, поставленные по мотивам произведений Шолом-Алейхема. Идиш Леночка, разумеется, не знала, но Мусечка иногда переводила ей то одно, то другое слово, а остальное она улавливала из контекста. Эти местечковые еврейские персонажи и события, с ними связанные, никак не задевали пионерскую душу Леночки. Они были чужды ей и бесконечно далеки. С таким же успехом она могла смотреть постановки греческих трагедий или итальянскую оперу.
Но, сидя в полутемном зале, где пахло потом и куревом, Леночка растворялась в действе, то смеясь над нелепым молочником Тевье, то плача вместе с разлученными навсегда еврейскими влюбленными Рейзл и Лейбл. Она умилялась кротости и смиренности персонажей неведомого ей мира, возмущалась их глупости и нежеланию бороться за свою любовь. Вот была бы она на их месте, размышляла Леночка, она бы вела себя по-другому – выгрызала бы свое право на счастье!
Как покажет время, это были всего лишь юношеские иллюзии.
И кроме того, Леночка никак не могла выбрать, в кого из артистов влюбиться – в Михоэлса или в Зускина. Михоэлс – безусловно, звезда первой величины, но старый, лысый и, честно говоря, не очень красивый. Зускин – тот, конечно, помоложе. С огромным открытым лбом, глубоко посаженными глазами и чувственными губами, он был удивительно похож на Михоэлса, как будто это были две копии одного человека в разном возрасте. Но именно вследствие своей молодости и красоты он казался абсолютно недоступным, как несбывшаяся надежда. Леночка мучительно долго выбирала и влюблялась поочередно в каждого из них, пока в конце концов не втрескалась смертельно в пожилого, больного и сильно пьющего режиссера Петра Матвеевича Зингермана, эвакуированного вместе с театром.
Помимо прочих недостатков, таких как два неудачных брака, пятеро детей (и это только официальных, раскиданных черт-те где на огромных просторах родины!), диабет и хромота на левую ногу, у режиссера были вздорный и ворчливый характер, гадкая привычка сплевывать на землю желтую от большого количества никотина слюну, рыхлые щеки нездорового цвета и мутный тяжелый взгляд. Вся его жизнь проходила в непрерывном конфликте с окружающим миром, и для поддержания формы он периодически устраивал скандалы, вляпывался в неприличные истории и вечно был с кем-то в ссоре. Чтобы не забыть, с кем именно, он даже записывал имена в специальную книжечку и помечал: с этим не говорить полгода, а с тем – три.
К тому же он был намного старше не только Леночки, но и даже Мусечки, что в придачу ко всему прочему не оставляло шансов на удачное продолжение знакомства. Впрочем, Леночку это ничуть не смутило.
Леночка выросла отнюдь не красавицей, но все, глядящие на нее, безусловно, отмечали аккуратное личико, не лишенное приятности, длинные вьющиеся волосы, бледность лица и смышленый задумчивый взгляд карих глаз. Такими качествами, конечно, нельзя было привлечь толпу поклонников, но режиссер клюнул – то ли на ее кроткую нежность, то ли на терпеливую надежность, то ли просто на молодость и неопытность.
Чем он привлек Леночкино внимание, было несложно угадать. Так уж получилось, что в неприглядную внешность режиссера вместе со склочным характером было вложено дарование такой мощи, что оно затмевало все прочие недостатки. Вынь его, этот талант, и останется старый, облезлый, толстопузый жлоб. А поставь обратно – и вдруг, как по волшебству, появится харизма, а с ней и кипучая злость, и азарт, и суровое обаяние. Вот его-то и разглядела Леночка в мрачном и, в общем-то, неприглядном облике режиссера.
Леночка была влюблена отчаянно. Их страстные свидания проходили втайне и были наполнены таким чувством, что вскоре то ли по недосмотру, то ли вследствие каких-то иных обстоятельств она обнаружила себя беременной. Первым порывом будущей матери было избавиться от плода любви, чтобы не мешал устраивать молодую счастливую жизнь. Тишайшая Мусечка своим женским чутьем угадала, что происходит с дочкой, раньше, чем сама Леночка решилась сказать об этом. Усадив ее вечером на единственный в комнате стул, она спросила участливо:
– Что случилось, доченька?
Леночка отвела глаза в сторону. Все ее худенькое тело напряглось, уголки рта втянулись внутрь, кулачки крепко сжались.
– У меня проблема, – наконец процедила она. На самом деле она давно уже поняла, что проблему нужно решать самым радикальным способом, но у нее не было для этого ни денег, ни соответствующих знаний и связей.
Мусечка мигом сообразила, о какой проблеме идет речь, и заявила с решительностью, какой от нее никто (и в первую очередь она сама!) не ожидал.
– Не позволю дите убить! – сказала она категорически. – А вдруг не даст Бог больше?
Леночка посмотрела на нее с возмущением.
– Мама, какой Бог, что ты несешь!
– Я знаю, что говорю, – ответила Мусечка веско.
Та бросила не нее яростный, полный ненависти взгляд.
– У тебя своей жизни нет, так ты еще и мою угробить хочешь?
Эти слова больно ужалили Марию Иосифовну – так, что на секунду она даже потеряла дар речи. Никогда еще дочь не позволяла себе говорить с ней жестоко и несправедливо! Леночка знала об этом, но эгоизм молодости вместе с влюбленностью, стыдом и страхом начисто выбил из ее маленькой головки здравый смысл. Умудренная возрастом и побитая жизнью Мусечка решила не обижаться.
– Вырастим, – сказала она голосом, не ведающим сомнений. И сама испугалась собственной смелости.
В положенный срок Леночка родила сына. Из роддома их пришла забирать только Мусечка с жалким букетом гвоздик. Дома остались двухметровый отрез хлопчатобумажной ткани и шесть метров марли, подаренные Мусечке трудовым коллективом библиотеки. Леночка рассеянно посмотрела на цветы, взяла небрежно и сунула матери скукоженный сверток. Так Мусечка и пронесла его до самого дома, не раскрывая, лишь прислушиваясь к сопению маленького носика.
Поначалу Леночка с ужасом взирала на сморщенный красный комочек, отчаянно вопящий и беспомощный, навсегда изменивший ее жизнь и превративший в пропащую женщину, с точки зрения общества. Намного позже пришла нежность к этому крохотному существу, такому беззащитному и доверчивому, умиление от его маленьких ручек, цеплявшихся за прядь ее волос, от ротика, смакующего каждую каплю ее молока, от трогательного румянца на его щеках, когда он, сытый и умытый, засыпал на ее руках. И постепенно все сомнения и опасения ушли сами собой. Леночка влюбилась раз и навсегда, и эта любовь была куда сильнее всех предыдущих увлечений.
Папаше решили сообщить о наличии сына постфактум. Это тоже было решением Мусечки, не питавшей никаких иллюзий по поводу мужского пола. Несмотря на отсутствие собственного опыта, она подозревала, и не без оснований, что любой из его представителей, особенно многократно женатый и жизнью крепко потрепанный, непременно решит уклониться от исполнения своих отцовских обязанностей.
Через год после рождения сына Леночка, закутав его в одеяло и с трудом подняв потяжелевший груз, торжественно отнесла ребенка в театр, прямо в кабинет папаши. Тот слегка побледнел и судорожно потянулся за папиросой. Хотел было закурить, но Леночка сурово его одернула:
– Здесь ребенок!
Тот сглотнул невидимый дым и прохрипел:
– Чей?
– Твой, – улыбаясь, ответила Леночка.
Папаша ошалело переводил взгляд с младенца на торжествующую Леночку. Ребенок спал, посапывая, в своем одеяле. Леночка требовала принятия ответственности.
– Не мой, – ответил папаша.
Лицо Леночки омрачило тяжелое разочарование.
– Денег нет, – добавил он, чтобы рассеять все сомнения. И, воспользовавшись моментом, зажег папиросу и затянулся.
Леночка вспыхнула, покраснела, прижала сопящий сверток к груди.
– Ах, ты… – только и смогла выдавить она и, не сдерживая слез, выбежала вон.
Мусечка была права. Ленечка оказался единственным ребенком, которого Леночке было суждено привести в этот мир, а мучительный роман с его папочкой – единственным значимым любовным переживанием в ее жизни. Последующие редкие связи не приносили ни удовлетворения, ни радости, ни последствий. Напрасно Мусечка копила для нее приданое: две льняные скатерти и отрез роскошного хан-атласа, гладкого, блестящего, из чистого шелка, который она как-то очень удачно и почти даром приобрела на блошином рынке. Все это богатство так и пролежало в Мусечкином красном тяжелом сундуке, обитом медной проволокой, потому что замуж Леночке было выйти не суждено.
Жили они в домике тетки, которая к тому времени благополучно скончалась, оставив своих приживалок и одновременно сиделок законными наследницами. К тому же впереди маячила перспектива дальнейшего расширения городской застройки и, как следствие, улучшения жилищных условий. Было решено не искушать судьбу возвращением на большую землю и не подвергать ребенка лишним травмам, связанным с переездом и жизнеустройством. Да и зачем? Им было хорошо и здесь, в этом горячем, шумном и относительно сытом краю. Собственно, и ехать им было некуда.
Леонид
Он трудился над Аллочкой долго, без особого удовольствия, будто исполняя неприятную, но необходимую повинность. Аллочка мечтательно закатывала глаза и посматривала на часы – ей еще нужно было успеть забрать ребенка из садика, заскочить к бывшей свекрови за деньгами, оставленными бывшим мужем, выяснить насчет скидок в модном магазине, купить пару йогуртов, помыть голову перед вечерним свиданием и позвонить подружке, рассказать, как у них с Леонидом было. Поэтому она слегка нервничала, а он упорно выполнял свой мужской долг, будто обречен был на это. Наконец, выполнив, тяжело отвалился. Аллочка похлопала глазками, вспорхнула и убежала, легко перебирая стройными ножками.
Леонид закурил и задумался. Сначала мысли в голову не приходили вовсе – только какие-то обрывки. Потом он подумал о том, какое сегодня число. Потом – какой день недели. Особых планов на ближайшее время не было, и новостей никаких тоже не предвиделось – так же, как никаких больших сложностей.
Все устроено.
Потом он подумал, что у Аллочки, кроме ножек, ничего интересного нет. В этом он уже не раз убеждался, но зачем-то они снова и снова оказывались вместе. Все-то у нее на своих местах – ноготки подпилены, волосики уложены, реснички приклеены, улыбочка нарисована, голосок чувственный, лифчик отстиранный… И сама вся такая беленькая, такая чистенькая и аккуратненькая (а главное – насквозь фальшивая!), что аж тошнит. И кожа у нее мягкая и рыхлая, как тряпка, и трогать ее почти неприятно, потому что кажется – если случайно нажать слишком сильно, мясо с жирком полезет наружу… И чем она его привлекла? Господи, ну ни мозгов, ни внешности! Таких девиц – полстраны, выбирай любую. Зачем ему нужна эта пошлая Аллочка, которая к тому же еще и тянет из него деньги? И взамен никаких удовольствий. Да, что-то стал терять сноровку знаменитого бабника и сердцееда! Что-то нюх совсем притупился.
* * *А потом стало пусто. Это ощущение копилось давно, нарастало, крепло, взрослело, пока наконец не созрело. Оно зубасто улыбнулось и торжественно объявило, что никуда уходить не собирается. Он прекрасно помнит, в какой момент это произошло – прошлой весной.
Они тогда репетировали комедию, где ему досталась главная роль. Его задачей было изображать идиота, который не понимает, что он идиот, и этим ужасно смешить публику. Это получалось у него отменно, потому что, только обладая интеллектом, можно играть дурака, а Леонид им обладал. Он умел выуживать из своего нутра тот образ, который необходимо было изобразить, умел надевать на себя нужное лицо, умел так преобразиться, что ему начинали верить. Он был профессионалом.
Дурачок в пьесе выглядел так, как и должен выглядеть: в нелепом наряде, со смешными очками на носу, с идиотской миной на морде. После репетиции, не выходя из образа, артисты вышли к служебному ходу, чтобы перекурить. В театре с некоторых пор курение категорически запретили. Был погожий мартовский день, канун праздника Пурим, когда по всей стране проходят веселые карнавалы. Мимо шла толпа людей в маскарадных костюмах, с нарисованными усами, приставленными синтетическими ушами и прицепленными сзади хвостами. Увидев актеров в сценическом гриме, шествующие приветствовали их криками и свистом, по всей видимости, приняв за своих. Артисты помахали в ответ, перекинулись парой фраз. Шествие скрылось за поворотом, актеры вернулись в зал, а Леонид остался. Ему впервые стало стыдно. Когда он был ребенком, мечтавшем о сцене, такого с ним не случалось, когда был начинающим артистом, стремившемся к славе, – тоже. А теперь ему, стареющему, дряхлеющему, потухшему и уставшему, стало стыдно, хотя в его жизни и в профессии все сложилось успешно. Даже более чем! Он был знаменитым артистом, его приглашали ведущие театры страны, он много снимался в кино, даже вот недавно американцы взяли его в эпизод очередного дурацкого сериала, где он сыграл честного полицейского… И деньги заплатили приличные. Хотя, конечно, самые большие деньги приходили от рекламы. Еще лучше дела шли в интернете. Там время не ограничено, можно даже целый минутный ролик записать. Иногда подворачивались халтуры: озвучка, дубляж, дикторские тексты… Но это скорее так, подработка. Ничего особенного. Но он хорошо зарабатывал, это правда! Не охотился за предложениями, но и не отвергал их. Соглашался почти всегда, как будто боялся упустить еще одну возможность, еще один, пусть маленький, шанс.
Он вообще был счастливчиком – особенно если смотреть со стороны. Везение не изменяло ему с того самого момента, когда на худых трясущихся ногах он впервые вышел на сцену провинциального театра под оценивающие взгляды публики. С тех пор как ему поставили диагноз «талант», он ощущал в себе огромную силу, желание, страсть, идеи, тонкость восприятия, впечатлительность и чувствовал, что жизнь открывает для него большие возможности; что будущее его великолепно и блестяще; что впереди его ждут восторг и слава… Он собирал залы и знал, что публика приходит специально, чтобы посмотреть на него. Когда он читал стихи, народ рыдал. Когда он начинал петь – негромко, но проникновенно, – зал растворялся в его голосе. Он чувствовал в себе небывалый дар удерживать толпу в напряжении, подавлять своей силой, подчинять своей воле. Он умел владеть голосом: интонацией, тональностью, высотой звучания. Умел говорить еле слышно, шипящим баритоном, но так проникновенно, что от этого звука мурашки шли по коже. Умел повышать голос, вплоть до фальцета, нервного, лихорадочного, почти истеричного. Он мог быть мягким и вкрадчивым, мог быть суровым и надменным… Он был профессионалом. Но харизму свою растерял по дороге, усыпанной любовными связями, пошлыми знакомствами с нужными людьми, задушевными беседами на прокуренной кухне под водку и портвейн, скучными творческими вечерами и просто неправильно сложившимися обстоятельствами. Его лицо, созданный им образ растащили на плакаты и фантики для жвачек, а дар его растворился в толпе глупых возбужденных поклонниц. «Поистрепался», – сказала бы Мусечка, будь она жива. Жажду успеха заменяли другие, привычные радости, которые, как мыльная пена, обволакивали его и дарили зыбкое счастье, а неуловимая мечта отдалялась неизбежно, позволив лишь слегка коснуться себя. Иногда, мысленно разговаривая сам с собой, он рассуждал о том, живут ли в нем еще эти юношеские грезы. Прислушивался к своему нутру, смотрел «вглубь», и внутри что-то колыхалось, напоминало о себе… Но скромно, как бедный родственник, прибывший на побывку. Тогда он успокаивал себя тем, что не очень-то и хотелось.