Полная версия
Часы Цубриггена. Безликий
– Как тебя здесь зовут? – спросил незнакомец.
Действительно, как ее здесь зовут?
Ее не зовут, она сама зовет. Сама приглашает гостей и обходится без имени. Что ему ответить?
Тем временем пёс тоже заметил мечущийся на волнах бумажный кораблик, и, недолго размышляя, бросился в воду. Пса не смущала паутина из жадных водорослей, да он и не погружался в нее, пролетел несколько метров над поверхностью моря, схватил зубами добычу и вернулся к своему хозяину, не замочив лап.
– Молодец! Заслужил, – сказал незнакомец и достал из кармана сухарь.
Пес довольно захрустел.
Мужчина поднял кораблик, осторожно, стараясь не повредить намокшие бока, развернул газету. Пробежавшись глазами по рубрикам, нашел дату выпуска и весело присвистнул.
– Ого! Знаешь, какого года газетенка? Ельцинская эпоха, тысяча девятьсот девяносто восьмой. Мне тогда было одиннадцать. А тебе, Чайка, уже двенадцать. Ты в шестой класс ходила.
О чем он? На ее берегу нет времени, а у людей нет возраста. И у незнакомца тоже. Если заглянуть справа, то ему можно дать чуть больше тридцати, в его темных кудрявых волосах не видно ни одного седого волоса, а слева все пятьдесят, и голова наполовину белая.
– Как вы меня назвали?
– Чайка. Я вчера называл твое имя. Ты забыла? У тебя тут все наоборот, все вверх тормашками. С какой стати вороны белые, а чайки черные? Почему море сладкое? Почему вместо обычного песка сахарный. Что за детская фантазия? Ты никак не можешь повзрослеть?
Ей стало совсем нехорошо, даже мокрый собачий нос, отчего то предано и благодарно ткнувшийся в ее ладонь, не совершил чуда, не нажал на перемотку. Она присела, погладила пса по влажным бокам, виновато вздохнула.
– Ни-че-го.
Мужчина нашел наполовину стертую карандашную надпись.
– Кораблик этот зовут «Дункан». Твой папа его сделал, а ты подарила его мне. Помнишь?
– Папа сделал? …Да, что-то такое…
Но стоило в кромешной тьме забрезжить слабому лучику воспоминания, как незнакомец словно испугался, подёрнулся дымкой, поплыл, исчезая в мареве восходящего солнца. Вслед за ним растворился пес. Одна за другой, как фитили, вспыхнули в рассветном солнце вороны и сгорели без следа.
Налетел шквалистый ветер и залил смолой небосклон.
Берег моря жадно проглотила тьма, а ноги зыбучий песок.
«Покойный» мир превратился в кошмар.
Где… глаза сестры вырастают в половину грозового неба.
Где ее крик оглушает, рвет без жалости на куски.
Где несбывшаяся Смерть высвечивает уголки захламленной души, приподнимает до потолка и со всего маху бросает об пол – хрясь!
Хрясь!
Сотый, тысячный раз бросает оземь.
– Видишь собачьи глаза в зеркале? – пытает Отчаяние.
– Видишь, что вытворила? – вторит ей Ненависть.
– Вижу! Выжженную пустошь внутри себя вижу. Дайте мне поплакать, умоляю!
– Нет для тебя слез! Иссохни! Чего молчишь? Сказать нечего?! – кричит Боль
Нет у нее слов.
Только СЛОВА того, ради которого проиграла всю себя. Проиграла свою никчёмную жизнь
«Исчезни из моей жизни! Убей себя!»
Скорее… Скорее выпить эти маленькие белые таблетки.
– Десять?
– Мало!
– Двадцать?
– Хотя бы! – кричит Ненависть.
Скорее, скорее, только бы не видеть свои непонимающе-пустые собачьи глаза в зеркале.
Вода чуть теплая.
– Вену надо глубоко. Хрясь! Чтобы заскрипела кожа! – не унимается Отчаяние.
– Не могу. Страшно. Вода сладкая. Почему? Соленая должна быть…..
– Потому что у тебя все шиворот-навыворот!
И снова покой. Берег моря. Безвременье и беспамятство.
День за днем. Заросший виноградом дом. Чёрные чайки и белые вороны.
Бумажный кораблик «Дункан», незнакомец с собакой.
И опять заливает глаза тьма, опять рывком в ад, в самое пекло.
Оглашенный, отчаянный крик, глаза сестры в половину неба. Дыра в солнечном сплетении, вместо сердца ржавый мотор. Там где душа – раскаленный зыбучий песок, чмокает, ест живьём. Засасывает в пекло.
Пить. Пить …дайте!
Опять глаза. Уже другие. Строгие глаза. Древние, все и про всех знающие.
Кто она, эта маленькая женщина в белом халате? Ангел? Наверное, да. Светится вся.
Сейчас как возьмет прыгалки и выпорет до волдырей! Мама всегда так говорила, но не порола. Зря.
– Эх… Мало тебя выпороть! В угол на горох поставить надо бы.
Глаза горят, в них раскаленный песок, который заглатывал, словно живой. Слезы иссушил.
– Можно мне поплакать?
На плечо Ларисы ложится рука.
– Поплачь, конечно, разрешаю. Слёзы душу облегчают. Обмякнешь.
Женщина в белом что-то ещё говорит. Она ее не слышит, она наконец-то плачет, изливает накопившуюся чернь, изъевшую душу. Время останавливается, все внутри застывает, мертвеет, только слёзы живут сами по себе. Слёзы ползут змеями по щекам, по шее, по телу, падают в землю и прорастают колючими розами. Откуда в ней столько змей?
Выплакала всех, но вместе со слезами исчезли силы.
Она наконец-то забывается сном без сна, без одинокого берега, без чёрных чаек и белых ворон, без зыбучего пекла.
Серафима Петровна привстала с табурета у кровати Чайкиной, охнула, схватилась за поясницу.
Поспешила в сестринскую.
– Девочки, разотрите меновазином, иначе до конца смены не дотяну. А новоприбывшей, как проснётся, надо только валерьяны капель сорок – пятьдесят и кое-что полезное.
Нянечка взяла со стола старшей медсестры кипу чистых листков, выдвинула верхний ящик в поисках ручек. Нашла две шариковые, расписала.
Спустя час Серафима вернулась в палату 612. Больная уже не спала, лежала тихо, смотрела в окно, на улице опять накрапывал дождь.
– Вот бумага и ручки. Когда что-то вспомнишь – пиши. Ты же сказочница. Пиши как на духу, где стоит, обвиняй, где надо, кайся. Отпустит потихоньку, – сказала Серафима. – И еще вот лекарство. Выпей.
Поставила на тумбочку мензурку с мутной валерьяной.
Лариса выдохнула чуть слышно:
– Спасибо.
Обитатели дома с мезонином и не только они
Жила Серафима Петровна в небольшом двухэтажном особняке с мезонином на пересечении Сивцего Вражка и Плотникового переулка, по соседству с домом, куда Лев Николаевич Толстой поселил своих разорившихся Ростовых.
Обычные люди собирают библиотеки понравившихся романов, которые не прочь перечитать вновь. Некоторые, как ее соседка по дому, Анна Сергеевна Куприянова, бывший авиационный конструктор (Аннушка запрещает применять понятие «бывший», ибо бывших конструкторов не бывает) хранит подборки «Наука и жизнь» с прошлого века, рядом с ними пылятся « Крылья Родины» и сортированные по годам выпуски «Работницы». Чтобы попасть к Аннушке в гости, надо протиснуться мимо журнальных колон в коридоре. Серафиме приходится вжиматься в стенку и тихонечко-тихонечко, дабы не нарушить сложную журнальную архитектуру, передвигаться от своей двери до двери Анны Сергеевны. Анна Сергеевна порой натыкается на свои журнальные стопки, чертыхается, но терпеливо восстанавливает разрушенное.
Иногда на чай с башкирским медом и вишневым вареньем протискивается Иоганн Сергеевич, Аннушкин брат, живущий в квартире напротив. Йошка худой и вертлявый, оттого минует журнальные креатуры легко. Мужчина он положительный и очень скромный, всю жизнь прослужил декоратором в театре на Малой Бронной. Иоганн хоть и старше сестры, ростом не удался, говорит – «пошел в матушку», а сестрица, напротив, «вся в батю —комиссара вымахала» – высокая, ширококостная, громогласная. В отличие от серьезной, технически подкованной сестры, Йошка коллекционирует хоккейные шайбы, как преданный болельщик красно-белых, он не пропускает ни одного сезона и помнит еще команду Игумного. А вместо обоев его скромный уголок в углу общего коридора украшают фотографии Харламова и Третьяка из советских журналов.
«Великая эпоха! Сейчас так не играют!» – любит говорить Йошка.
Так то коллекции обычных людей, а Серафима не совсем обычный человек, а точнее не человек уже вовсе. В комнатах Серафимы Петровны не пылятся стопки журналов, на стенах не кучерявятся журнальные вырезки, в ее гостиной почти нет книг, что вызывает неизменное удивление Аннушки, она пыталась заразить всех научно-техническим недугом. Фима увлекается кружевоплетением. Стены небольшой квартиры на втором этаже, спальню и смежную с ней гостиную с большим двустворчатым окном, выходящим в тихий арбатский переулок, украшают кружевные панно. Кружева здесь повсюду, на стенах в рамочках, на сложенных в пирамидку подушках, на обеденном столе, на комоде под «семейными фотографиями», на этажерках под фикусами и декабристами.
– И хватает тебе терпения, Фимушка, коклюшками греметь, – причитает Анна Сергеевна, – смотри, куда человеческий прогресс рванул! На какие высоты! В космос полетели! Глядишь, схватим Бога за бороду.
Аннушка, дочь наркома Куприянова, хороший человек, правда, неисправимая материалистка. Серафима с ней никогда не спорит, улыбается, «гремит коклюшками» и плетёт – плетёт свои кружева. Позавчера, вчера, сегодня, завтра, каждый день она будет плести человечьи судьбы. У нее тоже есть своя коллекция воспоминаний – спасенных и потерянных душ. Потерянных мало, но они есть. И каждую свою ошибку Сима помнит очень хорошо и старается не повторять.
Воспоминания толпятся у кресла, приятные у правого подлокотника, грустные у левого. Спасенные души собираются ближе к свету, хихикают за оконными занавесками, а потерянные прячутся в темном углу, за шифоньером. Они всегда молчат. Но иногда одна из потеряшек подкрадывается к креслу и шкодит, путает коклюшки, завязывает на узоре лишние узелки. Фима не злится. Подвигает ближе лампу, распускает пряжу и начинает плести все заново.
Последнее время в зону попечительства Серафимы попали двое: тринадцатилетняя школьница Оля Петрова и стритрейсерша Анна Хлопова, девушка двадцати двух лет. Школьница прыгнула с крыши девятиэтажного дома, по «счастливой» случайности, точнее с ангельской помощью, упала в густые сиреневые кусты, сломала крестец, обе берцовые кости, осталась жива, но сама ходить уже не сможет. Лихачка догонялась до аварии на Можайском шоссе. Отделалась переломом ноги и двух ребер. Хранитель Хлоповой сам оказался отчаянным экстремалом, сноубордистом, при жизни сорвавшимся в пропасть. Серафима поставила парню «на вид», тот обещал исправиться, но, скорее всего, соврал.
Если лихачка сама на себя беду накликала, то за « попрыгунью» крепко постарались. Кто и зачем вел бедную девочку на крышу дома, Серафима видела смутно, нити уходили в туман к безликой и бесформенной фигуре. Абсолютно темной. Произошедшая трагедия находилось вне зоны допуска и вмешательства Фимы. И как бы она не хотела узнать причину, дальше разговора с хранителем дела не шло. Хранитель девочки, бывший врач-эпидемиолог, погибший от малярии, ответственный, мечтающий о кураторстве инфекционного госпиталя, сам бы в замешательстве, он чувствовал смертельную опасность, но не видел ее источника. «Некто» умело прятался и заметал следы. Подобное «мошенничество», затуманивание, ослепление, морок, случись впервые, и Серафима очень хотела докопаться до истины – изловить злого фокусника.
Сейчас прибавилась еще одна подопечная душа – «сказочница». Сочинять сказки для детей – легче, чем придумать свою сказку со счастливым финалом. Таблетки, вода, бритва. Не много ли способов сразу? Уже это наталкивает на мысль, девушка не собиралась умирать, заставляла себя, а значит – выкарабкается. Надо лишь подождать.
Как и все пожилые люди, Серафима спала мало. Старики всегда помалу спят, пробуждаются с первыми лучами солнца и «спешат дожить». Не важно – шесть у стариков крыльев или ни одного – они похожи друг на друга.
Бессонные ночи Серафима Петровна коротала с дворовым котом, белоснежным, с черным хвостом и подпаленными рыжими ушами. Кот прибился к ней с незапамятных времен. Зимой скребся в дверь, а стоило потеплеть, пробирался по крыше к мезонину, сворачивался среди выставленных на маленьком балконе горшков с геранью и урчал. Урчание его мало походило на кошачье, а напоминало недовольное стариковское бурчание.
Потому что не кот это вовсе, котом он прикидывался при Аннушке и Йошке или когда шкодил, с нитками да коклюшками играл. При первой встрече назвался Аристархом Ивановичем Мышкиным, шел из старомосковских домовых, амбиции имел нездоровые и животным был своеобразным. Гадил под дверями жилконторы, когда те повышали тарифы на воду или вывоз мусора, на месте преступления пойман не был – испарялся, на то он и домовой дух.
Среди местных нелюдей Аристарх слыл старожилом, помнил еще первых владельцев окрестных домов, ставших впоследствии коммуналками, а сейчас и вовсе полуофисным и полужилым фондом. Норов домовой выказывал капризный, многих неугодных арендаторов со свету сжил, бизнес на корню порушил, а уж если кого привечал, те быстро богатели и процветали. В добром расположении духа он оборачивался пожилым интеллигентом при шляпе, пенсне и костюме – тройке. Щеголял по Арбату в белоснежных гамашах и начищенных до блеска штиблетах, заигрывал с дамами и позировал для фото. Таким красивым он стучался в дверь к Йошке – «забить козла» или поболеть вместе за футбол-хоккей, один за Спартак, другой за Динамо.
Куприяновы Анна и Иоганн, кстати, названный так в честь австрийского композитора, заселились в дом еще в тридцатых годах прошлого века. Детьми в Москве бывали редко, жили с няньками на комиссарской даче, поэтому нестареющую Серафиму и ее кота, а так же пенсионера в гамашах, Аристарха, не запомнили. Потом Анну и Йошку жизнь разбросала: одну замуж, другого – на гастроли по городам и весям, а как вместе под родительскую крышу собрала, так и Сима свой «человеческий» возраст набрала, да и Аристарх мог в людском обличии спокойно в гости ходить и доминошную «партеечку забивать».
Кроме наркомовских детей и Серафимы в доме жила ещё одна семья.
Роза и Веньямин Кремляковы держали на первом этаже небольшую антикварную лавку и пользовались особым вниманием кота Аристарха.
– Семейство это хранит особую тайну, – мурлыкнул на ухо Серафимы лохматый проныра, – удивительно трогательную историю любви, муррр… мяу. Пробрался я к ним однажды, под прилавком схоронился и такого наслушался, хочешь, расскажу?
Серафима щелкнула кота по носу.
– Молчи! Если Роза Альбертовна захочет, сама все расскажет, а сплетничать за ее спиной не дозволительно.
Вернувшиеся во второй половине прошлого века из эмиграции Роза и Вениамин заняли все три квартиры первого этажа, в одной обстроились сами, а в соседних, выходящих окнами в переулок, открыли антикварный магазин с названием «Дом Розы». Никто кроме Аристарха не знал, что особняк, в котором сейчас проживали Серафима и дети наркома, до семнадцатого года принадлежал именно семье Вениамина, а после революции был отдан народному комиссариату финансов. Из бывших наркомовских жильцов в доме осталась лишь брат и сестра Куприяновы, другие разменялись или померли.
Серафима поселилась здесь в шестидесятых годах. Свела знакомство сначала с соседями по этажу, Аннушкой и Йошкой, потом подружилась с Розой и Вениамином. С «детьми наркома» Кремляковы близко не сошлись, из классовых соображений или каких-то других – неизвестно. Но с Серафимой были накоротке, устраивали совместные посиделки и долгие стариковские чаепития.
Кремляковы выглядели обычными людьми, но старели они на удивление медленно, со второй половины прошлого века до девятнадцатого года нынешнего, они почти не изменились, в этом и была их «особая тайна».
Розе Альбертовне никто не давал больше шестидесяти. Ростом с ребенка, в шляпке (а коллекции головных уборов Розы могло позавидовать лучшее ателье, у нее было все – от классических клошей из фетра до легкомысленных соломенных слоучей), с торчащими из-под тульи серебристыми кудряшками, с девчачьими веснушками на вздернутом носике – она словно застыла во времени. Не менялся и ее муж Вениамин, профессор, член Академии наук, потомственный офицер, статный, подтянутый, седовласый красавец, преподававший военное дело в Бауманском университете. После ранения муж Розы был прикован к инвалидной коляске, и ректорат университета высылал за ним служебный автомобиль.
Серафима частенько спускалась в «Дом Розы», к Кремляковым, угоститься печеньем «мазурка», которое пекла Розочка, полюбоваться коллекцией старинного фарфора и поболтать по душам.
Дамочки усаживались в креслах у окон гостиной, выходящих на Плотников переулок, Роза со спицами, Сима с коклюшками, и плели – плели. Одна теплый шарф для Вениамина, другая очередную человеческую судьбу. По телевизору шел детективный сериал, подруги беседовали, но следили за сюжетом. Им нравилось угадывать главного злодея. Пятьдесят на пятьдесят, таков был примерный счет. Конечно, Серафима подыгрывала Розе, сохраняя дружеский паритет.
Проницательностью Роза Альбертовна порой удивляла.
Так и сегодня после вступительного рассказа Серафимы о новых пациентах, она продолжила разговор достаточно уверено.
– Твои новые подопечные, Серафимушка, смертные грешники. Самоубийц раньше не отпевали и хоронили за забором. И как бы не плелись сейчас их судьбы – все нити имеют конец. Одна ниточка может порваться очень скоро, лихачка не успокоится, будет гонять по Москве до новой аварии, ты уж поговори с ней по душам, внуши, не гоже девице носиться как ведьма на помеле. Вторая ниточка, бедняжечка, что прыгнула с крыши, может тоже порваться, если крепкий узелок не завязать. Серафима Петровна (Фимино отчество прозвучало для пущей серьёзности), надо обязательно найти негодяя, кто на крышу ее сопровождал. Не сама же она сообразила туда подняться? В интернете много об этом пишут. Якобы детей с ума сводят, а потом на видео записывают. Вы в полицию обращались?
Серафима молча кивнула, и в полицию, и к хранителю, ко всем обратились, только результата пока нет.
Роза поняла ее молчание правильно.
– Ясно! А воз и нынче там. Попомни мои слова, отыщется кровопивец. Ещё несколько детей угробит и отыщется. Резонанс нужен. Чтобы в телевизоре да в газетах говорили и писали, да не раз. Круглые столы и ток-шоу. У нас все про разводы да про внебрачных детей трещат, а коснись помочь, секту на чистую воду вывести, кишка у журналистов тонка. Ладно. Ну-ка брысь отсюда, не цепляй мне колготки! – Роза незлобиво отогнала кота Аристарха.
Тот нехотя послушался, прыгнул на кресло Фимы, свернулся в комочек на подлокотнике, только глаза янтарем посверкивают, и черный кончик хвоста дрожит от любопытства.
Роза расправила спутанные нити и продолжила:
– За третью твою подопечную я вообще не переживаю. Она больше не повторит попыток. И память к ней вернется. Только что она будет делать со своей памятью?
За многие лета общения с людьми Фима уже не удивлялась прозорливости и умению некоторых угадывать будущее. Одним людям ясное видение передавалось по наследству, у других появляется вследствие изнурительной практики, а третьих, как Розу Альбертовну – периодически осеняет.
В тот вечер Фима не поддержала разговор о своих пациентках, увела его на злободневные темы – санкции Евросоюза и бесполезные пенсионные фонды. Она плела новый узор, судьбу Ларисы Чайкиной, плела его осторожно, избегала провокаций кота Аристарха.
Но хвостатому черту маленькие пенсии и дефицит сыра были по барабану. Котяра противно мяукнул, соскочил с подлокотника Фиминого кресла на пол, ткнул Розу когтистой лапкой – а ну, погладь меня!
Та снова шикнула на него:
– Брысь, шкода!
Фамильярное обращение Аристарх не приветствовал, зашипел и вскарабкался Фиме на колени, спутав коклюшки, а с ними и будущую жизнь «сказочницы».
В другой раз вредное животное было бы изгнано, но сегодня никто не взялся за веник. Роза просто выставила кота в коридор.
– Охолонись! Совсем расшалился. Так на чем мы закончили?
Серафима ответила не сразу:
– На твоем новом рецепте.
Закончили они на рецепте пиццы с горгонзолой и грушами, но мысли Серафимы были далеко, они крутились вокруг одной медсестры, замеченной сегодня в травматологическом отделении.
В силу незыблемых правил, ее там быть не должно.
Павлина Королёва. Долгоживущая
Темная лошадка с темным прошлым. В отличие от обычных людей, чьи судьбы Серафима могла проследить от рождения до смерти, судьбы долгоживущих оставались тайной за семью печатями. Фима могла лишь догадываться, когда Роза, Вениамин или Аристарх пришли на Свет, но не ведала о дате ухода, история их пути была закрытой, кружевной рисунок не плёлся.
В разговорах о Павлине Королёвой точки над «ё» в фамилии исчезали, за профессиональное хладнокровие (только ее ставили на самые тяжелые операции) величали Павлину «Королевой», но, несмотря на деловые качества, Королёва нрав имела крутой, злопамятный.
В каком именно году мелькнула перед ее глазами черноволосая, стройная как лань, с раскосым хищным прищуром Пава, Серафима припомнить не могла. Но точно, это случилось во время хрущевской оттепели. «Королева» толкалась в больничном парке среди шедших на поправку пациентов и их гостей. Чаще ее видели среди любителей поэзии и диссидентской прозы. Оттого и побаивались, считали наушницей и стукачкой. Медсестра присаживалась на скамейку рядом с декламирующими стихи Евтушенко, таилась неподалеку от читающих машинописную «Маргариту» или Пастернака в обложке «Наука и Жизнь». Только анонимки на диссидентов она не строчила и с доносами никуда не бегала. Она вкушала эмоции: восторг, воодушевление, трепетное наслаждение запрещенными текстами.
Все было невинно до поры до времени, но Королёва перешла границу. Из долгоживущих, не должных причинять людям вред, Павлина по причине неизвестной и трагической уподобилась нежити, была поймана на месте преступления и строго наказана. И все за изнеможение одного юного дарования с пороком сердца. Паренек засиживался на лавочке в парке, строчил в блокноте восторженные вирши в честь Павушки и прямо таки сох на глазах.
Именно Серафима забила тревогу, заметив странную картину на дальней скамейке. Персоналу и посетителям больницы они казались обычной влюбленной парой – худенький молодой человек читает стихи, черноволосая девушка в белом халате прижалась к нему, ловит каждое слово. Никто из людей не видел тончайшую, плотную как кокон паутину, оплетшую тщедушное тело поэта, не заметил присосавшуюся к нему паучиху.
Пойманная Королёва пыталась юлить, мол, она наслаждалась исключительно возвышенными эмоциями, «служила музой», вдохновляла и не сделала ни одного глотка живительной силы, но стражи поверили ухудшающемуся анамнезу больного и свидетельству Серафимы о «намеренном одурманивании и иссушении».
Так за «растление и потребление в корыстных целях» Королёва была на пару десятков лет изолирована в Обсерваторе.
Поэт страдал, искал по больничным корпусам бесследно пропавшую возлюбленную, но остался жив.
По истечению срока Королёва вернулась и правила земного «общежития» не нарушала. Нестареющая красавица-медсестра переходила из отделения в отделение, пару раз увольнялась, работала в других больницах, дождавшись полной смены коллектива, возвращалась. Сейчас состояла операционной сестрой в кардиологии.
Серафиму Петровну она боялась, поэтому старалась лишний раз не пересекаться. Оттого появление Королёвой у палаты переломанных девочек стало неожиданностью.
Блаженная улыбка на скуластом лице (юного поэта сводила с ума именно эта диковатая монгольская красота) вызвала у Серафимы оторопь. Уж что-что, но только не блаженство должен испытывать человек, наблюдающий за мучениями больных. Павлина прильнула к косяку двери, слилась со стеной, стала почти незаметной. Никто из персонала не обратил внимания на лишний белый халат, появившийся на вешалке. Павлина и раньше умела мастерски прятаться, в парке среди «больничных» литераторов, прикидывалась скинутой на скамейку курткой или плащом, рюкзаком, авоськой с пакетами молока, любой ветошью. Так и сейчас, она застыла, почти лишилась человеческих очертаний, наблюдала за перевязкой девочки – попрыгуньи, и, сложив уточкой губы, «пила воздух».
Только теперь вместо поэтического восторга и влюблённости она вкушала человеческую боль.
– Кто это? – спросила Лариса Чайкина, свернувшая из коридора.
Неужели она разглядела среди висящих халатов Павлину? Асса маскировки?
Серафима ничего не ответила Ларисе, оставила поднос с лекарствами на тумбочке рядом с кроватью девочки и шагнула в предбанник, к вешалке – поймать пиявку на месте преступления, только Королёвой и след простыл.
Берег Забытого Моря снова
Как же хорошо летом на море! Счастье начинается с раннего утра. Мама на скорую руку собирает бутерброды, фрукты, термос с чаем, папа забегает по дороге в магазин за газировкой. На берегу он закапывает пластиковые бутылки в воду, чтобы не нагрелись на солнце. Потом мастерит навес из простыни и веток, мама разгребает под ним крупные камни, стелет одеяло и говорит: «Залезай!»