Полная версия
Сибирь: счастье за горами
Олег Ермаков, Иван Александрович Вырыпаев, Андрей Рубанов, Сергей Шаргунов, Евгений Попов, Роман Сенчин, Алена Бабенко, Наталия Клевалина, Ирина Богатырева, Василина Орлова, Василий Авченко, Илья Кочергин, Андрей Филимонов, Татьяна Лазарева, Андрей Антипин, Михаил Тарковский, Дмитрий Захаров, Ярослава Пулинович
Сибирь: счастье за горами
Неизвестные истории неизвестной земли
© Вырыпаев И. А., Рубанов А. В., Тарковский М. А. и др.
© Сенчин Р. В., составление
© Шаргунов С. А., предисловие
© ООО «Издательство АСТ»
Гравитация Сибири
Она очень разная, Сибирь, и книга составлена из очень разного.
Но даже столь пестрый сборник не может передать огромность и многообразие той, кому посвящены эти тексты.
Сибирь – вольное и мощное торжество природы, и прежде всего через соперничество или слияние с природой проявляется история отношений людей и Сибири. Сражение с пространством и желание затеряться, раствориться, уберечь красоту.
Могущественная природа и вдохновляет, и оглушает, дает силу и смиряет масштабом.
Казачьи походы, возведение городов-крепостей, покорение и просвещение, грандиозные стройки гидроэлектростанций и заводов, борьба писателей-деревенщиков против поворота северных рек и осквернения Байкала…
Всё – единый поток судьбы.
Свобода и каторга: сюда бежали и сюда отправляли насильственно.
Писатель Михаил Тарковский, один из авторов книги, бросил столичную рафинированную среду и устремился в тайгу, к Енисею. В этом поступке, как и в его литературе, – твердая воля и тихое благоговение. Другой автор, тоже москвич, Илья Кочергин отправился на Алтай, где встретил будущую жену. Теперь он пленник природы, чуткий ее выразитель, а в глазах этой пары скользит что-то таинственное, оленье.
Есть нечто, соединяющее рассказы, воспоминания, размышления… Тот надтекст, который важнее возрастов, позиций, простоты или изящества стиля. Надтекст Сибири влияет на персонажей и повествователей книги. И конечно, на всякого, кто вырос на трудной сибирской земле. Люди Сибири – упрямые люди. Просторные – в словах, деяниях, чувствах…
В Сибири живут мои родные, и давние друзья, и те, с кем довелось познакомиться в странствиях.
Новосибирский Академгородок: среди лесов подвизаются ученые мирового уровня. Вспоминаю, как бредем с математиком и химиком, оживленно обсуждая современную литературу, по «муравьиному лесу», где и впрямь на каждом шагу – здоровенные кипящие муравейники.
Вспоминаю тувинские степи с рыжими табунами жеребцов. Мы приехали сюда с уроженцем Кызыла, тоже автором этой книги, Романом Сенчиным по Усинскому тракту через горы Саяны. Маленькое и стойкое село, основанное староверами. В 1919 году, словно в летописной древности, случился монгольский набег: жгли дома, тащили в полон, рубили головы, кто-то успел бежать в лес, чтобы, вернувшись, строиться заново.
Вспоминаю купеческий и промышленный Иркутск Валентина Распутина и Александра Вампилова, разделенный реками на четыре части.
Светло-зеленый деревянный дом Виктора Астафьева в красноярской Овсянке на речном берегу.
Омская желтоватая обшарпанная пятиэтажка, в которой жил Егор Летов, будто наполненная космическим рокотом его голоса и музыки.
Вспоминаю чистейший морозный воздух алтайских Сросток: село чудиков, влюбленных в чудо. Молодой голос поющей старухи по имени Зоя, учившейся в одном классе с Василием Шукшиным:
Пришла весна, мы встретились с тобою,Ты молод был, а я еще дитя,Ты молод был, а я красой сияла,Я думала, что вечно будешь мой…И там же на Алтае – село Полковниково, где вырос космонавт Герман Титов: местные ребята мечтают о космосе, конструируют и запускают в огромное небо самодельные ракеты.
Интересно, что статный богатырь-фронтовик Алексей Скурлатов, который стал прототипом знаменитого памятника Алеше в Болгарии, жил с Титовым по соседству в селе Налобиха и однажды, еще до войны, вспахивая пашню, чуть не загубил маленького Германа трактором, привалив землей. Казалось бы, сибирская глухомань: мужик-тракторист и бегущий по полю азартный мальчишка. А уже скоро оба останутся в мировой истории: один – став легендарным солдатом, другой – прорвавшись к звездам.
Все это невыдуманное и драгоценное, то, что живет со мной, неотделимо от блеска и тумана рек и озер, стен тайги и снега, гор и степей.
У каждого Сибирь своя.
Но, не спрашивая дозволения, она все же собирает в свою тайную книгу всех, кто не только связан с нею кровно, но и хоть раз о ней заикнется.
Гравитация Сибири.
Эта книга возможна во множестве томов.
Голоса, носимые ветром по бесконечному простору.
Сергей Шаргунов
I
Вспоминая
Алена Бабенко[1]
Мое сибирское кино
Первая картинка, которая возникает перед глазами, – весна, когда снег растаял и вылился лужами-морями на дороги. Я иду в школу в резиновых сапогах по колено, кажется в синих. По пути – двор с огромной лужей еще со льдинками. Плот – это кусок отвалившегося забора. Откуда он там взялся, неизвестно. Известно только, что, когда начинали таять сугробы, чего только не найдешь посеянного в снег жителями города: бумажки, сигаретки, пакеты, тряпки, всякие части одежды, бутылки, и даже как-то мной было найдено колечко – металлическое, с голубым камешком!
Палка для переправы – ветка дерева или палка, найденная в ближайших гаражах. Так и приходишь в школу в мокрых колготках, переобуваешься. Подумаешь! За урок высохнут – температура тела же как на солнце, тридцать шесть и шесть. В школе, помню, любила математику, физику, химлабораторию, биологию с микроскопом, перемены, физру и труд. Ну потому, что на физре весело, беззаботно, сплошные игры. Одно неприятно – все девочки в черных трусах и белых майках. Но после построения об этом забыто! Настоящий кайф – физра на стадионе за школой. Там штаны! А еще круче, когда эстафета в горсаду или – на 1 мая – по всем центральным улицам! Меня Владимир Иванович ставил на последний забег, когда ты под бурные зрительские «давай, давай!» напрягаешь все силы и последнюю стометровку чешешь как пуля по Площади Советов. А там же Ленин стоит с указующим перстом и все видит! Нельзя опозориться!
А зима – вторая картинка. Белое яркое солнце и голубые разноцветные и блестящие сугробы. Голубого больше, наверное потому, что в них отражается небо. (Вот такая сейчас, когда я это пишу, в Москве! Почти сибирская – долгая, устойчиво холодная, со сверкающим снегом.) И стандартный набор счастья: горки, горы с лыжами, каток, ледяные крыши гаражей, ледяные пещеры. Нигде никогда в жизни до сего дня я не помню такого наслаждения от процесса еды, как в детстве в Сибири зимой! Горячий беляш (ну это когда тесто обнимает котлету), купленный в ларьке, и горячий чай с сахаром – объеденье!!!
Вообще сейчас, когда я пишу о Сибири, на меня летят картинки, как снег, – их много, и они приземляются, как когда-то в детстве снежинки на варежки. Мы их ловили и старались успеть рассмотреть узоры, но они очень быстро таяли… Вот еще одна снежинка-картинка – вырезание снежинок из фольги и бумаги. Они огромные по сравнению с настоящими, но главное, ты их сама сочиняешь, правил нет! Можно круглую, квадратную, треугольную. Мне нравилось мельчить. Например, половину тетрадного листа в клеточку сложить четырежды и маникюрными ножницами проделать как можно больше дырочек, развернуть и наклеить на окно, в которое бьет солнце, и самой балдеть от того, что я натворила.
Следующий кадр – елка из соснового бора до потолка. Праздничный стол, семья и друзья семьи. Хохот, рюмка – бздынь! – оливье, и я в соседней комнате заправляю в носки пух. Это я номер придумала – смерть Лебедя из «Лебединого озера». Номер не совсем удается, но мне хлопают, и родители, слегка подшофе, разрешают лишний кусок наполеона и не спать всю ночь! За поглощением сладкого следили строго, а наши семейные торты, наполеон и муравейник, готовились обычно только по праздникам.
Весенняя улица – следующий кадр из моего сибирского кино, наверное, потому, что за зимой весна. Но я вспоминаю лето. Ливень! И по любимому бульвару – «а вода по асфальту реко-о-о-ой…» Я мчусь и шлепаю босыми ногами по лужам, не думая о битом стекле или мелких камушках, мокрая насквозь и одна! Ну потому, что все попрятались под козырьками, и я не понимаю, почему же так весело! А в лужах-морях червяки, я их боюсь и думаю: «Жалко, папы нет со мной, они бы ему пригодились для рыбалки».
Весенняя улица заканчивалась памятником героям-кузбассовцам и набережной. У памятника всегда солдатики и вечный огонь, а набережная – боже!!! Всего не рассказать про это мое любимое место в городе. Зима – «извоз», весна – романтика и зарница, лето – велики и пляж, осень – сбор ранеток с папой и еще кафе-мороженое «Уголок», где мы с одноклассницей Леной Могутовой съедали по пятьсот грамм мороженого на спор, не жалея последние гроши.
Сбор ранеток – это было таинство. Проливной осенний дождь, холодно. У папы с собой кожаный портфель и я. Мы оба в дождевиках с капюшоном. На набережной никого, и это главное условие нашей тайной операции. Папа лезет на дерево, я внизу на атасе с раскрытым портфелем, ловлю. Непойманные собираем с земли. Дома втроем на кухне – мама, папа, я – отрезаем черенки, и мама варит варенье в большом сотейнике, мне доверено снимать пенку, и она сейчас вкуснее, чем потом варенье.
«Извоз» – зима – Жанка. Была такая баба. Она была старше всего-то на пару-тройку лет, но угроза всей округе, таких называли «бабами».
Она защищала Светку, с которой она жила в одном дворе. Однажды Света на меня нажаловалась, не помню за что, и Жанка меня поймала. А «извоз» – это конец набережной в виде длиннющей горы, на которой по вечерам мы катались на санках. А внизу сугробы, гаражи и темнотища выколи глаз. И вот я съезжаю и слышу: «Эй, ты, Баранова, ну-ка иди сюда!» С трясущимися поджилками подхожу. «Ну чё, самая деловая?» В темноте сверкает сигаретка. Жанка – большая, расхристанная, в расстегнутой дубленке, без шапки. «Еще раз будешь выступать – урою», – и толкает меня в снег. Страшно было так, что больше я на «извозе» не появлялась, а Света стала навсегда враг.
Помойка – это всегда лето! И тоже место тайное. В детской плетеной корзинке – несколько стыренных из дома картофелин, прикрытые куклой и тряпьем. Кто-то принес из дома спички. Собираем сухие ветки, щепки, выброшенные газеты и разводим костер! Вокруг высокая конопля, которая закрывает нашу дворовую банду от посторонних глаз, но кто-нибудь всегда на атасе. Печем картошку. Кто-то сказал, что с кожурой полезнее. Щепкой соскрябываешь угольки – м-м-м! Оказывается, так даже вкуснее. Перепачканная, пахнущая костром, возвращаюсь домой, всякий раз думая: «Щас мне влетит», но всякий раз слышу: «Иди мой руки!» – чего я терпеть не могла, ну потому что во дворе все чистое – и песок, и турник, и лавочки, и картошка!
А еще сосновый бор на правом берегу. Там и зима, и лето. Зима – в воскресенье как штык подъем в восемь утра и с папой на лыжах. Едем на автобусе до остановки «Сосновый бор». Лыжи мажутся специальной мазью в зависимости от погоды и плотности снега. Накатываю километры до соплей. Самое классное, когда папа едет впереди, останавливается, ждет меня и, когда я подъезжаю, палкой ударяет в ствол сосны – снег с веток обрушивается на меня, и я визжу от радости. Гоняем с большой горы, а вверх елочкой, раскорячив лыжи. И так сто раз подряд. С собой термос и бутерброды, перекусываем на каких-то пеньках. Дома обледеневшие и промокшие рейтузы сушатся на батарее. И мамин борщ!!! А вечером телик с фигурным катанием. Что еще нужно для счастья!
Летом на машине друзей семьи катим за город на пикник. По дороге распеваем песни. Меня просят: «Леночка, спой „Крылатые качели“» – и я отрываюсь во все воронье горло! Нет, пела я хорошо: семь классов музыкальной школы, первое сопрано и солистка хора – не хухры-мухры! На берегу Томи в Журавлях – так называлась деревня, где мы парковались, – раскидывалась скатерть-самобранка: жареная курица, яйца, хлеб-соль, вареная колбаса и картошка, зеленый лук, огурчики, помидорчики, что-то еще и термос с горячим чаем или, если мама сварила, компот. Из сладостей леденцы, печеньки и вафли.
И летом еще остров! Не таинственный, а пляжный, на который с пацанами по качающемуся понтонному мосту с подстилкой и купальником в руках. Течение быстрое, я плавать тогда не очень умела – только по-собачьи, немного брасом и на спине. Липнут комары-мошки, но все это не важно, у нас есть надувной матрас и цель – переплыть на дальний маленький остров. Недалеко, но страшно, одна была надежда – на парней, они хорошо плавают, спасут!
А сибирская культурная программа? Почти ничего не помню, кроме цирка на Ленинском проспекте, в котором клоуны и воздушные акробаты, и драмтеатра – он тогда в мои интересы не входил, так как у меня в школе был такой загруз (в том числе и творческий), не до него. Помню, что очень нравилось здание театра и фонтан, в который мы кидали монетки, около которого назначали свидания и встречи с Оксанкой, одноклассницей. Мы жили по разным сторонам от школы и специально выходили пораньше, чтобы у фонтана встретиться и идти вместе на учебу, а после школы – в булочную напротив фонтана, чтобы купить по сто грамм мятного драже. Набивали карманы одинаковых плащей (у нее коричневый, а у меня красный), и, пока все не съедалось во время прогулки, мы не расходились.
Отдельный кадр – стадион «Химик». Он напротив моего дома на Ноградской. Зимой это вечерние катания на коньках, градусы не имели значения: минус десять или минус двадцать – неважно, теплая раздевалка есть – да и ладно. Это там я выучила несколько элементов фигурного катания, которые мне потом пригодились на «Ледниковом периоде».
Однажды летом, в августе, на День шахтера приехали артисты, и мы с двоюродной сестрой Викой, которая жила в соседнем подъезде, с балкона четвертого этажа (VIP-места!) в бинокли смотрели концерт на стадионе. Бесплатно! Киркоров, Пугачева и много других, но главный – Хазанов! Я переписала в тетрадь его юмореску и за три дня выучила. Потом в компании друзей я, ясен пень, была звезда! Долго тетрадку хранила, а потом потеряла.
Краеведческий музей – самое темное воспоминание. Обязательное посещение всем классом. Бедная экскурсовод. Ее никто не слушал. «Баранова!» Слышала я свою фамилию каждые пять минут от рассвирепевшей классной руководительницы. Дико скучно было слушать про картины, на которых поля, леса, цветы тусклые какие-то. На природе все гораздо ярче и красивее. Через много лет, когда в очередной раз приехала к родителям в гости, я пошла в обновленное пространство музея, и – о, восторг!!! Светло, чисто, современно, интерактивно, и собрано все, из чего состоит мой родной край: оказалось, и динозавры здесь водились, и какие-то диковинные животные, птицы, насекомые, рыбы, несметное разнообразие бабочек и гора самоцветов, о которой я и понятия не имела! А главная гордость – мой двоюродный брат Алексей Баранов, старший научный сотрудник, который сам ходил в экспедиции и добывал экспонаты для музея. Мне не хотелось оттуда выходить!
И снова кадры всплывают в памяти… Стоп!
Моя Сибирь – это моя музыка. Этот кадр возник только что, потому что я вспомнила музыкальную школу, в которую я не хотела ходить. Придумывала разные причины, чтобы прогулять, ленилась учить гаммы, поэтому делила первое и второе место на конкурсах с девочкой, которая была усидчивой и трудолюбивой. А у меня ошибки, но зато чувства! Они несут меня до сих пор, когда, например, я встречаю незнакомого человека, а он говорит: «Я из Сибири». И всё! Я его чувствую, как свою родную душу, и расстояние сокращается. Или когда смотрю фильм, снятый в Сибири или о Сибири, и не важно, хороший он или не очень. Снега, природа… и все! Чувства заливают сердце радостью и слезами. Я ее чувствую! В этом нет материи или рациональности. Фредерик Шопен говорил: «Музыка не имеет отечества, отечество ее – вся вселенная». Моя музыка-Сибирь – моя вселенная.
Татьяна Лазарева[2]
Снег
Когда я по каким-то делам возвращаюсь туда, откуда в свое время, не оглядываясь, убежала, – в Сибирь, а точнее в новосибирский Академгородок, – я не ощущаю желания вернуться и там снова жить. Это прошедшее время, прочитанная глава. И все же я постоянно туда возвращаюсь – в свое детство, в эту волшебную ностальгию по беззаботности, восторгу и любви, любви, любви. Как много ее там было и как много еще нужно.
Зима. Санки. Ты лежишь на спине. Темно – утро или вечер? Над головой звезды, они не двигаются, но двигаешься ты. Тебя везут. Кто-то, кому ты полностью доверяешь и подвластна, кто закутал тебя во множество разных теплых слоев: на колготки толстые штаны с начесом, шерстяные носки, сверху валенки, обязательно майка под теплой колючей кофтой и тонкий хлопчатый платок под теплой меховой шапкой. Поверх воротника – шарф до самого носа, иногда и с носом, шарф тоже колется, поэтому между шарфом и лицом кто-то добрый иногда кладет носовой платочек, и он всегда мокрый от твоего теплого дыхания. И конечно, толстая цигейковая, неповоротливая царица-шуба. И ты в ней уже не человек, потому что ты толком в ней и пошевелиться не можешь, ты кокон, зародыш, ты беспомощный кусок чего-то очень важного, что везут бережно и аккуратно куда-то, где так же бережно и аккуратно развернут, разденут и вся твоя важность и неподвижность превратится в веселье, беготню и игры, а позже – в тайное сидение под столом, где тебя никто не видит, зато ты все слышишь. Ты слышишь спокойную и долгожданную радость встречи и как постепенно все веселее становится разговор, ты тоже подхватываешь эти всплески смеха, хотя не понимаешь, о чем они. А потом начинаются песни. Их поют красиво и громко, им тесно за столом и в квартире, они выливаются прямо за окно через приоткрытую форточку, на мороз, под звезды, и там, разгоряченные, затихают и ложатся на снег мягко и плавно, превращая вечер в глубокую тихую ночь.
А наутро нет никакой тьмы, а наоборот – яркое-преяркое солнце, и белый-белый снег, и синее небо, и огромные спокойные деревья. Громко поют птицы, перелетая с ветки на ветку и заглядывая в обязательные кормушки на деревьях и на окнах, – ведь все знают, что птиц зимой надо подкармливать. И опять санки, только уже быстрые, и ты уже подвижнее и можешь бегать, ты тянешь их за веревку в горку, а с горы тебя толкают те, кому ты доверяешь, и вам всем ужасно весело, и даже когда тебя толкают слишком сильно и ты летишь слишком быстро и тормозишь уже по пояс в пушистом снегу, то все равно слышишь их смех и замираешь на эти волшебные длинные секунды одиночества – а вдруг не прибегут, вдруг не вытащат, забудут? Но это всего лишь недолгая пугающая игра твоего воображения, и ты это знаешь и предвкушаешь, как сейчас тебя схватят, потянут, вытащат, отряхнут и снова запустят, и так пока не надоест.
А потом этот длинный день снова превращается в такой же длинный вечер, когда идти уже некуда и не с кем, да и сил никаких нет, и усталость крадется и обнимает тебя теплым пледом, и ты качаешься с горки на горку, и горка все длиннее, а снег все пушистее, и ты засыпаешь – незаметно, глубоко и крепко, так крепко, что даже не чувствуешь, как тебя берут, аккуратно переносят и снова кладут, укрывают, подоткнув одеяло со всех сторон, гасят свет, закрывают дверь и уходят.
И так продолжается долго, зима за зимой, яркий день сменяется темной ночью, все короче недели и быстрее годы, и твои сильные взрослые становятся все слабее и незаметнее, и вдруг ты останавливаешься и замираешь посреди глубочайшей тишины и наконец-то ее слышишь, потому что это самая истинная тишина – когда снежинки медленно текут сверху вниз, равнодушно погребая все, что им попадается на пути, обволакивая весь мир и лишая его способности звучать и двигаться. И ты замираешь в этой абсолютной тишине. А вместо уверенных рук и веселого подбадривания рядом с тобой кто-то такой же ослепленный и оглушенный, и тебе немного страшно. Но вот его тепло начинает растапливать твой страх и снежинки на твоих губах и запястьях, и ты не можешь ему не поверить в такой момент бесконечной истины. Ты веришь, предавая белый свет и синий цвет, яркость и любовь тех, кто в эти секунды невидимо тает вместе со снегом – там, внизу, под ногами, превращаясь в тонкие ручейки, впадающие в бесконечную реку вечной любви.
Иван Вырыпаев[3]
Сибирь. Другие миры
Я родился в Сибири. В Иркутске. В 1974 году. У родителей была дача. В тайге. Правда, рядом с шоссе. Но вокруг была тайга. Однажды к нашему забору пришел медведь. Мой отец взял ружье и стал стрелять в воздух. Я видел убегающего медведя. Он исчез в лесу. А однажды, когда мы с мамой шли по лесной дороге с корзинками, полными ягод, нам навстречу вышли два волка. Мы смотрели на них, а они на нас. Мама прошептала: «Не двигайся, сынок» – мы стояли неподвижно. Волки смотрели на нас, а потом развернулись и ушли.
В моей школе было два параллельных класса, «А» и «Б». В каждом классе примерно по 25 учеников. Но потом, после 8-го класса, большинство подростков уходили в техникумы или ПТУ, и тогда два класса объединяли в один. «А» и «Б» соединяли в «А». Я закончил десять (а точнее, одиннадцать – эта реформа случилась при переходе из 8-го сразу в 10-й, то есть я никогда не учился в 9-м классе). Из обоих классов в итоге 19 человек погибли от наркотиков, от криминала или в тюрьме. 19 из 50! Такая статистика. Однажды… Мы с мамой продавали ягоду у дороги. Стояли у дороги с тремя ведрами ягод, которые моя мама набрала в лесу, и смотрели на проезжающие мимо машины. Три ведра ягоды можно было продать за три-четыре часа. Какие это были деньги, я не помню. Но мама торговала ягодами не ради развлечения. Мы тогда жили вдвоем, мои родители развелись. И за лето на продаже ягод мы могли заработать какие-то деньги. И вот однажды, году в 82-м, возле нас остановилась машина, из нее вышли трое, но один из них был… Вот сейчас я прошу прощения и надеюсь на понимание, но я не могу не использовать этого отвратительного слова, потому что в моем детстве это слово было литературным, – «негр». И один из этих трех был негр. Так я первый раз в жизни увидел чернокожего человека. У нас таких людей вообще не было. Мы знали о таких людях только из стихотворения Самуила Маршака «Мистер Твистер». Чернокожий человек вместе с другими подошел к нашим ведрам, а моя мама громко, вслух, просто не выдержав от неожиданности, почти вскрикнула: «Смотри, Ванечка, негр!» Я не помню, какая была реакция тех двух белых, и я, честно говоря, вообще их не помню. Я помню только его. Невероятного, черного, белозубого человека. Он был другой. Не такой, как мы все. Мы не были расистами, мы и не могли ими быть. Нас воспитывал дедушка Маршак, он рассказывал нам о том, какие ужасные расисты живут в США (словно был из движения Black Lives Matter), особенно эти проклятые, сытые миллионеры вроде мистера Твистера. Кстати, когда я уже жил в «другой жизни» и ставил спектакль в Нью-Йорке, то художник по свету, с которым мы работали, коренной житель Нью-Йорка, с раздражением рассказывал мне о миллионерах, поддерживающих Дональда Трампа, которые в душе почти все расисты. «Меня не удивишь, – подумал я, – я знал об этом еще в детстве». Спасибо, дедушка Маршак, за то, что воспитал нас интернационалистами, но тогда… В тот момент мы с мамой просто замерли от такой возможности. От свалившейся на наши головы, на наши судьбы, на наши жизненные пути невероятной возможности видеть это прямо перед собой. Видеть героя книг Марка Твена прямо перед собой. И не просто видеть… Он ведь купил у нас ведро ягод. Ягода называлась (ну, пожалуйста, поверьте, что я не преувеличиваю) черника. Заплатил за все белый. Между собой они говорили на незнакомом языке, позже мама объяснила, что это был английский. Чернокожий попробовал ягоду. Он насыпал ее в… белую ладонь. Да! Его ладонь была – белой. Я не знал об этом. Не знал, что у чернокожих белые ладони. Об этом дедушка Маршак не сказал ни слова. Потом они сели в машину и уехали. С нашей ягодой. Черника! Мы были в шоке. Мы стояли и молча смотрели им вслед. «Негр, мама?» – еще зачем-то переспросил я, словно во сне. «Негр, сыночек, негр», – ответила мама, и счастье засияло в глазах.
Однажды… Ну, мы были в Нью-Йорке, и была вечеринка. И там был мой приятель, актер, он играл в моей пьесе, в спектакле, поставленном на Манхэттене одним моим другом. Этот великолепный актер был чернокожим. И с прекрасным чувством юмора. А поскольку мы уже хорошенько выпили, то я подсел к нему, обнял и рассказал всю эту историю… Я попросил у него прощения – и вы не поверите, но он позволил мне использовать это мерзкое словечко Nigger. Просто потому, что я не могу обойтись без него в рассказе об этом случае. Ведь мама громко крикнула: «Смотри, Ванечка, негр». И я объяснил моему чернокожему приятелю, что это словечко у нас являлось литературным. Конечно, невозможно использовать это слово, когда знаешь весь контекст. Ведь оно и правда отвратительное. Но тогда… в детстве… И случилось вот что: выслушав мой рассказ, этот актер обнял меня и произнес магическую фразу, которая и стала названием этого эссе, того, что вы в данный момент читаете. Он вдруг сказал: Siberia, brother. Others Worlds. («Сибирь, брат. Другие миры».) Кстати, примерно в 2005-м, когда началось повальное увлечение перуанским шаманизмом и питием айяваски, вышел документальный фильм режиссера Яна Кунена «Другие миры». Многие пришли к айяваске, посмотрев его, но меня он тогда, наоборот, отпугнул, и я вошел в это через другие двери, но словосочетание «другие миры» было мне до боли знакомо. Потому что в этих мирах я родился и вырос. И эти миры все еще существуют, в них все еще рождаются и живут люди. Мой папа, которому уже за 70, будучи человеком добрым и всегда готовым протянуть руку помощи, до сих пор использует слово «негр», а гомосексуалистов называет не иначе как «мерзкие пидорасы», потому что он все так же живет в этих «других мирах», там же, где и большая часть нашей России. Но дело не в том… Ведь мы не были расистами, а наоборот, мы и понятия не имели, что такое расизм по отношению к афроамериканцам. Мы воспитаны с легким презрением к нашим «младшим братьям» азиатам и с легкой насмешкой над «чукчами», но дело тоже не в этом…