bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Солдаты тихо переговаривались надо мной и курили американские сигареты. Запах тлеющего табака напоминал о воскуренных благовониях, когда пепел и угольки сыпались на меня, будто на связанного агнца на заклание. Сигареты воняли. Их – «Пэлл Мэлл», или «Уинстон», или «Мальборо» – привезли с юга Техаса на какой-то проклятой грузовой барже с дизельным мотором через залив и Атлантический океан, вниз по побережью, в Аргентину; в Буэнос-Айресе их разгрузили опалённые солнцем стивидоры[6] под чайками, орущими в полёте на небо и ненавистный берег; мозолистые руки бесцеремонно погружали деревянные ящики с упаковками на платформы грузовиков и везли на запад, через горы, пока этот тлетворный запах не достиг меня, находящегося в руках солдат. Возможно, это был подарок от кого-то из сотрудников американского правительства – подкуп, бакшиш за сделку с голубоглазым и светловолосым великаном-антимарксистом, возвышавшимся далеко-далеко на севере с его зловонным дыханием. Я лежал в горячке, избитый в кровь, грузовик трясся по дороге на северо-запад, прочь от побережья, а вонь окутывала меня. Наконец эта вечность, в которой я, лишившись чувств, застывал в облаке боли, закончилась, и мы остановились. Я тогда находился в сознании, и моё тело ныло. Сильнее всего болела голова, хотя кожа на ногах, руках и груди была вся окровавлена и оцарапана о доски. А ещё хуже были моя поруганная гордость и неприкосновенность. Что стало с Алехандрой? Мои ноздри наполняла засохшая кровь и солёный потный запах мужчин и старых сигарет. Солдаты грубо шутили про мой живот и тыкали в меня дулами ружей; кожа на лице, особенно у глаза, казалось, была переполнена соком и вот-вот лопнет, как у сардельки над костром. Меня вытащили из грузовика, не замотав лица и не закрыв глаз, и это привело меня в ужас – им было всё равно, знаю ли я, где нахожусь! На миг мой нос наполнил свежий воздух, аромат листвы и цветущих растений, в глаза хлынул солнечный свет, и я заметил здание – точнее, крышу и стену сада, – за ними дерево, а ещё дальше – полоску неба и горы. Махера. Гильермо Бенедисьон назвал мою возлюбленную родину длинным лепестком моря, вина и снега. Я знал это небо и эти увенчанные снегом горы – если я и не находился в Сантаверде, то был очень близко. Я понял бы это, даже если бы мне завязали глаза: я чувствовал запах мелкой коричневой воды реки Мапачо, которая бежала к толстому Паласу, а тот стремился к морю.

Мне, уроженцу Махеры, не нужны были глаза, чтобы знать: я дома – а карабинерам было всё равно, знаю ли я. Сколько всего ужасного произошло, пока меня не было?

Меня потащили в здание: внутри стояла тишина, точнее затишье, которое бывает сразу после прекращения мучительно-громкого шума. Двое солдат несли меня за подмышки, и я волочил свои босые, по-прежнему связанные ноги. Здесь было холодно – толстые каменные стены утепляли помещение, но недостаточно. Меня пронесли через зловеще-тихую комнату, полную голых людей, пустыми глазами уставившихся на меня. Карабинеры молча следили за ними, ни на миг не опуская оружия. В каменных коридорах то и дело внезапно отдавался эхом хохот солдат.

Солдаты оставили меня в месте, которое раньше, наверно, было кабинетом: окно здесь было замуровано кирпичами. У стола управляющего стоял металлический стул с пластиковым сиденьем, с потолка одинокая лампочка в клетке отбрасывала на помещение неровные прямоугольники жёлтого света. В комнате пахло мочой и страхом, хотя, если бы тогда меня попросили определить второе, я не смог бы его описать. А потом…

А потом кто не смог бы?

Не знаю, как долго я там пробыл, брошенный ими. Я то сидел на неудобном металлически-пластмассовом стуле, то ходил кругами, то прикладывал распухший глаз к каменным стенам, чтобы его остудить. Мне нужно было облегчить кишечник и мочевой пузырь, и я уже в отчаянии поглядывал в угол, но тут в двери загремели ключи, и в кабинет вошёл человек – карабинер с ружьём. Оглядев помещение, он указал дулом ружья, чтобы я сел на стул, и я подчинился. Тогда в кабинет, глядя в блокнот-планшет, зашёл второй человек: первую страницу он прочитал, не поднимая головы, перелистнул на следующую и только тогда посмотрел на меня поверх очков, будто пожилой профессор – только вот на нём был мундир махерской армии, без особых украшений, но с указанием на звание подполковника. На груди этого приземистого мужчины с густыми чёрными усами и глубоко посаженными глазами, говорящими о недостатке сна, виднелась табличка, и на ней стояло имя: Сепульведа.

Мне захотелось броситься на карабинера, выцарапать ему глаза, вырвать из рук ружьё, но я уже тогда был немолод и почти гол, и казался себе очень маленьким.

– Рафаэль Авенданьо? – спросил подполковник.

– Где Алехандра? – удалось мне произнести.

Сепульведа бросил взгляд на солдата. Тот подошёл ко мне, поднял ружьё, перевернул и ударил меня прикладом в уже побитый глаз одним совершенно непринуждённым движением. Расцвела фантастическая боль, ощущение удара разлилось по всему телу, словно произвол, совершённый с моим глазом, одновременно почувствовали большой палец на ноге, ладонь, голень, предплечье, каждая пора, каждый зуб, каждый волосок, мои кости и жилы, каждая часть меня. Боль стала суммой моего тела. Я больше не чувствовал отдельные части тела – всё стало одним. Наэлектризованный воздух завибрировал, я ощущал, как кровь пульсирует и, подгоняемая сердцем, толкается через проходы и коридоры в лабиринте моей плоти. А потом я перестал чувствовать. Поднявшись с пола, снова занял стул, переставший быть неудобным. От удара что-то вывихнулось.

– Рафаэль Авенданьо? – повторил он.

– Да, – сказать было легче, чем кивнуть.

– Добро пожаловать домой, – он отметил что-то на своём планшете.

– Что… – начал я. Сепульведа удивлённо поднял брови на этот мой вопрос. – Что происходит?

– Ах да, не сомневаюсь, у вас есть вопросы, – ответил он. – В Махере в последнее время было неспокойно: в последние дни «сопротивление» проявляло немалую активность, – сняв очки, он вытер их белым платком. – Боюсь, им удалось убить президента Павеса.

Невзирая на боль, я чуть не засмеялся над таким абсурдным заявлением. Павес был социалистом! Большинство считало его союзником, а его племянник был давним пионером социалистического движения. Абсурд!

Но я не стал смеяться и восклицать, сохраняя ничего не выражающее лицо. Сепульведа снова надел очки:

– Сейчас нашим генералам удалось восстановить порядок.

– Кто у власти? – спросил я.

– Мы, конечно же, состоим в совете равных, но старший – генерал Видаль.

– Значит, хунта, – ответил я. Сепульведа нахмурился:

– Я надеялся, что вы как наш гость – прославленный поэт, увенчанный лаврами! – осчастливите нас более содержательным комментарием. Что ж, – вздохнул он, – начнём с малого. У Алехандры Льямос ведь есть сестра? – спросил он, перелистнув страницу планшета.

«Сестра Алехандры? Зачем им…»

– Отвечайте на вопрос, пожалуйста, – сказал Сепульведа, и солдат шагнул ко мне.

– Да, Офелия, – ответил я. Очень легко пасть, когда вам больно, у вас отобрали одежду и вы испуганы. Именно это я сейчас и говорю себе, а не то, что спросил тогда Сепульведа:

– Где она сейчас?

– Не представляю, – ответил я.

– Она же навещала вас в Санто-Исодоро.

– Она навещала Алехандру, а я сплю с Алехандрой. Она где? – ответил я, прежде чем успел удержаться. Солдат поднял ружьё, чтобы снова меня ударить, но Сепульведа остановил его, едва заметно покачав головой, а мне сказал:

– Вы воссоединитесь в своё время, если будете сотрудничать с нами.

– Я сын Махеры, – заявил я. – Вы не можете меня удерживать.

– Как вы увидите, мы можем делать с сыновьями и дочерями Махеры что угодно, если они – враги государства или союзники врагов, – ответил Сепульведа, совершил ручкой незаконченное движение и выглянул за дверь: – Маркос, Хорхе, будьте добры дать этому заключённому немножко асадо, но не слишком острого, хорошо? У него есть информация.

– Я не… – начал я, но тут солдат опрокинул мой стул ногой, и я спиной повалился на пол. Очередной вывих, перед глазами всё побелело. Я чувствовал запах патоки, апельсиновой цедры и только что убитого кролика, мой разум приходил к странным выводам. Когда ко мне вернулся дар зрения, солдаты (к первому присоединились ещё два) связали мои руки и подняли меня. Первый сказал остальным:

– La parilla, – то есть жаровня.

Они несли меня вниз по лестницам и коридорам. Я едва помнил себя от изнеможения и боли. Меня принесли в каменную комнату без окон и с голым металлическим каркасом кровати. Здесь воняло фекалиями, мочой, старыми сигаретными ожогами, человеческим потом и чем-то ещё хуже. Глаз и лицо ныли так, будто в глазницу мне вставили тупой нож.

Меня поднесли к постели, срезали с меня бельё и привязали; в мои гениталии тыкали ружьями, о них тушили сигареты, к частям моего тела прикрепили кабели, подключённые к автомобильным аккумуляторам. Сепульведа спрашивал: «Где Офелия Льямос?» и «Что вам известно о местоположении MIR?», но эти вопросы казались бессмысленными – подполковнику будто было всё равно, что я отвечал. Я рассказал ему всё, что знал, то есть ничего, и кое-что, чего не знал – например, где, как мне казалось, могли быть партизаны MIR. Сепульведа усердно записывал всё, что я говорил, и потом приказывал им причинять мне ещё больше боли: вставлять предметы в мой анус и пенис, низвести меня до мяса и ниже. Но это – не часть моей исповеди. Сейчас, когда я пишу, я собираюсь говорить не об этом. Всё, что могу сказать о своём опыте на «жаровне» – что-то внутри меня натянулось и порвалось, мой разум и тело разъединились, и само время будто треснуло. Перед лицом боли я стал крошечным, недочеловеком – в этом я теперь походил на своих палачей.

Это продолжалось бесконечно, часами, эонами. И я ощутил нечто иное – что-то висело в воздухе, какой-то тёмный, пульсирующий туман, будто тучи над морем перед бурей или облака над вершинами Анд. В комнату просочилась сущность-галлюцинация, и на миг показалось, будто она меня увидела и узнала.

Но ничем не помогла.

В конце концов они остались разочарованы. Сепульведа приказал солдатам облить меня водой (я обгадился не один раз), они отнесли меня в тот кабинет и бросили на пол. Прошло много времени, прежде чем я смог двигаться, но тело хочет жить, даже когда разум покорился отчаянию и покинул телесную оболочку. На покусанном блохами шерстяном одеяле лежали корка хлеба, огрызок яблока и пакет из-под молока, наполовину наполненный водой. Всё это будто нашли в мусорном баке в подворотне Сантаверде, но я съел хлеб, выпил воду, на вкус напоминавшую кислое молоко, и обгрыз остатки яблока до черенка и косточек, а потом завернулся в одеяло. Значительная его часть была липкой, и шерсть пахла мертвыми существами, о чём я не хочу думать даже сейчас, но мне стало достаточно тепло, чтобы я мог вскоре уснуть.

Когда меня разбудили, это вернулся Сепульведа с другими солдатами. Он задал мне два вопроса – «Где находится Офелия Льямос?» и «Что вы знаете о местоположении партизан сопротивления?» – с тем же безразличным выражением лица, игнорируя возражения о моей невиновности.

– Его глаз на вид плох, правда? – спросил Сепульведа у солдат. Те замычали в знак согласия. – Да и всё остальное не лучше. – В ожоги от сигарет на моей груди, ногах и гениталиях проникла инфекция, и теперь они текли. – Принесите ему одежду. Просто потому, что не хочу смотреть на его голое тело, – приказал Сепульведа.

Один из солдат вышел и вернулся с получистой парой льняных штанов и шерстяной туникой. Моё тело с трудом шевелилось – оно всё состояло из боли и дергалось, как несмазанный механизм, – но мне всё-таки удалось одеться под непреклонным взглядом Сепульведы и его солдат.

– Сегодня, Рафаэль Авенданьо, вы станете свидетелем, – сказал подполковник.

Они повели меня через здание в другую комнату, не ту, что с «жаровней», но столь же полную ужаса и отчаяния. Сначала они поместили в бочку, стоящую на металлической решётке, молодого человека, студента. Внизу алчно щебетали крысы, капала вода. Студент бился и сопротивлялся, но в конце концов скользнул в бочку, как змея в сточную трубу. Через край перелилась чёрная вода, и молодого человека вырвало. Один из солдат натянул резиновые перчатки и сунул его голову в гнусную жидкость – по запаху я понял, что это человеческие отходы. Меня стошнило.

Затем начался допрос.

Они упомянули его имя. Если бы я был в более ясном уме, или если бы неумирающая часть меня была сильнее, я запомнил бы его, высек его имя у себя в памяти, как в граните. Но я трус. Я забыл его имя, как и всё остальное, кроме его боли.

Он был лишь первым. Другого мужчину отвели на «жаровню»; другую женщину подвесили, будто тушу в морозильной комнате ресторана. Другую женщину они…

Нет, не могу об этом думать. Не могу думать о них.

Я недостаточно силён.

Они пытали меня снова и снова, а в промежутках заставляли смотреть.

Я не знаю, что они сделали с Алехандрой, а если знаю, теперь не могу достать это знание из дворца своей памяти.

Эти двери я запер.

Когда вы лишены солнца и низведены до недочеловека, время меняется – расширяется и сужается. Оно идёт, и вы понимаете его ход, но так, как понимает животное – температура падает, значит ночь; ваше тело, как море, отвечает на движения луны. Вы существуете вне времени, в околовремени: это фермата, вечно затихающая нота, это миг, когда волна застывает, готовясь разбиться, когда воробей падает в воздухе. Все мгновения теперь особые, они обрушились друг на друга. Боль – это дверь в околовремя.

Я бредил и лишился речи. Солдаты забирали меня из камеры и вели к ужасам, или к мгновениям боли – я перестал понимать, что было хуже. Кажется, они перестали задавать мне вопросы. А может, я перестал их понимать.

А затем явился он.

* * *

Не знаю, как долго он говорил, прежде чем его слова просочились в моё сознание. Я лежал на полу под рваным и зловонным одеялом, он сидел на стуле за столом. Мой глаз распух ещё сильнее и требовательно давил на череп. Что-то было не так. Мне хватило рук и кончиков пальцев, чтобы удостовериться: без врача я, возможно, больше не смогу видеть.

Возможно.

Перед ним лежали бумаги, в руке он держал листок. На потолке ярко горела лампочка, а он держал листок так, что тень от бумаги падала мне на лицо, и когда я поднял взгляд на незнакомца, листок засиял, я увидел слабые очертания чернильных слов на другой стороне и каким-то образом понял, что написал их я.

– «…от кончиков их копий до эфесов их мечей, от их недобрых намерений до жестоких мыслей поднимается сильный запах. Кровь взывает ко крови, зло требует зла; болью и жертвоприношением мы привлекаем взор незримых глаз: за звёздами шевелится титан. Убийство и кровопускание – такой сладкий, манящий аромат. Боль становится фимиамом, жертва – маяком». – Он замолчал и отодвинул бумагу, так что свет упал мне на лицо. Боль взорвалась сложным фракталом с миллиардом слоёв, будто от физического удара. Я содрогнулся и закрыл глаза.

– Вы теперь со мной, сеньор Авенданьо? – спросил он низким, богатым голосом. Если бы он захотел, то мог бы петь, поступить в хор. – Пожалуйста, присоединяйтесь. У меня для вас вода и, если можете выдержать, вино. Аспирин. Еда.

Даже если он лгал, я, по крайней мере, увидел бы, насколько он лжёт. И что-то в нём было неправильным, косым.

Американец.

Не знаю почему – может, из-за пыток в то обрушившееся время, благодаря которым удалось меня поработить, – но он приводил меня в ужас. Сепульведу я боялся, но в этом человеке я чувствовал свой конец – концы всего. Может быть, из-за его акцента или отсутствия акцента: он легко, как прекрасно образованный человек, говорил по-испански. Идеальное произношение и раскатистый звук голоса не сходились с доступной мне визуальной информацией – то и другое казалось отдельным. Возможно, это было последствием пыток: повреждения нанесли не только моему глазу, но и ушам. Я превращался в разрозненное собрание увечий, причинённых органам чувств. Его голос был повсюду, позади меня, внизу, вовне. Я ничего не понимал – что пуга́ло, ведь для меня язык был всем.

Я не знал, существую ли ещё в том обрушившемся времени. Всё двигалось медленно. Я оттолкнулся от пола, и мне показалось, что я медленно перехожу Мапачо вброд – вода стремительно бежит, набрасывается, пытается унести меня в море, в бескрайнюю солёную пустыню, в небо, полное акул.

Теперь в камере был ещё один стул – наверно, его принесли солдаты Сепульведы. Но ни его, ни его подручных нигде не было видно.

– Садитесь, – сказал незнакомец и указал на стул. Я сел, не сводя с него глаза.

Он оказался красивым мужчиной в очень хорошем синем костюме, безупречно белой рубашке и кроваво-оранжевом галстуке. Из кармана пиджака выглядывал выглаженный платок, образуя элегантную геометрию костюма. Лицо его ничем не выделялось, пусть и было несколько угловатым. Он носил очки на размер меньше, чем надо; тёмные напомаженные волосы зачёсывал на затылок, открывая лоб. Синеватый оттенок гладко выбритой челюсти говорил, что, если бы он отрастил бороду, она оказалась бы очень густой. Когда он потянулся в карман пиджака за сигаретами, на запястьях блеснули отполированные ониксовые запонки.

– Меня зовут… – сказал он, зажёг сигарету и протянул её мне. Взяв горящий предмет в руку, я не сразу вспомнил, что это. Незнакомец подтянул и поставил между нами поднос с тарелкой, графином вина и небольшим кувшином воды. – …Уилсон Клив. Я посланник.

Я огляделся – в комнате не было никого, кроме нас с ним. Я представил, как встану и перережу ему горло. Разобью кувшин ему о голову и перережу горло осколками стекла. Собью с ног и буду бить ногами по голове и шее, пока он не умрёт. Я подумал, смогу ли я сделать хоть что-то из этого.

Теперь я думал, что могу.

Мой взгляд метался по комнате, в моём уме вставали призраки насилия, а он, откинувшись на спинку стула, рассматривал меня. Затем, налив воды в стакан, он сказал:

– Понимаю, вам неспокойно. Начните с этого.

Мысль принять от него что-либо вызывала омерзение, но я всё равно выпил. Потом положил в рот еду и обнаружил, что теперь у меня гораздо меньше зубов. Один из них треснул и торчал осколками из раздражённой десны, царапая язык. Я стал пить вино, стараясь не обращать внимания на боль, а Клив безучастно смотрел.

Когда я закончил, он предложил мне ещё сигарету. На этот раз я молча закурил. Так мы сидели, казалось, очень долго, но, как я уже сказал, в подобных местах и обстоятельствах время сужается и расширяется.

– Теперь вы будете себе отвратительны, – сказал Клив.

– Кто вы и чего вы хотите? – с трудом произнёс я. Даже теперь с моего горла изнутри будто содрали кожу – я сам не знал, от крика это или от жажды. Крупные участки моего разума были совершенно пусты.

– Моя задача – связь, – Клив пожал плечами.

– Вы сказали «посланник». Американского правительства?

Клив чуть склонил голову, будто мы играли в угадайку, и он сообщал, что я частично угадал. В детстве мы с двоюродными братьями прятали друг от друга вещи и бегали по дому с криком «Caliente!»[7], если игрок был рядом со спрятанным предметом, и «Frio!»[8], если удалялся от него. Найдя эту вещь – игрушечный пистолет, волчок, конфеты, журнал, – мы визжали от смеха.

Склонённая голова Клива означала «caliente».

– Армии? – спросил я снова.

Он поджал губы и едва заметно покачал головой.

– Central Intelligence Agency, – сказал я по-английски, вспомнив правительственную контору, на которую работал американский коллега Джеймса Бонда (Феликс… как его звали?). – ЦРУ.

Клив улыбнулся, выпрямился и положил между нами бумаги, которые читал вслух, когда я пришёл в себя.

– Неважно, какая аббревиатура сопровождает мою задачу, – сказал он, выпрямляясь – странное движение, будто он отодвинул плечи назад. Свет над нами мигнул и снова зажегся – скачок напряжения. Электросеть в Сантаверде тогда была ненадёжной, хотя о том, что мы в Сантаверде, я узнаю наверняка только позже. На лице Клива мелькнуло странное выражение, и он сказал:

– Если вам так удобнее, считайте меня посланником внешней бригады.

– Внешней бригады? Что это?

– Вы прекрасно знаете, сеньор Авенданьо. Вы уже давно посылаете нам отчаянные сигналы.

– Не понимаю, о чём вы говорите.

– Что вы можете рассказать мне об этом? – он постучал по бумаге. – Вашем «Маленьком ночном труде»?

Определённо, он был мастером дезориентации – я сразу обратил внимание на бумаги передо мной, листы, отпечатанные на машинке, знакомые глазу и руке. Я взял один из них. Он поднял свой портфель с пола рядом с собой, положил на стол и открыл защёлки со звуком, звонко отскочившим от каменных стен.

Клив непринуждённо бросил на стол стопку фотографий – это были фото Анхеля Илабаки из Санто-Исодоро, из дома, который мы с Алехандрой снимали там. Он не поленился убрать порнографические фото и оставил только копии «Opusculus Noctis», но я уже не понимал, какие из них больше провоцируют.

– Об этом, сеньор Авенданьо. О вашем шедевре.

– Чепуха. Старая мерзкая чепуха. Проявления «Ид» из тех времён, когда мир ещё не знал, как оно называется, – ответил я. «Старая мерзкая чепуха» – стоило мне это произнести, я понял, какая большая часть моей жизни, карьеры – моей поэзии! – была старой мерзкой чепухой.

– Ах вот как, – сказал Клив, поднимаясь. – Не знал, что вы так интересуетесь модной психологией.

Он снова поджал губы, посмотрел на свои ухоженные руки, вытянул перед собой, расправив пальцы ногтями к себе, и убрал что-то с кутикулы, затем его внимание сменило фокус, и он снял с костюма ниточку. Костюм был отличный. Были времена, когда я спросил бы его, где он взял такой.

– Закончите перевод, и больше вам не придётся быть свидетелем пыток. Ни вашему глазу, ни вашему телу, – сказал он, подошёл к двери и постучал в неё. Открыл солдат. Клив подал ему знак, и солдат внёс два блокнота и карандаш, лежащий на них.

– Когда нужно будет заточить карандаш, просуньте его под дверь, и его заменят. За каждую переведённую фотографию вас вознаградят, если это будет сделано хорошо, – едой, вином, если хотите водкой. Если пожелаете, даже девушкой.

– Алехандрой, – сказал я.

– Алехандрой? – переспросил Клив и засмеялся. Его смех был совершенно безрадостным, и на миг он показался марионеткой, управляемой кукольником, который находился очень далеко и очень плохо умел подражать человеческим эмоциям. – Боюсь, мы не можем совершить невозможное. Разве вы не помните?

– Что не помню?

– Ц-ц-ц, – покачал он головой. – Мы были недобры. – Едва касаясь пуговиц, он застегнул пиджак и разгладил его спереди, проверяя свою внешность – свой инструмент. Когда он шевелил руками, его белые манжеты бросались в глаза. – Алехандры нет. Но другой женщины будет достаточно. Нет? – Он подождал всего секунду. Я тем временем смотрел на свои руки, пытаясь вспомнить. – Переводите, сеньор Авенданьо, и вас будут кормить. Возможно, мы даже найдём доктора, который позаботится о вашем лице – вы, в конце концов, ужасно выглядите.

– Мои очки. Я не могу…

Он щелкнул пальцами и сказал пару слов солдату. Тот исчез и вернулся с жестяным ведром – по-видимому, переносным туалетом – и увеличительным стеклом. Стекло Клив положил на стол, ведро поставил в угол:

– Можете разбить стекло и попробовать наброситься с ним на охранника. Или на меня. Можете попробовать, конечно… но ваши усилия будут бесплодными, – он сунул руки в карманы с такой непринуждённой наглостью, что она осталась едва замечена. С этим заключённым он мог держать себя сколько угодно фамильярно, потому что меня он не боялся и не жалел. Мы просто угодили в один и тот же миг обрушившегося времени.

Клив стоял на фоне дверной рамки, позади него была темнота. Мне казалось, я видел, как во мраке движутся силуэты, но я был измождён, очень слаб, а один мой глаз перестал работать. Когда чувства подводят, разум порождает призраков. И всё же… странные силуэты влажно блистали. Миопия создавала иллюзию горы, окутанной дымом, вдали, за его спиной – горы, едва видной из-за струящихся миазмов. Всё это – огромный, запутанный, холодный массив – двигалось.

Я потёр лицо, стараясь по возможности не задевать распухший глаз, и подобрал увеличительное стекло.

– Если решите использовать его на себе, сеньор Авенданьо, – добавил Клив, – постарайтесь, чтобы кровь вытекла на бумагу. Гораздо больше эффект.

Он отступил во тьму, захлопнул дверь, и я услышал звук задвижки.

* * *

Обрушившееся время расширилось, и пульсирующий туман боли и ужаса несколько сузился. Теперь моё сердце не билось в панике постоянно, разрываясь от крови – по-видимому, человеческое тело не способно вечно поддерживать один и тот же уровень страха. Познакомившись с ужасом, плоть и разум порождают если не презрение, то его усталый, вымученный симулякр.

На страницу:
4 из 6