Полная версия
Живой роскошный ад
Джон Хорнор Джейкобс
Живой роскошный ад
(Сборник)
Морю снится, будто оно – небо
Между страниц
Когда-то давно знаменитыми были поэты
от слов их и целые страны горели огнём
В горах я бродилИ меж тенистых деревьев,Алтари ночи, которых я коснулся,Навечно останутся во мне.Заприте меня под замок на тысячу лет —Я не исчезну,А буду вечно возрождаться,испуская дым во тьме.Я – эон, проснувшийся в человеке,Я – тысяча дней, не знающих завтра.Гильермо Бенедисьон.Nuestra Guerra Celestial,или Наша война в небесахВо время пыток восприятие времени и закреплённость во временном континууме размываются… Фернандес исследует отношения между диссоциацией в пространстве, хронологическим опытом и субъективностью памяти, показывая не только как пытки деконструируют человечность жертв, подвергавшихся им при режиме Пиночета, но и как от этого уменьшается человечность палачей и – через них – государства…
Кристиана Рейес.Реки несут кровь в море: государственное насилие в Чили и Махере1
Малага, Испания
1987 г.
Выходца из Махеры я узна́ю в любом городе мира. Насилие оставляет следы, всех нас ужас превратил в братьев и сестёр, в диаспору изгнанников, мечтающих о доме.
На улицах его называли «Око» по очевидным причинам – конечно же, из-за повязки на глазу, но также из-за беспокойной, настороженной манеры держать себя. Предвечерние часы он проводил в парке Уэлин, сидя в тени: на голове соломенная шляпа с широкими полями, с нижней губы свисает балийская сигарета. Из-за повязки на глазу он походил на ветерана: наверно, мы оба такими и были, хотя тогда я была гораздо моложе его. Я помню, он пах гвоздиками, а вокруг нас пахло морем – его мы не видели, но слышали шипение и ропот волн у набережной Пасео-Маритимо. Тогда я преподавала поэзию и литературное мастерство в Малагском университете, а по вечерам ездила на мотороллере в парк, чтобы подышать морским ветром, выпить в кафе, посмотреть на молодых женщин с бронзовым загаром, сияющих счастьем, – и забыть о Махере. О Педро Пабло Видале Кровожадном. О своей семье. Я была молода и очень бедна.
Он и я привыкли к виду друг друга. Оставаясь благосклонным, он всегда пребывал настороже, точно Полифем, наряженный в мятые льняные костюмы и пёстрые рубашки с манжетами, запачканными пеплом. Я же напоминала бледный призрак в очках и, несмотря на жару, ходила вся в чёрном – чёрные платье, блуза, шляпа, солнечные очки, чёрные волосы. Должно быть, имела склонность к мрачному.
Он и я неделями вели ритуал, который другие (но только не махерцы) назвали бы брачной игрой: он подходил с газетой под мышкой, опустив лицо так, что на него падала тень, и садился за другим столом, не слишком близко и не слишком далеко, лицом непременно ко мне. Затем клал ногу на ногу и склонял голову так, чтобы здоровый глаз смотрел на меня. Этот человек даже закидывание ноги на ногу мог наполнить бесконечной, упадочной леностью и негой, а когда кивал мне, казалось, будто король приветствует соперника. Или брата – не так уж велика разница между тем и другим. Он казался очень знакомым: я не чувствовала, что мы встречались раньше, но будто видела его в театральной пьесе или по телевизору. Я решила заговорить с ним и удовлетворить своё любопытство.
Однажды так и случилось, но инициатива оказалась не моей. В тот раз он не стал смотреть на меня издалека, кивнув, а подошёл и сел за мой стол, ни словом не поприветствовав. Тут же заказал писко и рассердился, услышав извинения официантки, что писко нет. К тому моменту я так привыкла к его виду, что почти это ожидала – даже самый обыкновенный мужчина готов позволить себе миллион вольностей и грубостей, а Око совершенно точно не был обыкновенным. Я отложила книгу и обратила всё внимание на него.
– Тогда кофе и фернет, – раздражённо сказал он официантке, оповестившей, что кофе с писко выпить не получится, и снова обратил свой исключительный и одинокий взгляд на меня: – Сантаверде.
– Нет, – ответила я.
– Тогда Лас-Палас – определённо Лас-Палас.
– Нет.
Он нахмурился, и я хотела заговорить, но он цыкнул и продолжил:
– Консепсьон – или ничто и нигде.
– Нет, я из Коронады.
– Ага! – он воздел палец, точно изрекая тезис посреди философского салона. – Я почти угадал!
– С каждой догадкой вы всё дальше от цели.
– Как вы проницательны.
– Люди здесь зовут вас «Око» – знаете об этом?
– Имя не хуже любого другого, – пожал он плечами. – Хотите знать моё настоящее имя?
– «Око» мне чем-то нравится больше, – ответила я. Он засмеялся так, что я разглядела серебряные пломбы в задних рядах зубов, а, отсмеявшись, указал на мою одежду: – До сих пор носите траур?
Вопрос застал меня врасплох. Я посмотрела на себя, потом на него и начала говорить:
– Я не хотела казаться в трауре, но…
– Я шучу. Мы, махерцы, всегда будем в трауре. А вы у нас тот ещё книжный червь, – он протянул руку к обложке моей книги – «Прощай, Панама» Леона Фелипе. Сколько вас вижу, всегда смотрите то в одну книжку, то в другую.
Привыкнув к бестактным мужчинам и их замечаниям о моей «зубрёжке», я только пожала плечами:
– Я преподаю в университете.
– Что преподаёте?
– Поэзию. Современных писателей Южной Америки. Учу литературному мастерству первокурсников.
– Любите свою работу?
Единственный вопрос, которым Око мог бы повергнуть меня в большее смятение – «Есть ли у вас любовница», но этот вопрос ушёл недалеко. Я знала его (и то разве что в том смысле, что мы друг друга видели) слишком мало времени, чтобы вести настолько интимные разговоры.
– Работа есть работа, – ответила я. – Всем ведь приходится работать.
– Работа бывает разная. Она – туннель: какая-то ведёт внутрь, какая-то – наружу.
Странный выбор слов. Мне захотелось записать «туннель» и потом подумать, почему он выбрал именно это слово.
– Теперь моя очередь… – Я чуть не сказала «допрос», но остановилась: существовала немалая возможность, что это выражение вызовет плохие воспоминания. – Задавать вопросы, – неловко закончила я.
Он вынул балийскую сигарету, зажёг, и в воздух поднялись клубы дыма, пахнущего гвоздиками. По улице ехали машины, шли люди – мама с ревущим ребёнком, влюблённые пары; летнее солнце зашло, и воздух остыл, но запах соли и моря никуда не делся. Скоро под фонарями появятся музыканты и танцовщицы в надежде на пару смешков и монет, брошенных пьяницами. Око, по-прежнему молча, сделал глоток фернета, потом глоток кофе, потом затянулся сигаретой.
– Что у вас с глазом? – спросила я.
– Он видел слишком многое, и я его выколол.
– Выкололи?
– Удалил.
– Вы шутите.
– Неужели похоже? Любите кино?
– Конечно, люблю, но деньги бывают нечасто.
– Хотите, сходим вместе? За мой счёт, – опрокинув бокал, Око заёрзал на сиденье, словно готовясь уходить. Неожиданный поворот беседы – возможно, дело было в том, как неожиданно и просто я призналась в своей бедности.
– Да, – сказала я.
Не то чтобы Око мне нравился, но он не нравился мне так, как может не нравиться дядя или двоюродный брат. Он был интересным – и таким знакомым.
Мы договорились о встрече, он допил кофе и даже гущу, и встал со словами:
– Теперь всю ночь не усну.
Бросил на стол деньги, но в десять раз больше, чем был должен. Я сказала ему об этом, но он ответил:
– Возьмите, купите себе книжку – у меня денег хватает. Мне хочется тратиться на молоденьких девушек, так позвольте делать это так, чтобы за мной не пришли с вилами.
Мы договорились встретиться в этом же кафе на следующий вечер, в воскресенье, и всё утро я не могла избавиться от чувства, что видела этого человека где-то – не в Испании. Итак, мы встретились в «Кафе де Сото» и направились на Калье-Фригильяна – в те времена там было много маленьких кинотеатров и ночных клубов. Я хотела на «Закон желания» Альмодовара, но Око только фыркнул и потребовал дойти до «Синема-Ла-Плайя» – убогого местечка, где показывали только мексиканское кино, в основном ужасы и боевики про лучадоров[1]. Он выбрал фильм «Veneno para las hadas», «Яд для фей», провёл меня в атриум и купил нам пива и попкорна. Фильм оказался несвязной историей о том, как две девочки открыли для себя колдовство и это плохо кончилось. Око громогласно смеялся в самые неподходящие моменты, пугая меня, а когда одна девочка заперла другую в сарае и подожгла его, он заорал, будто осёл – я испугалась, что он сейчас поперхнётся.
После кино мы сели пить в «нашем» кафе.
– Ну, вам понравилось?
– Ужас, – ответила я. – Не понимаю, почему вам нравятся такие мрачные и кровавые фильмы? После всего, что мы перенесли?
Он устремил на меня пристальный взгляд – как ни странно, благодаря одному глазу тот казался ещё сильнее, чем был бы с двумя. Невзирая на это, я видела, что мой спутник в хорошем настроении, хотя не собирается извиняться за фильмы, которые предпочитает.
– Вы не знаете, через что я прошёл, – сказал он, – а я не знаю, через что прошли вы. За каждой и каждым, под их поверхностью, лежит бесконечность. В мире всегда будет несчастье – в этот самый момент где-то умирают бесчисленные дети, некоторые даже здесь, – он махнул рукой, указав на город вокруг. – Каждая ночь может стать последней.
Летний сад вокруг кафе покоился под навесом листвы, и мой спутник поднял на ветви отсутствующий, «далёкий взгляд», как пелось в песне Rolling Stones. Когда я училась в школе в Буэнос-Айресе, одна из моих девушек постоянно пела мне эту песню на корявом английском. Её звали Марсия Алаведес – давно уже не вспоминала о ней. Она была настоящим ходячим бедствием, но иногда я по ней скучала, как скучают по дорогим сердцу ошибкам – в основном по вечерам или в те моменты, когда хотелось прогнать из носа запах Малаги. Марсия часто вывозила меня на мотоцикле за город; мы долго носились вместе по аргентинским магистралям, и в такие моменты – когда я держала её руками за талию, прижавшись головой к крепкой спине, когда нас, словно кокон, окружал свист мотора и ветра – Марсия была по-настоящему чудесной. Но стоило мотоциклу остановиться, как она превращалась в ходячую катастрофу.
Око молча смотрел на деревья, будто ему открывалось нечто новое и не очень благоприятное.
– Несчастье – то, что гарантировано нам всем, – продолжал он. – Но на экране, под лучом проектора, оно такое крошечное. Как маленькие ведьмы! – он показал пальцами на столе, как те танцуют. – В следующий раз будем смотреть, как рестлеры сражаются с вампирами. Вот тогда вы, может быть, поймёте.
Мы пили, пока не начали шататься, а потом я попрощалась. В следующее воскресенье мы смотрели фильм про музыканта, который умел играть песню, убивающую вампиров; в следующее – про рестлера в маске, который сражался против голема; в следующее – про стадион, где жило привидение злобного лучадора; и так далее, и тому подобное, неделя за неделей. Око каждое воскресенье смеялся весь фильм. Мы привыкли друг к другу, и наши отношения – дружбой их назвать нельзя – продолжали развиваться. Между нами существовало нечто большее, чем дружба – мы были изгоями, нашедшими друг друга.
Однажды он забыл на столе кошелёк, и только тогда я узнала его настоящее, крестильное имя. Взяла бумажник, открыла и вынула испанские водительские права.
Рафаэль Авенданьо.
2
Рафаэль Авенданьо – имя, известное каждому махерцу. Если Пабло Неруда – наиболее прославленный среди южноамериканских поэтов, то Авенданьо, сын фантастически богатых родителей, – наиболее ославленный. Однажды, узнав посреди коктейльной вечеринки, что жена изменяет ему, он ударил её ножом – правда, ножом для фруктов, и она, к несчастью для Авенданьо, выжила, забрала дочь и запретила отцу с ней видеться.
Это один из наиболее невинных случаев с его участием.
Авенданьо описывал шокирующие половые акты, французских проституток и индонезийских куртизанок; он много пил, курил марихуану и во всеуслышание воспевал кокаин, а также боксёров и искусственные идеалы маскулинности. Среди его любимых американских писателей были Буковский и Мейлер, он ездил по Нью-Йорку и Парижу, вращался среди богемы и художников, красиво одевался и не выходил из новостей о светской жизни. Говорят, во время одного литературного мероприятия в Мехико он ввязался в драку с двумя критиками и как следует их избил, после чего те с такой же силой принялись преследовать поэта в суде. Авенданьо только посмеялся над мексиканским законом, а в интервью махерской газете «Ла-Сирена» поклялся никогда в ту страну не возвращаться, назвав всю Мексику «куском дерьма, застрявшим между анусом Америки и мандой Колумбии». Тогда президент Мексики Ордас объявил поэта врагом страны и издал закон, запрещающий Авенданьо возвращаться. На это Авенданьо ответил эссе на газетной передовице, в котором излил свой восторг по этому поводу.
Лично мне его произведения никогда не нравились: эгоистические стихи, полные мизогинии, либо описывали пьяные связи с женщинами, либо уходили в примитивнейший, мелкий, детский, надуманный экзистенциализм. Я сознательно исключила Авенданьо из программы своего курса и, выяснив, что он – Око, первым делом пришла в ужас, ведь он мог спросить меня, зачем я так сделала. Страх совершенно иррациональный, но победить его я не могла.
Авенданьо немало получил от Эстебана Павеса, низложенного президента нашей Махеры, прославившегося своей социалистической программой. Говорили, что в день переворота, совершённого Видалем и его хунтой, поэт вместе со своим другом добровольно ушли из жизни.
Вернувшись из туалета и взглянув на свой кошелёк, Авенданьо улыбнулся:
– Ты знаешь, кто я. По лицу вижу.
Он, как многие пожилые мужчины, во время мочеиспускания брызгал: в паху бежевого льняного костюма расплылось заметное тёмное пятно, но Авенданьо явно было всё равно. Он показался мне греком Зорбой, который в альтернативном мире стал художником и филологом. Громко заказав ещё писко, Авенданьо сел, совершенно довольный миром.
– Мне становилось трудно называть тебя просто «Око», – сказала я.
– Конечно, – кивнул он. – Но могла бы спросить, я бы сказал, – сменив позу, он зажёг балийскую сигарету. – Кажется, в нашу первую ночь я предлагал тебе так и сделать.
Слова «наша первая ночь» прозвучали особенно неприлично теперь, когда я узнала о его прошлом.
– Да, предлагал, – ответила я. – Все думают, ты умер.
– Мир большой, – он пожал плечами. – Я не умер, и совершенно не притворялся мёртвым… Может, один раз, но то были чрезвычайные обстоятельства. – Поглядев на меня, Авенданьо продолжал: – Теперь ты смотришь на меня совсем иначе. Теперь я не милый глупый старичок, который платит за тебя, потому что сражён твоей красотой.
– Ты не сражён, и я не красива.
Он погрустнел на миг и ответил:
– Верно.
Какая-то часть меня хотела, чтобы он сказал: «О нет, ты прекрасна!», но в реальной жизни так не бывает.
– Я плачу за тебя в кафе, потому что у тебя нет друзей. Потому что ты очень бедная, и юная, и из Махеры. Потому что моя доброта безгранична.
Почти от каждого его слова мне хотелось грязно выругаться вслух – или безумно захохотать. Тут мне пришла в голову мысль:
– Ты знал, кто я, когда мы ещё не подружились?
– Нет. Но после того как мы были на «Мире вампиров», я сходил в университет, поискал имя «Исабель Серта» и почитал, что ты пишешь. Мне очень понравилось, хотя, на мой вкус, немного суховато. Особенно хороша статья «Неруда-Прометей: новые поэты Южной Америки». Благодарю за упоминание, хотя, кажется, мой гений ты не оценила. Терпеть не могу академические статьи со слишком претенциозными названиями. В общем… твоё здоровье, – Он взял бокал, но я отмахнулась:
– Не знаю, что думать. Обо всём этом, и о тебе.
Он снова пожал плечами – всё происходящее казалось рядом с ним таким легким. Авенданьо был стар, но на миг я поняла, чем в молодости он привлекал женщин.
– Так что на самом деле случилось с твоим глазом? – спросила я.
– Я его вырвал. Правда.
– Враньё.
– Нет, не враньё, а правда. – Он помолчал и подумал. – Протяни руки.
– Иди на фиг.
– Протяни, – он вытянул свои руки. Тыльные стороны ладоней покрывали рябые пятна. Я протянула руки, и он взял мои ладони в свои:
– Какой рукой ты бросаешь мяч?
– Правой.
– А когда стреляешь из ружья?
– У меня нет ружья.
– Но из пистолета-то стреляла? – его руки были тёплыми и сухими, как кожаный переплёт любимой книги.
– Нет, – я оглянулась на людей в кафе, будучи уверенной, что на нас всё смотрят. Никто не смотрел.
– Значит, из лука. Как Артемида.
– Правой.
– Ага, – ответил он. Его «ага» было просто выдохом, многозначительной паузой, не означающей ничего – только затягивание времени. Поэт думал, его одинокий глаз бегал в глазнице, внимательно рассматривая моё лицо.
– Однажды, быть может, твои глаза увидят слишком много. Или слишком мало.
– Чепуха. – Я отняла руки.
Он откинулся на спинку стула, смеясь, будто всё – просто шутка:
– Смотреть надо тем глазом, который хуже.
– У меня оба глаза хуже. Окулист в Коронаде сказал, у меня слабые глаза.
Авенданьо снова засмеялся влажным, густым смехом. Он часто утирал нос и глаза, и на пальцах у него оставались сгустки жёлтой слизи. В этом он был похож на моего дедушку; после определённого возраста мужчинам становится всё равно, какое впечатление их телесные выделения производят на остальных. Подобный эгоизм и подобная привилегированность всегда меня бесили, но сердиться на Око, каким бы безразличным нарциссом он ни был, я едва могла.
Когда поэт хотел, то мог казаться очень обаятельным, и я засмеялась вместе с ним. Он вынул из внутреннего кармана пиджака конверт и положил на стол:
– Мне придётся уехать. Позаботься кое о чём, пока меня нет.
Это меня застало врасплох. Око засмеялся и заказал ещё ликёра.
Я открыла конверт – внутри лежали ключ, листочек с адресом и чек из Банка Барселоны на сто тысяч песет – больше, чем я зарабатывала в университете за год. Положив всё это обратно в конверт, я отодвинула его на середину столика. В голове теснились вопросы, и речь за ними не успевала:
– Почему? Почему я? Куда ты? Что это за дерьмо?
– Деньги – тебе. Адрес и ключ – к моей квартире. Я не знаю, когда вернусь, и надолго вперёд распорядился, чтобы за моё жильё продолжали платить. В квартире – все мои книги и статьи. Их нужно организовать. Можешь оставить как есть, если пожелаешь, но если захочешь убраться или…
– Куда, твою мать… – я поняла, что повысила голос, нагнулась поближе, опершись о стол руками, и прошептала: – Куда, твою мать, ты собрался?
– А ты как думаешь? – он вынул из кармана рубашки листочек бумаги и бросил на стол. Я подняла его и развернула – на бумаге стояли цифры -19.5967, -70.2123 и женское имя, написанное карандашом: «Нивия».
– Что это? – спросила я, но уже знала ответ. Я с самого начала знала, куда он уезжает. Шифр передо мной был прост – широта и долгота.
Он возвращался в Махеру.
3
Он рассказал мне, что из Сантаверде пришло письмо: листок бумаги с именем его бывшей жены внизу. Ни письма, ни мольбы о помощи – только эти цифры. Око не знал, кто их прислал, и думал, в Махере вообще не знают, что он ещё жив, хотя скрывать это он никогда не пытался. С другой стороны, после свержения Павеса Авенданьо ничего не публиковал:
– Поэзию из меня выжгли. Для неё нужно два глаза.
– Тебе нельзя в Махеру. Тебя расстреляют. Теперь, когда Лос-Дьяблос не удалось убить Видаля, он совсем озверел. Тебя он не мог забыть.
– Я никогда не водил дружбы с марксистами.
– Зато водил с Павесом – и вспомни, что с ним случилось. Думаешь, там будут разбираться?
– Всё равно надо. Я стар, и мне нечего терять, – лоб Авенданьо нахмурился, точно бугристая равнина. По лицу скользили мысли, словно по поверхности тёмной, заросшей реки, под которой скрывается опасность. – Там моя дочь. Она сейчас была бы взрослой – может, ей и удалось вырасти. А я сбежал. Рано или поздно каждый изгнанник должен вернуться домой.
– Не каждый, – ответила я.
Мою мать посадили в тюрьму, когда мне было восемь. Она проводила собрания, сначала в нашем домике в Коронаде, потом в Сантаверде, когда мы переехали. У неё собиралось множество яростных молодых небритых мужчин с книгами и сигаретами. Однажды пришли солдаты и арестовали всех в доме. Прежде чем маму схватили, она успела закрыться в ванной и протолкнуть меня в окно, и я побежала в дом Пуэллы, нашей доброй соседки, которая часто поила меня молоком. Мама не вернулась, а отец пришёл истощённый, израненный с ног до головы и последующие годы медленно помирал от пьянства. Он пил от гнева, чувства вины и страха – страха, что его снова схватят и сделают с ним… что бы ни делали ANI, тайная полиция. Кажется, он решил умереть, когда я поступила в университет Буэнос-Айреса: неделю спустя после того, как я стала студенткой, отец высыпал горсть обезболивающих таблеток в бутылку с водкой.
Я бы никогда не вернулась – меня там ничего не держало.
Авенданьо мучительно вздохнул, точно на нём лежало огромное невидимое ярмо:
– В конечном итоге, существовало нечто, которое…
– Которое что?
– Не поддавалось пониманию. Во всяком случае, моим попыткам понимания.
Он толкнул конверт ко мне, я толкнула обратно:
– Что за координаты в письме?
– Место на побережье на севере страны. За Качопо.
– Ничто и нигде! – ответила я его же словами. Это было нашей игрой – один повторял другому то, что последний говорил когда-то раньше.
– Не ничто, – Авенданьо пожал плечами и снова толкнул конверт ко мне.
Я порылась в памяти: те места, даже на побережье, были голыми – голубая соль на западе, коричневые насыпи и крутые холмы на востоке. Там, в этой голой земле, пробурили немало шахт. Снова взглянув на Око, я попыталась проникнуть в него одной силой взгляда – в нём что-то изменилось, и вечное ленивое веселье развеялось. Легкость и высокомерие, точно узор из света ночью на стене спальни, сложились в настоящего человека, пронизанного болью, с мучительным прошлым. Слухи о себе Авенданьо просто превратил в плащ для себя. Да, он был пьяницей, бабником и хамом, но тогда, когда обладал двумя глазами.
– Возьми конверт, – сказал он. – Мне нужна твоя помощь.
– Не хочу, чтобы ты уезжал, – ответила я. Признаться в этом было трудно. Фильмы, прогулки в парке Уэлин, длинные разговоры о Махере, поэтах и смысле искусства – всем этим он наполнил ту часть моей жизни, о нехватке которой я и не догадывалась. – Кто же будет рассказывать мне про лучадоров и платить за меня в кафе?
Он улыбнулся, сжал мои руки в своих больших тёплых ладонях и вложил в них конверт.
Теперь я его не вернула, как это ни было трудно.
* * *На следующий день Око улетел из Малаги в Барселону, оттуда – в Париж, оттуда – на запад, через Атлантический океан в Буэнос-Айрес. Как он сказал, он собирался арендовать джип и поехать из Аргентины в Махеру на нём: Авенданьо хотел навестить семью бывшей жены в Кордобе, а также избежать столкновения с людьми Видаля в аэропорту Сантаверде. Я пожелала ему удачи и пообещала охранять его бумаги от воров – и на этом, как говорится, всё. Покончив с занятиями на следующий день, я направилась в квартиру Авенданьо.
Открыв дверь, я обнаружила в небольшой прихожей записку: «Здесь живёт кот – твой защитник. Корми его». Вместо подписи стоял примитивный рисунок глаза.
Меня встретила просторная трёхкомнатная квартира, до краёв, однако, загромождённая книгами и бумагами и снабжённая хорошо оснащённой кухней и ещё более хорошо оснащённым баром. Но первое, что бросалось в глаза в этом жилище – каждая поверхность была рабочей. На столе в столовой, словно три скалы посреди волн бумаг, лент, карандашей и блокнотов, стояли три пишущие машинки разных марок – «Ундервуд», «Оливетти» и «Ай-Би-Эм Селектрик», образуя некое беспорядочное единство. В каретке и из-под валика каждой машинки торчали незаконченные тексты В «Ундервуде» – отрывок длинного верлибра на весьма неожиданную тему – то ли про молодую женщину, то ли про дряхлого старого кота. Трудно сказать. Мне это стихотворение понравилось больше, чем почти весь ранний Авенданьо. В «Оливетти» осталось письмо министру труда и социального обеспечения Махеры с вопросом, нет ли у министра или его агентов записей о Белле Авенданьо, которая также может быть известна как Исабелла Авенданьо или даже Исабелла Кампос – по-видимому, Кампос было девичьей фамилией его бывшей жены. Я не смогла не отметить, что у нас с его дочерью одинаковые имена. Печатный текст в «Селектрике» сопровождала пачка мятых фотографий, запечатлевших страницы латинского текста, озаглавленного, по-видимому, «Opusculus Noctis» и на первый взгляд очень мрачного. В католической юности и лилейной студенческой жизни я усердно изучала латынь и заметила, что в переводе Авенданьо немало ошибок, но сделан он хорошо – и дальше мне читать не захотелось.