Полная версия
Любовь в Серебряном веке. Истории о музах и женах русских поэтов и писателей. Радости и переживания, испытания и трагедии…
Елена Владимировна Первушина
Любовь в Серебряном веке
Истории о музах и женах русских поэтов и писателей
Радости и переживания, испытания и трагедии…
© Первушина Е.В., 2021
© «Центрполиграф», 2021
Предисловие
Как любили в Серебряном веке?
«Официально» Серебряный век русской поэзии очень короткий и продолжался всего 30, максимум 40 лет – с 1890-х годов по 1920–1930-е. Почему именно в это время была создана такая яркая и необычная поэзия, и шире – такая своеобразная, ни на что не похожая культура?
Хочется написать, что этот период стал для русской истории особенно сложным, критичным, переломным. И это будет совершенно справедливо… ровно до тех пор, пока мы не задумаемся, какой именно период в русской истории можно назвать простым и бесконфликтным.
И все-таки конец XIX века многим русским запомнился как особенно тяжелое и беспокойное время. В 1881 году, за десять лет до «официального» начала Серебряного века, Россию потрясло убийство императора Александра II. Не просто цареубийство, убийство царя-реформатора, «красного» царя, как называли его консерваторы. Но вовсе не они бросили в императора бомбу. Это сделали радикалы, уже ставшие из стихийных бунтарей профессиональными революционерами и утверждавшие, что говорят от имени народа (не случайно они назвали свою организацию «Народная воля»).
В России царей убивали и раньше. Но речь прежде шла о «конфликтах внутри семьи», о том, чтобы захватить власть (убийство Екатериной своего мужа – Петра III), или удержаться у власти (убийство той же Екатериной Ивана Антоновича). Либо дворянская элита сажала на престол своего кандидата (снова переворот Екатерины и убийство гвардией ее сына Павла). Но с тех пор, как закончился решительный XVIII век и наступил гуманный XIX, нравы смягчились. Декабристы не знали, как поступить после победы с императором и его семьей. Члены Северного общества говорили на следствии, что начали восстание для того, чтобы… опередить Пестеля, который шел на Петербург с намерением казнить всю императорскую семью. Не понятно, сколько тут правды, а сколько – желания умалить свою вину, но сейчас это несущественно. И если восстание декабристов показывало, что доверие между императорской семьей и «служилым дворянством» нарушено, то «охота на царя», которую устроили народовольцы показала, что раскол существует уже внутри всего общества.
Какие же претензии имели народовольцы к «красному» монарху? Это ему объяснил уже первый из покушавшихся, Каракозов[1]. Легенда гласит, что сразу посла выстрела Александр подошел к схваченному Каракозову и спросил его: «Ты поляк?» – «Я русский! – ответил заговорщик, и добавил, объясняя причины своего поступка: – Ваше Величество, вы обидели крестьян!». Под «обидой» народовольцы подразумевали то, что крестьян освободили без земли. Дома, постройки, все движимое имущество крестьян признали их личной собственностью, но помещики сохраняли собственность на все принадлежавшие им земли, и за пользование надельной землей крестьяне должны были отбывать барщину или платить оброк и не имели права отказаться от нее в течение 49 лет, либо выкупать землю, либо, пользуясь своей личной свободой, уйти из крестьянской общины и искать работу в городе. Разумеется, работа только низкоквалифицированная, условия жизни в городах – ужасны, без всяких преувеличений, а механизмы социальной защиты находились еще только в зачаточном состоянии. Условия работы на заводах тяжелые, особенно для женщин и детей. Так что эта мысль, что «государство обидело крестьян», «царь обидел крестьян», вероятно, приходила в голову не одному Каракозову.
Можно объяснить это во многих словах, привести данные статистики, выдержки из воспоминаний и убедить читателей на основе фактов и логики. А можно написать стихи:
В соседнем доме окна желты.По вечерам – по вечерамСкрипят задумчивые болты,Подходят люди к воротам.И глухо заперты ворота,А на стене – а на стенеНедвижный кто-то, черный кто-тоЛюдей считает в тишине.Я слышу все с моей вершины:Он медным голосом зоветСогнуть измученные спиныВнизу собравшийся народ.Они войдут и разбредутся,Навалят на спины кули.И в желтых окнах засмеются,Что этих нищих провели[2].Здесь нет ни цифр, ни фактов, только мутные петербургские сумерки, темные силуэты рабочих, идущих на ночную смену, резкий желтый электрический свет из окон фабричной конторы и ощущение тревоги и безнадежности, с которым жила Россия Серебряного века. Именно так работает поэзия, она не убеждает, не спорит, а разговаривает с читателями на уровне ощущений, на уровне эмоций. Если эти эмоции резонируют в вас, стихи вам нравятся, если нет – кажутся глупыми и бессмысленными. Как незнакомый язык может показаться просто набором звуков, а последовательность длинных и коротких гудков кажется бессмысленной тому, кто не знает азбуки Морзе. Поэзия (и шире – художественная литература) – это всегда совместное творчество автора и читателя.
Александр III стал наследником в 1865 году, когда от чахотки скончался его старший брат, по сути, он вступал на престол, как на Голгофу, «орошенный слезами, поникнув головой, посреди ужаса народного, посреди шипения кипящей злобы и крамолы». Эти слова сказал его ближайший друг и наставник Константин Петрович Победоносцев. Вероятно, как только вы прочли это имя, в вашей голове зазвучали строки, также написанные Александром Блоком:
В те годы дальние, глухие,В сердцах царили сон и мгла:Победоносцев над РоссиейПростер совиные крыла,И не было ни дня, ни ночиА только – тень огромных крыл;Он дивным кругом очертилРоссию, заглянув ей в очиСтеклянным взором колдуна;Под умный говор сказки чуднойУснуть красавице не трудно, —И затуманилась она,Заспав надежды, думы, страсти…Но и под игом темных чарЛаниты красил ей загар:И у волшебника во властиОна казалась полной сил,Которые рукой железнойЗажаты в узел бесполезный…Колдун одной рукой кадил,И струйкой синей и кудрявойКурился росный ладан… Но —Он клал другой рукой костлявойЖивые души под сукно.И снова переданные ощущения поэтом верны. Годы правления Александра III (1881–1894, т. е. перед самым началом Серебряного века) – это годы жесточайшей политической реакции, что вполне объяснимо и ожидаемо. Когда Александр II уезжал из Михайловского дворца перед очередным покушением, ставшим для него роковым, он сказал младшему брату Михаилу на прощение: «Я не скрываю от себя, что мы идем к конституции». Александр подразумевал конституционный проект, который готовил министр внутренних дел Михаил Тариэлович Лорис-Меликов. Александр III немедленно отправил Лорис-Меликова в отставку и пишет на его докладе: «Слава Богу, этот преступный и спешный шаг к Конституции не был сделан, и весь этот фантастический проект был отвергнут в Совете Министров весьма незначительным меньшинством». И через три года «совинокрылый» Победоносцев писал императору: «Ныне оно уже дискредитировано всюду, но всюду ложь эта въелась, и народы, уже не в силах он нее освободиться, идут навстречу судьбе своей… Как же безумны, как же ослеплены были те, quasi-государственные русские люди, которые задумали обновить будто бы Россию, и вывести правительство из смуты и крамолы, посредством учреждения какой-то палаты представителей!.. Как были легкомысленны те, которые были готовы уступить им и принять сочиненный рецепт. Кровь стынет в жилах у русского человека при одной мысли о том, что произошло бы от осуществления проекта графа Лорис-Меликова и друзей его… Болит моя душа, когда вижу и слышу, что люди, власть имущие, но, видно, не имущие русского разума и русского сердца, шепчутся еще о конституции. Пусть они иногда еще подозрительно на меня озираются, как на заведомого противника этой роковой фантазии. Я жив еще и не затворяю уст своих, но когда придется мне умирать, я умру с утешением, если умру с убеждением, что ваше величество стоите твердо на страже истины, и не опустите того знамени единой власти, в котором единственный залог правды для России. Вот где правда, а там – ложь, роковая ложь для судеб России».
Конституция должна была гарантировать гражданские свободы, в том числе и свободу печати, и естественно, Александр III не мог этого допустить. Уже в 1882 году при активном участии Победоносцева образовано совещание четырех министров, которое имело право наложить административный запрет на любой печатный орган. За следующие три года закрыли девять периодических изданий, и среди них знаменитые «Голос» и «Отечественные записки». Издан список запрещенных книг, подлежащих изъятию из народных библиотек. Политическая цензура прочно угнездилась в университетах.
В 1890 году писательница и педагог Мария Константиновна Цебрикова писала Александру III: «Законы моего отечества карают за свободное слово. Все, что есть честного в России, обречено видеть торжествующий произвол чиновничества, гонение на мысль, нравственное и физическое избиение молодых поколений, бесправие обираемого и засекаемого народа – и молчать. Свобода – существенная потребность общества, и рано ли, поздно ли, но неизбежно придет час, когда мера терпения переполнится и переросшие опеку граждане заговорят громким и смелым словом совершеннолетия – и власти придется уступить…».
Но одновременно это и годы экономического подъема. Александр III не собирался повторять ошибок не только своего отца, но и своего деда, он понимал, что экономически отсталая Россия станет легкой добычей для европейских стран. И в его царствование Россию ждал настоящий экономический бум. Когда он вступил на престол, в сберегательных кассах хранилось в общей сумме 10 000 000 рублей, а когда он умер, эта цифра возросла до 330 000 000 000. Европейскую часть России покрыла сеть железных дорог, началось строительство Транссибирской магистрали. По всей стране вырастали новые заводы, развивались угольные шахты Донбасса, нефтяные промыслы Баку.
Александр III проводил свои реформы для того, чтобы Россия стала конкурентоспособной с европейскими странами. При этом он ни явно, ни тайно не ставил своей целью повести страну по капиталистическому пути развития. Капитализм, власть капитала, означает «власть буржуа», а Александр вовсе не собирался делиться экономической властью, особенно с «третьим сословием»: он помнил о «Европейской весне»[3] и не желал ее повторения на родине.
Но по мере того, как росло благосостояние купцов, ремесленников и прочих членов «третьего сословия» Российской империи, росло и их желание оказывать влияние на внутриполитический курс страны, участвовать в ее управлении. Понимал ли Александр этот парадокс, понимал ли, что сам закладывает бомбу под то здание самодержавия, которое он всю жизнь старательно укреплял? Нам известно только, что решать эту проблему он оставил сыну. И эта проблема была далеко не единственной.
Слабую готовность государства справляться с трудностями показал голод в 1891–1893 годы, охвативший 16 губерний Европейской России и Тобольскую губернию в Сибири с общим населением 35 миллионов человек. «Эпидемия голода», хоть и в меньших масштабах, повторилась в 1901–1902 и 1905–1908 годах.
Условия труда на заводах и фабриках были жесткими. В начале XX века рабочий день официально мог составлять 12 часов. Малолетние (с 10–12 лет) работают с восьми утра до полудня, и с часу дня до пяти вечера. Официально выходной только один день – воскресенье, в субботу и перед праздниками сокращенный рабочий день до шести часов. Рабочие снимали «углы» в комнатах, на каждой кровати часто спали по очереди два взрослых человека, а иногда еще и несколько детей.
При Николае II Россия вновь вернулась к обсуждению конституционного проекта и создания парламента. Эта тема стала больной для Николая II. После того, как правительство «продавило» созыв Первой Государственной думы, император с горечью спрашивал, может ли он, как раньше, носить титул «самодержец» и со слезами на глазах обещал своей родне распустить Думу при первом же удобном случае[4]. Случай не заставил себя ждать. Первое заседание Государственной думы состоялось 27 апреля (10 мая) 1906 года в Таврическом дворце, она проработала всего 72 дня и была распущена. Вторая дума, еще более радикальная, чем первая, просуществовала немногим дольше – три с половиной месяца, и закрылась со скандалом – премьер-министр Столыпин обвинил 55 депутатов в заговоре против царской семьи. Последующие Думы смогли оценить границы своих полномочий, им удавалось дорабатывать полный срок. Столыпин оставался ярым сторонником парламентаризма, но ему раз за разом приходилось вступать в противоборство с Думой ради проведения реформ. Возможно, звездный час Думы наступил в феврале 1917 года, но он же оказался и ее лебединой песней. Нет нужды рассказывать о том, что за этими днями последовало время великих расколов, размежеваний, непримиримых противостояний, великих надежд и великих иллюзий. Все конфликты, заложенные в течение XIX века, а может быть, и раньше, предельно обострились. Но то, что наступило следом, не было долгожданным «дивным новым миром», это все тот же старый мир, со старыми проблемами и старой враждой, только принявший новое обличие.
Казалось бы, все изложенное выше имеет мало отношения к истории культуры. Но культура (в том числе) является реакцией общества и отдельных людей на происходящие катаклизмы. Когда-то, что случается, невозможно осмыслить и осознать «напрямую», она приходит на помощь. В 1890 году, в момент зарождения культуры Серебряного века, никаких «явных» катастроф в обществе еще не происходило. Стране еще только предстояло пережить Кровавое воскресенье, Первую русскую революцию, позор Цусимы, ужасы Первой мировой войны. Но в обществе подспудно, уже ощутимо, зрело напряжение, некая внутренняя дрожь, предчувствие беды.
Было ясно, что прежняя жизнь не может продолжаться, что она скоро должна закончиться, хотя непонятно, что наступит позже. И поэзия, музыка, живопись, театральное искусство, как натянутые струны, резонировали с этой дрожью.
Географические рамки Серебряного века тоже достаточно узки – в основном это «две столицы» – Москва и Петербург, немного Крым, немного – средняя полоса России. Большинство поэтов и поэтесс знали друг друга лично, причем достаточно близко, некоторые были знакомы по публикациям, по переписке, но всегда стремились встретиться, увидеться, сблизиться. И разумеется, они писали стихи друг другу, часто и много и, наверное, эти стихи лучше всего представляют их самих и их эпоху.
Возможно, самыми известными из них являются два стихотворения, которыми обменялись после личного знакомства Александр Блок и Анна Ахматова.
Впервые Блок – уже хорошо известный и всеми любимый поэт, и 22-летняя Анна Горенко, совсем недавно вышедшая замуж за Николая Гумилева и взявшая псевдоним «Ахматова», встретились 22 апреля 1911 года, когда Ахматова читала свои стихи в «Академии», заседавшей в помещении редакции «Аполлона» (Мойка, 24). Полвека спустя Ахматова записала в рабочей тетради: «Блок. <…> Первое знакомство (Ак<адемия> стиха), вероятно, апрель) 1911 г.».
В его квартиру на набережной Пряжки Анна Андреевна пришла в январе 1914 года, и на следующий день написала стихи:
Я пришла к поэту в гости.Ровно полдень. Воскресенье.Тихо в комнате просторной,А за окнами мороз.И малиновое солнцеНад лохматым сизым дымом…Как хозяин молчаливыйЯсно смотрит на меня!У него глаза такие,Что запомнить каждый должен,Мне же лучше, осторожной,В них и вовсе не глядеть.Но запомнится беседа,Дымный полдень, воскресеньеВ доме сером и высокомУ морских ворот Невы.Блок, восхитившийся красотой поэтессы (но довольно прохладно отнесшийся к ее творчеству), написал в ответ такие строки:
«Красота страшна» – Вам скажут, —Вы накинете ленивоШаль испанскую на плечи,Красный розан – в волосах.«Красота проста» – Вам скажут, —Пестрой шалью неумелоВы укроете ребенка,Красный розан – на полу.Но, рассеянно внимаяВсем словам, кругом звучащим,Вы задумаетесь грустноИ твердите про себя:«Не страшна и не проста я;Я не так страшна, чтоб простоУбивать, не так проста я,Чтоб не знать, как жизнь страшна».Разумеется, это не единственный обмен посланиями в истории Серебряного века. В апреле 1918 года Зинаида Гиппиус писала Блоку:
Все это было, кажется в последний,В последний вечер, в вешний час…И плакала безумная в передней,О чем-то умоляя нас.Потом сидели мы под лампой блеклой,Что золотила тонкий дым,А поздние распахнутые стеклаОтсвечивали голубым.Ты, выйдя, задержался у решетки,Я говорил с тобою из окна.И ветви юные чертились четкоНа небе – зеленей вина.Прямая улица была пустынна,И ты ушел – в нее, туда…Я не прощу. Душа твоя невинна.Я не прощу ей – никогда.И Блок ответил, правда, не конкретно на это стихотворение, а на сборник, с говорящим названием «Последние стихи», присланный ему в начале июня 1918 года:
Женщина, безумная гордячка!Мне понятен каждый ваш намек,Белая весенняя горячкаВсеми гневами звенящих строк!Все слова – как ненависти жала,Все слова – как колющая сталь!Ядом напоенного кинжалаЛезвие целую, глядя в даль…Но в дали я вижу – море, море,Исполинский очерк новых стран,Голос ваш не слышу в грозном хоре,Где гудит и воет ураган!Страшно, сладко, неизбежно, надоМне – бросаться в многопенный вал,Вам – зеленоглазою наядойПеть, плескаться у ирландских скал.Высоко – над нами – над волнами, —Как заря над черными скалами —Веет знамя – Интернацьонал!И в этих стихах, как в двух зеркалах, отразился не только их конфликт, но и трещина, которая внезапно пролегла через всю эпоху, и по сравнению с которой разногласия между символистами и акмеистами казались детской игрой в шарады.
Но, разумеется, были и более камерные диалоги. Поэты признавались друг другу в любви, флиртовали, ревновали, высказывали упреки, мирились.
В 1911 году Гумилев писал Ахматовой:
Из логова змиева,Из города Киева,Я взял не жену, а колдунью.А думал – забавницу,Гадал – своенравницу,Веселую птицу-певунью.Покликаешь – морщится,Обнимешь – топорщится,А выйдет луна – затомится,И смотрит, и стонет,Как будто хоронитКого-то, – и хочет топиться…А Ахматова, в свою очередь, отвечала мужу, упрекая его без упреков за отъезд в Африку:
Он любил три вещи на свете:За вечерней пенье, белых павлиновИ стертые карты Америки.Не любил, когда плачут дети,Не любил чая с малинойИ женской истерики…А я была его женой.Волошин и Мандельштам писали стихи Цветаевой, Цветаева – Мандельштаму, а еще – Блоку, Пастернаку, Волошину и Ахматовой. Ахматова – Цветаевой, Мандельштаму и Пастернаку. Пастернак – Ахматовой и Цветаевой. Ахматова и Цветаева – Маяковскому. Поэтесса Ирина Одоевцева – Гумилеву (сразу после отъезда из России в 1923 году, показывая, что смерть адресата не всегда прерывает переписку). Маяковский – Есенину (еще один пример посмертного диалога). Если написать все эти фамилии по кругу и соединить их линиями – стихами, то получится звезда – один из любимых символов символистов (простите за невольный оксюморон). Или более современный образ – сеть обмена информацией, Всемирная паутина, объединяющая поэтов, живших в одну эпоху и на одном пространстве. В строках, не вошедших в основной текст «Поэмы без героя», Ахматова пыталась описать подобный разговор, одновременно общий – всех со всеми, и личный, интимный – каждого с каждым:
«Уверяю, это не ново…Вы дитя, синьор Казанова…»«На Исакьевский ровно в шесть…»«Как-нибудь побредем по мраку,Мы отсюда еще в «Собаку»…[5]«Вы отсюда куда?» —«Бог весть!»Почему же стихи оказались так важны на переломе эпох?
Проза очерчивает проблемы и конфликты, философия их очищает и осмысляет, поэзия помогает их пережить. Потому что только она может позволить себе обращаться к «голым» эмоциям.
Предыдущая эпоха – время «больших» реалистических романов Тургенева, Гончарова, Толстого, Достоевского. Теперь романисты уже не успевали за быстро меняющимся временем. Веку была необходима скорая помощь – стихи.
Любовь и смерть – вечные темы для поэзии. И даже в конце XIX века, в сравнительно мирное и «вегетарианское» время, еще до всех потрясений: революции 1905 года, Русско-японской и Первой мировой войны, смерть, грубая повседневная реальность, с которой человек мог столкнуться в любом возрасте, от которой не защищало ни высокое положение, ни деньги, ни проживание в столице бок о бок с лучшими, самыми передовыми учеными-медиками и медицинскими учреждениями.
Писать об этом тяжело, читать тоже, но, не помня об этой почти материальной черной теме, нависшей над каждой колыбелью, над каждым брачным ложем, мы не поймем экзальтации людей Серебряного века, их стремления к иной, лучшей жизни. В царство идей, где людей не преследуют искушения плоти, страх смерти. И не поймем их иступленной любви друг к другу, к близким по духу, к ближним – в самом буквальном и обыденном смысле этого слова.
Первая жена Вячеслава Иванова Лидия Дмитриевна Зиновьева-Аннибал умерла от скарлатины в возрасте 41 года, в 32 года – от тромбофлебита Варвара Дмитриевна Илловайская, первая жена Ивана Владимировича Цветаева, отца Марины Цветаевой. Ее единокровные брат и сестра – Надя и Сережа – скончались в двадцать два года и в двадцать лет, видимо, от туберкулеза. Цветаева писала в биографическом очерке «Дом у старого Пимена»: «Наде… бог послал тяжелую смерть. Не надо научных слов для такой вечной вещи, как смерть молодой красавицы. Как бы ни назывались сопутствующие ее болезни явления – муки были ужасные, и ни один врач ее от них не избавил. Умирала она тяжелее брата еще и потому, что хотела жить. Не о непостыдной безболезненной кончине живота молила, а о жизни – какой бы то ни было – только жить! Что может быть жестче такой Нади, из горячей постели горячей рукой тайком передающей монашке деньги, чтобы молилась о ее здравии по всем монастырям Москвы». Причем, их отец – историк Дмитрий Иванович Иловайский, автор детского учебника, многократно осмеянного во «Всемирной Истории Сатирикона» Татьяной Тэффи, Аркадием Аверченко, И.Л. Оршером и Осипом Дымовым, прожил почти 90 лет.
Владимир Константинович Маяковский, отец поэта, умер в 49 лет от заражения крови, после того как уколол палец иголкой, сшивая бумаги. С тех пор Маяковский терпеть не мог булавок и заколок, мыл фрукты по два раза кипяченой водой и смертельно боялся любой инфекции. Правда, дело происходило в провинциальном Кутаиси.
Но в столице после внутриутробной гибели ребенка от инфекции умерла Антонина, старшая сестра Елизаветы Дмитриевой, а на следующий день муж Антонины покончил с собой. Отец обеих девочек тоже скончался рано, от туберкулеза – завсегдатая петербургских трущоб и дворцов. Сама Елизавета в юности болела костным туберкулезом, отчего на всю жизнь осталась хромой и прожила всего 41 год. Из туберкулезного санатория Халила под Петербургом она писала Волошину: «Здесь только чахоточные, все они видят и знают близость смерти. Про нее здесь только и говорят. Никто не смеется. Говорят тихо и ночью все кашляют и стонут… Здесь не только ждут смерти, здесь еще и плачут о жизни, и она сюда приходит, принимая странные, едкие формы. И от невозможности восприятия ее плачут целые ночи, нужно долго гладить руки и говорить печальные слова о Радости, чтобы перестали. И то ненадолго. Но во мне самой наряду с тоской есть Радость, я могу слушать жизнь и мне не так трудно».
Только подумайте! В домах уже горело электрическое освещение, по улицам ходили трамваи, начали работать первые синематографы, а люди по-прежнему умирали от любой инфекции, от любой случайности, и спасти, уберечь их не было никакой возможности. Возможно, именно этим объясняется тот странный для нас феномен, что поэтессы Серебряного века раз за разом придумывали себе несуществующих детей и потом описывали их смерть. Может быть, никогда не существовавшая Вероника Елизаветы Дмитриевой – Черубины де Габриак – чью смерть она оплакивает в стихах – это дочь ее сестры, которой так и не суждено было родиться и прожить хотя бы короткую жизнь? А может быть, это воспоминание о выкидыше самой Дмитриевой?
Именно этим ясным и конкретным сознанием, что все смертны, причем «смертны внезапно», можно объяснить популярность в ту эпоху ménage à trois – «брака втроем». Видимо, речь о сексуальных экспериментах в таких браках шла редко, во всяком случае реже, чем утверждает молва. Чаще имела место обычная «последовательная моногамия» – мужчина и женщина любили друг друга, потом разлюбили, расстались, кто-то из них вступил в новые отношения, но дружба и привязанность друг к дугу остались. Новый партнер или партнерша не ревнуют к прошлому, напротив, «бывший» и «нынешний», или «бывшая» и «нынешняя» подружились или были друзьями раньше, у них общие интересы, общее дело, и они живут втроем. Делят на троих бытовые трудности, которые с каждым годом все возрастают. В 1917–1920 годах, когда привычная инфраструктура разрушается, Петербург и Москву посещают голод и эпидемии, такое «совместное домохозяйство» может стать залогом выживания. Втроем легче обогреться, легче прокормиться, объединив три пайка и скудные запасы, есть кому ухаживать за больными, пока кто-то другой работает, и так далее. И, конечно, уважение друг к другу, восхищение друг другом. Да и как было не восхищаться, как не уважать! Ведь все они, даже ставшие заклятыми врагами, когда-то были друзьями, все чертовски талантливы и образованы, чтобы оценить друг друга по достоинству. Конечно, были в их жизни и сказанные сгоряча несправедливые упреки, а иногда и справедливые, ссоры из-за пустяков, и иногда и не из-за пустяков, грязные сплетни, клевета, обвинения, но чем дальше, тем мрачнее становилась окружающая их действительность, они теряли друзей и любимых, и волей-неволей сплачивались, хотя бы только в воспоминаниях.