Полная версия
Год чудес
Подкрепившись, я поискала в кустах яйца на завтрак Джейми и мистеру Викарсу. Мои куры неуправляемы и несут где угодно, только не в курятнике. Я замесила тесто для хлеба, накрыла его и оставила подходить у огня. Отложив все прочие дела до обеда, я поднялась наверх и дала Тому грудь, чтобы к приходу Джейн Мартин он был уже накормлен. Как я и надеялась, когда я взяла Тома на руки, он даже не шелохнулся, лишь смерил меня долгим взглядом и, довольно зажмурившись, принялся сосать.
Благодаря столь раннему подъему к дому священника я пришла задолго до семи, но Элинор Момпельон уже трудилась в саду, а рядом высилась гора отрезанных ветвей. В отличие от большинства дам, миссис Момпельон не гнушалась пачкать руки. Особенно она любила ухаживать за растениями, и нередко лицо у нее было грязным, как у поденщицы, оттого что, копая и пропалывая, она то и дело поправляла упавшие на лоб прядки волос.
В свои двадцать пять лет Элинор Момпельон обладала хрупкой, детской красотой. Она вся была перламутрово-бледная, с облаком тонких белокурых волос и кожей настолько прозрачной, что видны были подрагивающие вены у висков. Даже глаза у нее были бледные, блекло-голубые, цвета зимнего неба. В нашу первую встречу она напомнила мне опушенный одуванчик, такой легкий и воздушный, что не выдержит первого же дуновения ветра. Но тогда я еще не знала ее. Хилая телом, она была натурой увлекающейся, с острым умом и неистощимой энергией, толкающей к действию. Казалось, ее душу поместили не в то тело, ибо она постоянно брала на себя изматывающие, а то и непосильные задачи и из-за этого часто хворала. Было в ней нечто такое, что не могло, не желало видеть различий между сильными и слабыми, мужчинами и женщинами, господами и слугами, – различий, которые проводил остальной мир.
В воздухе разливался аромат лаванды. Умелые руки миссис Момпельон каждый день словно бы одевали сад в новые цвета и узоры: туманная голубизна незабудок таяла в насыщенной синеве шпорника, а тот растворялся в розовых россыпях просвирника. Под окнами она расставляла вазы с гвоздиками и ветвями жасмина, чтобы сладкие запахи наполняли весь дом. Она называла этот сад своим маленьким Эдемом, и, судя по тому, как пышно там цвели самые разные цветы – даже те, что обыкновенно не переносят суровые зимы на горном склоне, – Господь против такого сравнения не возражал.
В то утро она стояла на коленях, обрывая отцветшие ромашки.
– Здравствуй, Анна, – сказала она, завидев меня. – А знаешь ли ты, что отвар из этих невзрачных цветков снимает жар? Тебе, как матери, не помешает быть сведущей в целебных травах – может статься, когда-нибудь от этого будет зависеть благополучие твоих детей.
Миссис Момпельон никогда не упускала случая чему-нибудь меня научить, и обычно я слушала ее с большой охотой. Обнаружив во мне неутолимую жажду знаний, она принялась подпитывать меня разными сведениями с таким же рвением, с каким удобряла свои ненаглядные клумбы.
Я с готовностью принимала все, что она давала мне. Я всегда любила высокий язык. В детстве для меня не было большей радости, чем ходить в церковь, – не из праведности, а чтобы послушать дивные звуки молитв. «Агнец Божий», «Муж скорбей», «И Слово стало плотию». Я растворялась в мелодике этих фраз. И хотя тогдашний наш настоятель, старый пуританин Стэнли, отвергал литании святым и идолопоклоннические молитвы папистов пресвятой Деве Марии, я цеплялась за каждую фразу, которую он осуждал. «Лилия долин», «Роза таинственная», «Звезда морская». «Се, раба Господня; да будет Мне по слову Твоему». Обнаружив, что мне под силу запоминать целые отрывки богослужений, каждое воскресенье я пополняла свои запасы слов, точно фермер, складывающий сено в стога. Подчас, если удавалось ускользнуть от мачехи, я задерживалась на церковном кладбище и срисовывала очертания букв, выгравированных на надгробиях. Я знала, кто покоится в некоторых могилах, и могла соотнести звучание имен с надписями на плитах. Вместо грифеля я использовала палку с заостренным концом, а вместо аспидной доски – клочок разровненной земли.
Как-то раз отец застукал меня за этим занятием, когда вез телегу дров в пасторский дом. При виде него я вздрогнула, палка хрустнула у меня в пальцах, в ладонь впилась заноза. Джосая Бонт не любил тратить слов, разве что на проклятья. Глупо было ожидать, что он поймет мое желание овладеть столь бесполезным, с его точки зрения, навыком. Я уже упоминала, что он любил выпивку. Следует добавить, что выпивка не отвечала ему взаимностью, превращая его в угрюмое, опасное существо. Я со страхом ждала, когда на меня обрушится его кулак. Он был крупным человеком и на тумаки не скупился, даже по пустякам. Однако он не стал бить меня за отлынивание от домашних дел, а лишь взглянул на кривые буквы – результат моих трудов, – поскреб грязной пятерней щетинистый подбородок и пошел по своим делам.
И только на другой день, когда соседские дети стали меня дразнить, я поняла, что отец хвастался моими успехами в «Горняцком дворике» и даже посетовал, что не имеет средств отдать меня в школу. Пустые слова, за которые не придется отвечать, ведь в таких деревнях, как наша, даже для мальчиков не было школ. И все же мне было приятно, и чужие насмешки уже не могли меня задеть. Никогда прежде я не слышала от отца похвалы, а потому, узнав, что он считает меня способной, я и сама начала в это верить. С тех пор я уже не скрытничала и зачастую во время работы, желая усладить свой слух, бормотала отрывки псалмов или фразы из воскресной проповеди – так ненароком я прослыла самой набожной девушкой в деревне. Именно благодаря этой незаслуженной репутации меня и взяли в пасторский дом, где для меня открылись двери к настоящим знаниям.
Всего за год Элинор Момпельон так славно обучила меня грамоте, что, пусть почерк мой оставался непригож и не всегда разборчив, зато я почти без труда читала из любой книги в ее библиотеке. Обыкновенно она заходила к нам после обеда, когда Том уже спал, и, задав мне какой-нибудь урок, отправлялась к другим жителям деревни. Завершив свой обход, она вновь заглядывала ко мне – посмотреть, как я справилась с заданием, и помочь с трудными местами. Иной раз я прерывалась на полуслове и начинала смеяться от удовольствия. Она смеялась вместе со мной, ибо как я любила учиться, так и она любила учить.
Иногда к моему удовольствию примешивалось чувство вины: я знала, что не получала бы столько внимания, если бы ей удалось зачать. Когда они с Майклом Момпельоном приехали в нашу деревню – юные, только из-под венца, – мы все затаили дыхание. Шли месяцы, сменялись времена года, а талия миссис Момпельон оставалась тонкой, как у девочки. От неприютности ее чрева была польза всему приходу: Элинор нянчила детей, обделенных заботой в тесноте многолюдных домов, принимала участие в одаренных юношах, нуждавшихся в покровительстве, наставляла сомневающихся и навещала больных – словом, стала незаменима для всех и каждого.
Но обо всяких снадобьях слушать я не желала: одно дело жене священника быть осведомленной в таких вещах, и совсем другое – бедной вдове вроде меня. В глазах толпы вдова может вмиг превратиться в ведьму, и первое, что вменят ей в вину, – это интерес к врачеванию. У нас в деревне такое уже случалось, когда я была маленькой: в колдовстве обвинили Мем Гоуди, умную женщину, к которой все ходили за отварами, припарками и когда нужна была помощь при родах. Год выдался суровый, неурожайный, и у многих женщин случались выкидыши. После того как одна роженица произвела на свет мертвых близнецов, сросшихся грудиной, стали говаривать о происках дьявола; подозрение тотчас пало на вдову Гоуди, и ее объявили ведьмой. Наш тогдашний священник, пуританин Стэнли, взялся проверить эти обвинения самолично и увел ее в поле. Не знаю, каким он подвергал ее испытаниям, но после долгих часов суда мистер Стэнли объявил, что ни в каких злодеяниях она не повинна, и жестоко упрекнул всех, кто на нее наговаривал. Но у него и для Мем была припасена строгая отповедь – за то, что врачевала людей вопреки Божьей воле своими отварами, мешочками с травами и настоями. Пастор верил, что все недуги ниспосланы Богом, чтобы испытать и покарать тех, кого он потом спасет. Избегая болезней, мы упустим уроки, которые приготовил для нас Господь, ценой куда более страшных мучений после смерти.
Теперь никто не посмел бы сказать и слова против старухи Мем, однако некоторые косо поглядывали на ее молодую племянницу Энис, которая жила при ней, помогала ей принимать роды, выращивать и сушить травы и приготовлять снадобья. Невзлюбила ее и моя мачеха. В неразвитом уме Эфры уживалось множество суеверий, и она с равной охотой верила в небесные знамения, обереги и приворотные зелья. К Энис она относилась со смесью страха и благоговения – а может, и не без зависти. Однажды, когда я была у мачехи в гостях, Энис принесла ей мазь против воспаления глаз, которым страдали в ту пору все малыши. Каково же было мое удивление, когда Эфра незаметно сунула ножницы, раскрытые крестом, в складки подстилки на стуле, куда намеревалась усадить гостью. Когда Энис ушла, я упрекнула ее. Но Эфра лишь отмахнулась, а затем показала мне «куриного бога», спрятанного в детской постели, и пузырек с солью, заткнутый за дверной косяк.
– Что ни говори, а не пристало бедной сироте расхаживать с видом королевы, – заявила моя мачеха. – Эта девица так себя ведет, будто знает больше нашего.
Но ведь так оно и есть, отвечала я. Разве она не смыслит во врачевании и разве все мы от этого не выигрываем? Разве она не принесла сейчас мазь для детей, что снимет боль куда быстрее, чем любые наши средства? Эфра скривилась:
– Ты же видела, как мужики, от мала до велика, волочатся за ней, что кобели за сукой в течке. Называй это врачеванием, но, по-моему, она у себя в хижине варит не только целебные снадобья.
Я возразила, что такой статной, пригожей девушке нет надобности прибегать к колдовству, чтобы пробудить мужской интерес, особенно если у нее нет ни отца, ни братьев, которые не позволяли бы на нее заглядываться. При этих словах Эфра нахмурилась – похоже, я нащупала причину ее неприязни.
Эфра, не славившаяся ни умом, ни особой красотой, пошла за моего беспутного отца, когда ей минуло двадцать шесть и стало ясно, что предложений получше не последует. Эти двое прекрасно спелись, потому как не возлагали друг на друга никаких надежд. Эфра была почти такая же охотница до хмеля, как мой отец, и дни их проходили в пьяных сношениях. Но, сдается мне, в глубине души Эфра не перестала жаждать той власти, какой обладала Энис Гоуди. Чем еще объяснить столь дурное отношение к девушке, от которой Эфра и дети не видели ничего, кроме добра? Да, Энис была своенравна и ее не заботили порядки нашей маленькой, бдительной деревушки, однако у нас водились женщины и поразвязнее, и их никто так не осуждал. Суеверная сплетница Эфра обрела много внимательных слушателей, и порой я боялась, как бы Энис от этого не вышло вреда.
Пока миссис Момпельон толковала о полезных свойствах руты и ромашки, я решила выкорчевать чертополох; дело это требовало больших усилий, а у миссис Момпельон, если она подолгу склонялась над клумбами, кружилась голова. Затем я отправилась на кухню скоблить дощатые полы и начищать оловянную посуду, за этими занятиями и прошли утренние часы. Кому-то работа служанки может показаться скучным, каторжным трудом, но я всегда считала иначе. И в доме священника, и в Бредфорд-холле я с удовольствием ухаживала за красивыми вещами. Если вы росли среди голых стен и ели деревянными ложками из грубой посуды, то найдете тысячу маленьких радостей в скользкой гладкости фарфоровой чашки, которую моете в мыльной воде, или кожаном аромате книжного переплета, который обрабатываете пчелиным воском. Кроме того, эти простые дела занимают лишь руки, позволяя воображению путешествовать куда угодно. Натирая до блеска дамасский сундук Момпельонов, я разглядывала тонкие узоры работы чужеземного мастера и пыталась представить, какова его жизнь – под жарким солнцем и незнакомым богом. У мистера Викарса имелась роскошная ткань, которую он называл «дамаст», и мне даже пришло в голову, что этот самый рулон ткани мог стоять на том же базаре, что и сундук, и проделать тот же долгий путь из пустыни в сырость наших гор. При мысли о мистере Викарсе я вспомнила, что так и не спросила миссис Момпельон о платье. Но близился полдень, малыш Том вот-вот проснется и попросит грудь. Тогда я решила отложить обсуждение до более подходящего случая и заторопилась домой.
Но подходящего случая так и не выдалось. В доме было тихо, как в былые времена, до приезда мистера Викарса. Изнутри не доносилось ни смеха, ни восторженных воплей, а возле очага с детьми сидела лишь угрюмая Джейн Мартин. Она макала палец в крахмал с водой и совала Тому в рот, а Джейми, притихший, в одиночку играл у очага, сооружая башни из вязанок хвороста и усеивая пол обломками веток. В уголке, где обычно работал мистер Викарс, с моего ухода ничего не переменилось, катушки с нитками и аккуратные стопки выкроек лежали там, где он оставил их вечером. Корзинка с яйцами стояла нетронутая. Увидев меня, Том заерзал на руках у Джейн и распахнул беззубый ротик, точно птенец. Приложив его к груди, я справилась о мистере Викарсе.
– Я его не видала, – ответила Джейн. – Я думала, он спозаранку отправился к Хэдфилдам.
– Но он даже не притронулся к пище.
Джейн пожала плечами. Всем своим видом она показывала, что не одобряет присутствия чужого мужчины в доме, но поскольку его прислал к нам сам преподобный Момпельон, ей приходилось помалкивать.
– Мама, он в поссели, – горестно протянул мой малыш Джейми. – Я пришел к нему, а он закричал: «Уходи!»
Должно быть, мистеру Викарсу и впрямь худо, решила я. И хотя мне не терпелось его проведать, сперва надо было закончить кормление. Когда Том насытился, я набрала кувшин воды, отрезала ломоть хлеба и понесла все это на чердак. Едва ступив на приставную лестницу, я услыхала сверху стоны. В тревоге я откинула крышку люка и без стука забралась в комнату с низким потолком.
От ужаса я чуть не выронила кувшин. Моего жильца, еще вчера такого молодого и красивого, было не узнать. Джордж Викарс лежал в постели, вывернув голову набок под тяжестью нароста величиной с новорожденного поросенка, блестящий малиново-желтый комок плоти слегка подрагивал. Лицо его, наполовину скрытое, было багровым – или, вернее, в багровых пятнах, расцветавших под кожей, точно бутоны роз. Волосы, прежде светлые, темной массой липли к голове, подушка вся вымокла от пота. В комнате стоял едкий, сладковатый душок. Запах гнилых яблок.
– Воды… – прошептал он.
Я поднесла кружку к его пересохшим губам, он жадно припал к ней, и черты его исказились от натуги. Он прервался лишь раз, по телу его пробежала дрожь, и он чихнул. Я наливала и наливала, пока кувшин не опустел.
– Спасибо, – прохрипел он. – А теперь, прошу, уходите отсюда, покуда эта мерзость не передалась и вам.
– Что вы, я должна о вас позаботиться.
– Госпожа, теперь уже никто не позаботится обо мне, кроме священника. Прошу, приведите его, если он согласится сюда войти.
– Полноте! – с укором сказала я. – Лихорадка скоро угаснет, и вы пойдете на поправку.
– О нет, госпожа, приметы этой лютой хвори мне знакомы. Убирайтесь скорее – ради своих малышей!
Тогда я ушла, но вскоре возвратилась с одеялом и подушкой со своей постели, чтобы потеплее укутать его и заменить мокрый комок под его уродливой головой. Увидев меня, он застонал. Когда я приподняла его, чтобы убрать подушку, он жалобно вскрикнул, так нестерпимо болел этот огромный нарыв. И вдруг ни с того ни с сего малиновый пузырь лопнул, точно гороховый стручок, и наружу потек густой гной с кусочками мертвой плоти. Дурнотно-сладкий запах яблок сгинул, завоняло тухлой рыбой. Подавляя приступ тошноты, я поскорее стерла месиво с лица и плеча бедного мистера Викарса и промокнула сочащуюся рану.
– Анна, ради всего святого… – Голос его звучал натужно и хрипло, срываясь на мальчишеский писк. Трудно представить, каких усилий ему стоило говорить громче шепота. – Уходи отсюда! Ты мне не поможешь! Позаботься о себе!
Я боялась, что сильное волнение убьет его, а потому сгребла в охапку перепачканное постельное белье и поспешно спустилась. В широко распахнутых глазах Джейми читалось непонимание, а на бледном лице Джейн Мартин – ужас догадки. Она уже сняла передник и как раз собиралась уходить, рука ее лежала на дверном засове.
– Пожалуйста, побудь с детьми, пока я сбегаю за пастором! Боюсь, мистер Викарс совсем плох.
Она застыла, стиснув руки, – девичье сердце боролось с пуританским нравом. Не дожидаясь исхода этой борьбы, я проскользнула мимо, свалила белье в кучу у порога и побежала к дому священника.
Всю дорогу я смотрела себе под ноги и так бы и не заметила мистера Момпельона, возвращавшегося из поселка Хэзерсейдж, если бы он меня не окликнул. Развернув Антероса, он поскакал ко мне легким галопом.
– Боже правый, Анна, что стряслось? – спросил он, спешившись и подхватив меня под локоть, чтобы я могла перевести дух. Между судорожными глотками воздуха я поведала ему о тяжком состоянии моего жильца. – Прискорбно слышать, – сказал он, и лицо его омрачилось. Затем без лишних слов он подсадил меня в седло и запрыгнул следом.
Я помню это так живо – каким человеком он показал себя в тот день. Как естественно взял все в свои руки, успокоив меня, а затем и бедного мистера Викарса; как неустанно дежурил у постели больного и в тот, и на другой день, сражаясь сперва за его тело, а после, когда исход стал очевиден, за его душу. Мистер Викарс бормотал и бредил, сетовал и сквернословил, и стонал от боли. Чаще всего болтовня его была невразумительна. Но время от времени он переставал метаться и, выпучив глаза, хрипел: «Сожгите! Сожгите все! Ради всего святого, сожгите все!» На вторую ночь он уже не вертелся, а лежал неподвижно с открытыми глазами в какой-то немой схватке. Губы его обросли коркой; каждый час я смачивала их влажной тряпкой, а он обращал на меня безмолвный взгляд, силясь вымолвить слова благодарности. Вскоре стало ясно, что долго бедняга не протянет. Мистер Момпельон ни на минуту не отходил от его постели, даже когда под утро он провалился в беспокойный сон – дыхание частое и прерывистое. В чердачное окно лился фиолетовый свет, во дворе пели жаворонки. Хочется верить, что сквозь туман беспамятства эти сладкие звуки принесли мистеру Викарсу хоть какое-то облегчение.
Он скончался, сжимая в руках простыню. Бережно я расправила его длинные, безжизненные пальцы. У него были красивые руки, нежные и мягкие, за исключением одной мозолистой подушечки, огрубевшей за десятилетие булавочных уколов. Стоило вспомнить, как ловко эти руки двигались при свете очага, и на глазах у меня выступили слезы. Я сказала себе, что оплакиваю его талант; пальцы, научившиеся так искусно обращаться с иголкой, больше не смастерят ни одной чудесной вещицы. Говоря по правде, я оплакивала другого рода утрату, гадая, отчего же я только с приходом смерти решилась прикоснуться к этим рукам.
Я сложила руки Джорджа Викарса у него на груди, и мистер Момпельон, накрыв их своей ладонью, прочел последнюю молитву. Удивительно, до чего крупной оказалась рука пастора – грубая лапа работяги, а не безвольная белая ручка церковника. Я не могла найти этому объяснения, ведь, насколько мне было известно, мистер Момпельон был потомственным священником и совсем недавно окончил Кембридж. Между ним и мистером Викарсом не было большой разницы в возрасте, ибо священнику не исполнилось и двадцати девяти. Обликом он был юн, и все же, если приглядеться, можно было увидеть морщины на лбу и гусиные лапки в уголках глаз – приметы подвижного лица, часто хмурившегося в раздумьях и смеявшегося в обществе. Я уже говорила, что черты его могли показаться заурядными, но точнее будет сказать, что при встрече вы обращали внимание не на них, а на его голос. Голос этот был так притягателен, что все ваши мысли устремлялись к словам, а не к говорящему. Его голос был исполнен света и тьмы. Света, что не только сияет, но и слепит. Тьмы, что несет не только страх и холод, но также тень и покой.
Он обратил ко мне взгляд и заговорил бархатным шепотом, теплой завесой окутывающим мою скорбь. Он поблагодарил меня за то, что я помогала ему в эту ночь. Я делала все, что было в моих силах: приготовляла холодные и горячие примочки против жара и озноба; заваривала травы, чтобы очистить смрадный воздух в тесных покоях больного; носила во двор горшки с мочой и желчью и сырые от пота тряпки.
– Тяжело человеку умирать среди чужих людей, вдали от родных, которые могли бы его оплакать, – сказала я.
– Смерть всегда тяжела, где бы она ни застала нас. А преждевременная смерть и того хуже.
Он стал читать нараспев, медленно, будто нашаривая в памяти слова:
Смердят, гноятся раны мои.
Чресла мои полны воспалениями, и нет целого места в плоти моей.
Друзья мои и искренние отступили от язвы моей, и ближние мои стоят вдали[8].
– Ты знаешь этот псалом? (Я покачала головой.) Да, он некрасив, и поют его редко. Ты не отступила от мистера Викарса. Ты не стояла вдали. Думаю, Джордж Викарс счастливо провел свои последние недели в кругу твоей семьи. Ищи утешение в радости, какую доставили ему твои сыновья, и в сострадании, какое выказала ты сама.
Мистер Момпельон сказал, что сам снесет тело мистера Викарса на первый этаж, откуда престарелому могильщику сподручнее будет его забрать. Джордж Викарс был рослым мужчиной и весил, вероятно, под двести фунтов, но священник с легкостью поднял его и, закинув на плечо, спустился по лестнице. Затем бережно положил бездыханное тело на расстеленную на полу простыню, словно отец, укладывающий в колыбель спящего ребенка.
Когда я смотрю на мистера Момпельона сегодня, на эту полую, съеженную скорлупку, мне кажется, что память меня обманывает.
Гром из уст Его[9]
Могильщик пришел за Джорджем Викарсом на заре. Поскольку родни у покойного здесь не было, похоронный обряд обещал быть коротким и простым.
– Чем скорей, тем лучше, а, госпожа? – сказал старик, взгромождая труп на телегу. – Нечего ему здесь задерживаться. Саван себе уже не пошьет.
После ночи труда мистер Момпельон пожелал освободить меня от работы.
– Отдохни лучше, – сказал он, остановившись на пороге в утреннем свете.
Антерос, привязанный во дворе, за ночь изрыл копытами землю и вытоптал всю траву. Я кивнула, хотя отдыха не предвиделось. В тот день меня наняли прислуживать за обедом в Бредфорд-холле, но прежде надо было выскоблить весь дом и решить, как распорядиться имуществом покойного. Словно прочтя мои мысли, мистер Момпельон вынул ногу из стремени, похлопал лошадь по крупу, подошел ко мне и, понизив голос, сказал:
– Хорошо бы исполнить пожелание мистера Викарса относительно его вещей. – В ответ на мой озадаченный взгляд, ибо я не знала точно, что он имеет в виду, священник пояснил: – Он просил все сжечь, и это мудрый совет.
Едва я начала мыть ветхие чердачные половицы, как в дом постучалась первая заказчица мистера Викарса. Еще не отворив, я знала, что это Энис Гоуди. Умело извлекая из растений душистые масла, Энис окропляла ими свое тело, и об ее приходе всегда возвещал легкий приятный аромат летних фруктов и цветов. Хотя в деревне о ней отзывались дурно, я всегда смотрела на нее с тайным восхищением. Резвая умом и острая на язык, любого обидчика она могла поставить на место одной меткой фразой, какие прочим из нас никогда в нужное время не приходят в голову. Как бы ни очерняли ее деревенские кумушки, как бы ни увешивались оберегами перед ее появлением, мало кто мог обойтись без нее, когда наступал срок разрешиться от бремени. С роженицами она была спокойна и ласкова – совсем не то что с уличными зеваками. А при трудных родах ей и вовсе не было равных, и тетка полностью на нее полагалась. Вдобавок ко всему, меня всегда восхищало ее мужество, ведь, чтобы не обращать внимания на пересуды в такой маленькой деревушке, как наша, его требовалось немало.
Энис пришла за платьем, которое заказала несколькими неделями ранее. Услыхав о случившемся, она опечалилась. А затем с присущей ей прямотой стала меня попрекать:
– Надо было позвать нас с тетушкой, а не Момпельона. От хорошего настоя Джорджу вышло бы куда больше проку, чем от бессмысленного бормотания священника.
Я была привычна к выходкам Энис, но в этот раз она превзошла себя, одной фразой ошеломив меня вдвойне. Первое, что так меня поразило, – ее откровенное богохульство. А второе – то, как по-свойски она отозвалась о мистере Викарсе, которого сама я никогда не называла по имени. Как же они были близки, если для нее он просто Джордж? Подозрения мои лишь окрепли, когда мы извлекли из корзинки с заказами платье, сшитое для нее. Все мое детство, когда церковь наша была пуританской, нам дозволено было носить лишь «скорбные цвета» – черный или, на крайний случай, темно-коричневый оттенка чахлой листвы. С возвращением короля в сундуки с одеждой украдкой возвратились и более яркие краски, однако в нашей деревне многие по привычке носили темное. Но не Энис. Новое платье кроваво-красным пятном било в глаза. Я ни разу не видела, чтобы мистер Викарс над ним работал. Уж не нарочно ли он его скрывал? Платье было почти готово, оставалась последняя примерка, чтобы подшить подол, – для этого Энис и пришла. Когда она подняла платье на вытянутых руках, я увидела, что вырез на нем глубокий, как у продажной женщины, и мысли перестали мне подчиняться. Я представила ее в этом платье, высокую и прелестную, медвяно-золотистые волосы спадают на плечи, янтарные глаза прикрыты; представила, как мистер Викарс, на коленях у ее ног, проводит длинными пальцами по мягкой ткани, а затем по ее лодыжке. Неторопливо его умелые руки исследуют ее гладкую ароматную кожу, медленно двигаясь все выше и выше… Вмиг щеки мои запылали ярче проклятого платья.