Полная версия
Чёрная стезя. Испытание войной.
Напротив женщины расположился дедок с куцей бородёнкой пепельно-грязного цвета. На нём был старый овчинный тулупчик с вырванными в нескольких местах мелкими клочьями. На голове, съехав на правый бок, покоилась такая же старая, как и сам дед, ушанка. Ещё один попутчик – хромой паренёк лет шестнадцати – забился на верхнюю полку и не подавал признаков жизни.
Дедок беспрестанно ёрзал, поворачивал голову направо и налево, изредка смотрел в окно, исподтишка косился на Кривошеева. Чувствовалось, ему очень не хватало общения, но соседи, как на грех, попались неразговорчивыми и ни разу не отреагировали на его слова.
Наконец, измучившись от бессловесности, он предпринял последнюю попытку, взяв на вооружение военную тему. Кривошеев ехал в милицейской форме, чем и подвиг старика на разговор.
– Позволю себе полюбопытствовать, товарищ милицейский начальник, не слышали ли свежих новостей с фронта? – прищурившись, спросил старик, обнажив в доброжелательной улыбке беззубый рот. – Несколько дён уж радива не слышал, антирес появился.
К своему удивлению, Афанасий Дормидонтович не буркнул в ответ что-то нейтральное и жёсткое, чтобы разом отвязаться от ненужного собеседника. Наоборот, неожиданно для себя он почувствовал потребность общения. Видимо, после всех неприятностей и неотступных мыслей о предстоящей службе, преследующих его в последние сутки, ему хотелось как-то отвлечься, расслабиться. Шустрый дедок как раз подходил для этой цели.
– Что бы ты хотел услышать от меня? – с усмешкой отозвался Кривошеев. – Как немцы побежали в панике на всех фронтах?
– Не-ет, немец, покамест, ишо силён, чтобы драпать по всем направленьям, а вот сломать ему хребтину в районе Вязьмы и Ржева наша армия сможет ужо очень скоро, – старик погасил улыбку, сделался серьёзным. – Замкнут его, супостата, там в кольцо и – амба! Погонят безжалостным кнутом обратно к границе.
«Забавный старик, – подумал про себя Кривошеев. – И совсем не глуп, как кажется на первый взгляд. Владеет военной обстановкой не хуже ответственного партийного работника».
– Скажи, папаша, а откуда тебе известны такие подробности? – поинтересовался он.
– Сын сказывал, – ответил дедок. – Он у меня ахфицер, до майора дослужился. На Халхин-Голе отвоевал, потом с финнами дрался на Карельском перешейке. А в ноябре был ранен под Ленинградом, лежал в госпитале, в Вологде. Вчерась я его проводил обратно на фронт. Сейчас вот домой возвращаюсь, в Ерошино своё. Василий-то, сын мой, так и сказал: возьмут, дескать, батя, фашиста в скорости в клещи под Ржевом и Вязьмой, и пойдёт наша армия дальше освобождать порабощённые города.
– Правильно сказал твой сын, – с уверенностью подтвердил Кривошеев. – Ещё немного поднажмут наши войска в этом районе, немец не выдержит напора и дрогнет, побежит в панике назад.
Они оба замолчали, каждый думая о своём, некоторое время смотрели в окно. Потом старик, посмотрел на продолжавшую молчать женщину, заговорил вновь:
– Война с немцем ноне коварнее случилась, чем ранешняя. Фашист проклятый, в разницу от Кайзера, не щадит ни баб, ни малых деток. К нам тут в Ерошино прибились несколько беглянок от войны, так они порассказали, как он зверствует, ирод. Пожили эти бабы под немцем всего-то две недели, а натерпелись страху на весь остаток жизни. У одной из них дочь была, ишо и восемнадцати ей не сполнилось, так эти звери, язви их в селезёнку, прознали, что она комсомольским вожаком была, надругались над ней всей звериной стаей, а потом приставили к стене родного дома и расстреляли на глазах у матери. Мать-то, бедняга, в тот же день онемела от горя и молчит до сей поры. Волос белым сделался, как вон снег за окном. Вот ведь какая история приключилась с бабой.
Женщина впервые за весь путь выпрямилась, откинулась на спинку полки, и внимательно, не отрывая глаз, смотрела на старика. В глазах её была неизгладимая боль, с которой, по всей вероятности, она жила уже длительное время. И вдруг женщина заговорила тихим и печальным голосом:
– А я вас узнала, дедушка. Вы ведь Федот Харитонович Воробьёв?
Дедок встрепенулся, подёрнув плечами под тулупчиком, будто собирался сбросить его и показать крылья в подтверждение своей птичьей фамилии.
– Смотри-ка, заговорила наша попутка, – сказал дедок с неподдельной радостью. – Я уж сомневаться стал, способна ли ты на разговор? Думал, без языка, как та беглянка. Откуда знашь меня, девонька? Чьей-то сродственницей приходишься в нашем Ерошино, али как?
Женщина покосилась насторожённым взглядом на Кривошеева, будто опасалась сболтнуть что-нибудь лишнее при милицейском начальнике. Потом безрадостно и глухо произнесла:
– Дочь я Пелагеи Захаровны Пожитиной, с сыном вашим, Василием, в одной школе учились.
– Постой, постой… – дед Федот принялся гладить правой рукой по бороде, что-то припоминая. – Была у Пелагеи дочка, верно. Варькой звали, кажись.
– Я и есть та самая Варька Пожитина. Только сейчас я Никитина по мужу, – при последнем слове глаза женщины увлажнились, она оторвала от сумочки правую руку, смахнула ладонью накатившуюся слезу. – Правда, где сейчас мой муж – неизвестно. С первых дней войны ни одной весточки. Он ведь на границе с Польшей служил, в Остроленке мы жили. За два дня до начала войны он меня к маме на лето отправил, а сам остался служить. Ему отпуск в июле обещали, должен был тоже приехать погостить. О войне я уже в дороге узнала, хотела вернуться назад, да куда там! Вокруг такой бедлам случился!
Варвара умолкла и вновь уставилась в окно, вспоминая, очевидно, те страшные первые дни войны, которые ей пришлось пережить.
– Вон она, стало быть, какая долюшка тебе выпала, – проговорил старик Воробьев озабоченно. – А далее-то што было?
Женщина будто не услышала вопроса Федота Харитоновича, продолжала неотрывно смотреть в окно. Только спустя полминуты, очнувшись от тягостных воспоминаний, переспросила:
– Дальше что? А дальше добралась я до Ленинграда – там свекровь моя жила, думала, может, от неё что узнаю о муже. А потом… потом блокада началась. Свекровь умерла от голода, и я, быть может, тоже умерла, едва ходила уже, если бы брат мужа с оказией не вывез меня через Ладогу. Сейчас вот оклемалась немного, еду к матери.
– Ох-ох-хо, – тяжело вздохнул дедок. – Вот ведь чего натворил фашист проклятушшый! Ну, а об отце-то ничего не слыхать?
Варвара испуганно покосилась на Кривошеева, молчавшего всё это время и перевела предостерегающий взгляд на деда. Ей не хотелось вести разговор о репрессированном отце в присутствии сотрудника НКВД.
– Нет, дедуль, ничего, – ответила она коротко.
– Жаль мужика, хорошим председателем был, – заговорил старик дальше, не уловив во взгляде Варвары предостережения. – Заарестовали в тридцать седьмом ни за что, ни про что, и мыкается сейчас наш Филимоныч по лагерям где-то в гиблых местах. А этот сукин сын, что донос на него написал, сбежал куды-то от гнева людского. Почуял, лисья душа, что мужики могут на вилы его нанизать, ровно охапку сена, и укатил из Ерошина в одну из ночей. Месяца не выдержал, подлец! Хучь так и не признался, что самолично нацарапал энтот поклёп.
Варвара опустила голову, боясь взглянуть на Кривошеева. Ей даже показалось вдруг, что, когда тот до конца выслушал историю про её отца, на его лице мелькнула злорадная усмешка.
– Вот ответь-ка ты мне, товарищ милиционерский начальник, – неожиданно осмелев, обратился неугомонный дед к Кривошееву, хитро сощурив свои блеклые глаза. – Ты, я вижу, большой чин заслужил в органах енкеведэ, стало быть, человек ты правильный и справедливый, в ентой конторе зазря званьев не дают. С горячим сердцем и холодным умом, стало быть, ты, как был сам товарищ Дзержинский, царство ему небесное, – дед вцепился немигающим взглядом в лицо Кривошеева. – Смог бы ты, к примеру, упрятать за решётку человека, не разобравшись до конца: виновен он, аль не виновен? Смог бы взять грех на душу и сделать из председателя колхоза бесправного каторжанина, а? Знаю наперёд: не смог бы. Духу бы в тебе не хватило отправлять в тюрьму невинного человека по оговору одной паршивой овцы! Не спросил бы разве мненья всех колхозников, а? На собрании, к примеру? Мы ведь председателя избирали всем миром, мы бы всем миром с него и спросили, прежде чем заарестовывать. И в тюрьму бы сами отправили, кабы вызнали, что виновен он. Вот так бы ты поступил, верно?
– Верно, дед, верно, – поддакнул Кривошеев, уже начиная злиться на себя за то, что поддался соблазну побеседовать с забавным стариком. – Непростительно сажать за решётку невинных граждан, это правда. В любом деле надо искать истину в совершённом преступлении, разбираться без предвзятости.
Довольный ответом, Федот Воробьёв повернулся к Варваре:
– Вишь? А я что говорил? Разобрались бы мы с твоим отцом, коли дело вели бы люди без этой… как её…взятости, был бы он до сей поры председателем в Ерошино. Хотя, вряд ли. На войну бы упросился у партийного начальства. Он всегда шёл туды, где по грудь, а не по щиколотку, по отмели не шагал, да!
Дедок, казалось, выговорился и замолчал. Молчала и Варвара. Она думала об отце. В её памяти отец остался весёлым и неунывающим. Последний раз она видела его за два года до ареста, когда они с мужем приезжали в Ерошино погостить. Сейчас она попыталась представить на миг, как такой же вот человек в милицейской форме, как рядом сидящий попутчик, в тридцать седьмом году уводил под конвоем её отца. Варвара непроизвольно поёжилась, будто её температурило.
Потом её мысли перебежали к фамильным драгоценностям, которые она вывезла из блокадного Ленинграда, и которые хранились сейчас у неё на дне сумочки. Она и подсела-то поближе к этому неулыбчивому сотруднику НКВД с единственной целью, чтобы обезопасить себя от случайных вагонных воришек. Если бы не дорогие серёжки свекрови, да кулон, которые та достала из шкатулки перед смертью и передала ей, Варвара никогда бы не отваживалась сесть на одну лавку с милиционером. Она побаивалась человека в милицейской форме.
– Позвольте полюбопытствовать о вашем чине-звании, – напомнил о себе после длительной паузы дед Федот.
– Для чего тебе это знать? – недовольным голосом спросил Кривошеев, пристально вглядываясь в лицо старика.
– Уж шибко любопытно мне, каким войском командовал бы ты, случись быть на фронте? Полк бы повёл в бой с немцем, аль только роту?
Услышав провокационный вопрос, как ему показалось, Кривошеев не сразу нашёлся, что ответить. Подобная мысль ему и самому не одиножды приходила в голову. Но каждый раз он отгонял её прочь, скорчив лицо, как от зубной боли. Афанасий Дормидонтович страшился представить себя на передовой. Конечно, никто бы не доверил ему командовать даже взводом, ведь у него не было ни военного образования, ни командирского опыта времён гражданской войны. В ЧК он пришёл рядовым красноармейцем, и только потом получил образование. Кем он мог стать на фронте в звании старшего офицера НКВД, трудно было представить. Особистов там и без него хватало.
– Не задумывался я как-то об этом, – нашёлся, что ответить Кривошеев. – Служу по принципу: какой пост партия мне доверит, на том и буду нести службу. Добросовестно и с полной отдачей сил.
– А вот, коли бы добровольцем вдруг стался? – не унимался дедок.
– По доброй воле отправиться на фронт я не могу, поскольку меня не отпускает начальство, – соврал Афанасий Дормидонтович, чтобы отвязаться от чрезмерно любопытного старика, и отвёл взгляд в сторону. – Говорят, пока я нужнее на другом рубеже.
– Ну-да, ну-да, нужнее, а как же? – закивал головой старик Воробьёв, пряча в куцей бородке ехидную усмешку. – Вы, случаем, не до Коноши едете?
– Ты, дед, не шпион ли? – прошипел Кривошеев, чувствуя, как где-то внутри накатывает волна негодования к этому беспардонному старикашке. – Высажу вот тебя на ближайшей станции, да сдам куда следует. Мигом пропадёт нездоровое любопытство.
– Как это я сразу не догадался, кто ты есть? – не страшась угрозы, усмехнулся Федот Воробьёв. – Тут ведь железную дорогу от Вельска до Котласа заключённые тянут, так ты, стало быть, на энтот передовой рубеж трудового фронта, так сказать, и направлен. Знамо дело, что немец – враг, и бить его надобно беспощадно. Но и в схватке с врагами советской власти требуется геройства не меньше. А как же? Чего уж тут не понять? – Дедок встал, затянул потуже на поясе свой драный тулупчик, прихлопнул рукой съехавшую на бок шапку и, не попрощавшись, будто запамятовал, засеменил в тамбур.
До Коноши оставалось ещё полчаса езды.
Варвара, низко опустив голову, с ужасом слушала слова односельчанина, понимая их истинный смысл, и не знала, как ей поступить. Вначале она хотела последовать за стариком и доехать с ним в тамбуре до своей станции, но в последний момент, вспомнив о драгоценностях в сумочке, передумала. Она должна была, во что бы то ни стало, сохранить их для мужа в память о его матери. В то, что он погиб, Варвара не верила.
Кривошеев прислонился к стене и прикрыл глаза.
«Надо же, какой наглец! – с неприязнью подумал он о старике. – С виду пентюх неотёсанный, даже заискивал передо мной, паршивец, распинался в похвалах. А что в итоге? Оскорбил сотрудника НКВД! И как!? Тонко и изощрённо, со скрытым смыслом, на рожон не лезет, хитрец, не подкопаешься! – от досады на щеках Кривошеева заходили желваки. – Может быть, он и не крестьянин вовсе? – мелькнула совсем уж шальная мысль. – Почему и нет? Мало ли ещё скрывается от правосудия бывших белобандитов? Расползлись, сволочи, по всей стране, залезли в самую глухомань и мутят народ в простом обличье, пакостят, как могут, советской власти! И крестьянскому говорку выучились для конспирации, и в одежонку дряхлую вырядились! Всё предусмотрели, выродки, всё просчитали! Если даже офицер НКВД повёлся на такую удочку, тогда что говорить о простых гражданах? Слушают, подлецов, раскрыв рот! Обычный оборотень, этот дедок, как пить дать, типичный враг народа. Попадись он мне при исполнении с таким заявлением, которое только что выдал, немедленно бы отправил в КПЗ, а потом отдал бы на перевоспитание в лагеря лет на десять. Эх, Афанасий Дормидонтович, так и не научился ты распознавать в лицо, кто враг, а кто…»
Кривошеев споткнулся на мысли, не находя подходящего определения для человека, который не является врагом советской власти.
«Если не враг, то кто тогда?» – удивился он своему замешательству. Удивился и ужаснулся. На протяжении многих лет, оказывается, он имел дело исключительно с врагами народа. Допрашивал их, дотошно ковырялся в биографиях, искал мотивы нарушения советских законов между строк, пытался даже мыслить, как они. А когда человек не признавал своей вины – давил на него, избивал от ненависти и собственного бессилия. И ни разу за эти ушедшие годы не задумывался, что кроме врагов народа есть ведь и другая категория людей. Тех, кто предан советской власти, кто готов ценой своей жизни защищать интересы революции. Но таких – единицы, даже среди большевиков с дореволюционным стажем оказались предатели, перешли в стан врагов народа. Тогда кто же эта большая серая масса беспартийных крестьян и рабочих? Как их мне называть?
Кривошеев приоткрыл глаза, с тревогой покосился на Варвару, словно та могла догадаться о его смутных мыслях.
«Вот, к примеру, кто эта женщина? Враг или…кто? Она явно беспартийная, зато её муж – офицер, коммунист, сражался с японцами, финнами, встретил немцев на границе, наверно, даже, и погиб геройски. Сама она бежала от оккупантов, хотя из-за обиды за осужденного отца вполне могла остаться на захваченной территории и перейти на сторону врага. Потом пережила блокаду Ленинграда. А вот её отец – враг народа, по всей вероятности, осужден за порчу народного имущества или ещё что-нибудь в этом роде. В тридцать седьмом году я, не раздумывая, причислил бы и её к врагам народа. Тогда все близкие родственники осужденного по ст. 58-10 автоматически становились врагами советской власти. А сейчас? Что изменилось сейчас? Почему у меня меняется мнение о таких, как эта женщина? Что это? Стало притупляться чутьё чекиста? Или здесь что-то совсем другое? Что со мной происходит? Стал иногда сомневаться в справедливости собственных решений?» – Кривошеев зябко поёжился от странных ощущений, неожиданно появившихся где-то глубоко внутри. Будто наждачная бумага прошлась по его внутренностям.
Он ещё раз взглянул на Варвару и вновь закрыл глаза. В памяти поплыли лица тех, кому он предъявлял обвинения в контрреволюционных террористических намерениях. Кривошеев помнил этих людей, помнил детали их дел, манеру держаться на допросах, мольбу и заискивания слабых духом, и дерзновенное, вызывающее поведение тех, кто отрицал предъявленные обвинения и пытался бороться за восстановление справедливости.
Перед глазами всплыло лицо Марка Ярошенко, он вспомнил свою последнюю встречу с ним перед отправкой в Тройковый суд. Тогда, стоя в кабинете с отведёнными за спину руками в ожидании конвойного, Ярошенко сказал напоследок:
– У нас разные пути-дороги, гражданин начальник. Я верю в существование Бога, а ты потворствуешь воле Дьявола. Мне ясен источник чистоты и справедливости на этом свете, а в твоей голове сплошная тьма и путаница. Во мраке ты живешь, гражданин начальник, шагаешь по жизни, как слепой без поводыря.
«Слепой без поводыря… – усмехнулся про себя Афанасий Дормидонтович, не открывая глаз. – Вот с кем я бы встретился ещё раз. Хоть он и враг, но собеседник интереснейший. Жив ли ты, хохол твердолобый, или уже давно на небесах со своими убеждениями?»
Кривошеев не мог знать в этот момент, что судьба, этот загадочный путеводитель по жизни, сведёт его ещё один раз с Марком Ярошенко. Увы, теперь уже последний и окончательный.
Из воспоминаний его вывел простуженный голос проводницы:
– Подъезжаем к станции, Коноша! Кому здесь выходить – готовимся заранее!
Варвара вздрогнула, затем вскочила с места и, держа перед собой обеими руками сумочку, заторопилась в тамбур.
«Придурковатая какая-то», – вяло подумал о ней Кривошеев и уже через минуту забыл о её существовании.
Дождавшись полной остановки поезда, он встал и неторопливо направился к выходу.
В конце перрона стояла машина. Из кабины вышел мужчина в белом овчинном полушубке с портупеей на ремне. Ему предстояло сопроводить Кривошеева до города Вельск, где располагалось Северо-Двинское Управление лагерями
Глава 6
В угрюмой северной тайге день разгорался нехотя, будто не желал принимать бразды правления у безмолвной ночи. Плотный мрак, поглотивший с вечера лагерные бараки, таял неторопливо, растворяясь в бледных красках неба. Едва горизонт обозначился бледно-розовой полоской света, как в лагере тут же всё пришло в движение, будто его обитатели с нетерпением ждали этой долгожданной минуты.
Вспыхнул свет, захлопали двери, послышались отрывистые крики конвойных, выгоняющих измученных людей на построение. Заключённые, едва передвигая ноги, выходили из душных бараков и, пошатываясь от слабости, понуро плелись к месту сбора. Конвойные матерно ругались, подгоняя прикладами отстающих, распаляли сторожевых собак, те злобно рычали и с яростным лаем рвались с поводка. Хорошо натренированные псы были готовы в любой момент рвать на куски безвольную людскую массу.
– Подымайся, сволочь! – гаркнул мордастый молодой конвоир с рыжими тараканьими усами, направляя ствол винтовки в лицо лежащего на снегу заключённого. – Подымайся, говорю, ну!? Иначе пристрелю, морда кулацкая!
– А ты пристрели, дружок, сделай милость, – слабым голосом проговорил заключённый, переворачиваясь на спину. – Я буду тебе благодарен за эту услугу.
– Вставай, симулянт, не доводи до греха, – проговорил конвойный, сбавив на полтона свой простуженный голос. По всей вероятности, его ошарашила просьба истощённого зека, и он был в замешательстве, тупо соображая, как ему следует поступить, если вдруг пожилой узник действительно не пожелает подняться и не станет догонять своих собратьев.
Сопровождение заключённых под конвоем от барака до места построения было введено сравнительно недавно. До этого их конвоировали только за пределами зоны, при шествии на трассу. Порядок охраны изменил новый начальник лагеря. При вступлении в должность ему доложили, что заключённые, ослабев от скудного пайка и изнурительной десятичасовой работы стали избегать построения и прятались в любых потаённых местах, лишь бы уклониться от непосильного труда на трассе. Страшась свалиться прямо в траншее и уже не подняться самостоятельно, они всячески стремились сделать хотя бы небольшую передышку. Кто-то ещё до подъёма залазил на чердак барака, кто-то заползал в дальние углы под нары, а кто-то попросту зарывался в снег, пережидая в сугробе утреннюю суету.
Перекличку не проводили уже несколько месяцев, с тех пор, когда началась массовая дистрофия. Каждое утро с нар собирали по несколько остывших за ночь тел. Вводя обязательное конвоирование заключённых на утреннее построение, начальник лагеря вовсе не опасался, что кто-то из зеков способен совершить побег. Такого произойти не могло, поскольку периметр зоны охранялся достаточно надёжно, да и бежать зимой было бессмысленно: истощённый заключённый мог бы пройти по заснеженной тайге не более десятка километров. Затем его ожидала неминуемая смерть. Сопровождение под присмотром вооружённой охраны делалось для устрашения и укрепления трудовой дисциплины.
Вновь прибывший начальник лагеря был убеждён, что на свете не существует человека, который бы не боялся смерти. Главное, рассуждал он, найти тот единственный метод для выработки страха, тот жестокий и безупречный стимулятор, который бы раз и навсегда исключил возможность уклонения от выхода на трассу. Здоровых людей в лагере с каждым днём становилось всё меньше и меньше, а возложенный на его объём работ надо было выполнять любой ценой. Смертность среди заключённых из-за голода и физического истощения никого не интересовала. С этим фактом особо не церемонились и относили людские потери к неизбежным издержкам производства. Строительство железной дороги Коноша-Котлас стояло на жёстком контроле в Главном Управлении Лагерями.
Новым начальником лагеря стал Кривошеев Афанасий Дормидонтович. Приняв дела от сорокалетнего майора, который после нескольких рапортов добился-таки отправки на фронт, он посчитал, что его предшественник был слишком сердобольным и доверчивым.
На строительстве железной дороги трудилось чуть больше восьмидесяти процентов от общего числа заключённых, и этот процент неумолимо таял с каждым днём. Каждый пятый заключённый становился немощным и оставался в бараке. Дистрофиков не отвозили в лагерный лазарет, который находился в полусотне километров. Небольшое ветхое помещение не могло вместить всех обессиленных людей. Полутрупы оставляли лежать в лагерном бараке на нарах. Люди, завернувшись в грязные лохмотья, безропотно ждали своей кончины.
Кривошеев решил лично убедиться в достоверности предоставленной ему информации, и уже на следующий день после отъезда бывшего хозяина лагеря устроил облаву.
Утром по его команде конвойные ворвались в бараки. Громко матерясь и угрожая оружием, они вытолкали на улицу всех, кто мог ещё держаться на ногах и погнали на построение колонны.
Двое солдат задержались в бараке. Присев на одно колено, они сделали около десятка выстрелов в тёмное пространство под нарами в разных направлениях и ушли. Вечером вернувшиеся с трассы люди выволокли оттуда несколько трупов. Желающих спрятаться по утру под нары больше не было.
– Вставай, Кузьма Дмитриевич, – усталым голосом проговорил худой зек со впалыми щеками и серым безжизненным лицом, наклонившись к тому, что лежал на снегу. Он шагал на метр впереди и обернулся на окрик конвойного, тут же вернулся, не обращая внимания на заливистый лай разъярённого пса. – Не следует принимать милостыню из рук иродов. Тот, кто даровал тебе жизнь, сам определит твой последний час. Давай руку, поднимайся.
Упавший заключённый что-то невнятно пробормотал, тяжело перевернулся на бок, потом медленно встал на четвереньки и, ухватившись обеими руками за локоть товарища, с трудом поднялся на ноги.
Мордастый конвоир молча наблюдал, как обессиленный заключённый, пошатываясь, встаёт на ноги. При этом его тараканьи усы беспрерывно шевелились, поднимаясь вверх, будто их хозяин принюхивался к чему-то, и замерли лишь тогда, когда оба зека сделали первый шаг вперёд.
– Догоняйте! – рыкнул он и хотел было ткнуть прикладом в спины обоим, но не стал этого делать, опасаясь, что поднявшийся зек может упасть от тычка вновь и тогда уже точно не встанет даже при помощи товарища. Он буркнул требовательно:
– Да побыстрее!
Заключённые невольно ускорили шаг.
– Соберись с духом, Кузьма Дмитриевич, – тихо произнёс Марк Ярошенко, наклонившись к уху Пожитина. – Тебе надо дойти до трассы, а там я тебя уложу у костра, ветками укрою до вечера от посторонних глаз, отлежишься немного, сил наберёшься на обратный путь.