Полная версия
Политическая экономия Николая Зибера. Антология
Таким образом, там, где представители критикуемой школы видят функцию человеческой субъективности как таковой, там Зибер указывает на специфическую интерпретацию этой субъективности, на выделение одного из возможных аспектов нашего отношения к миру; там, где ученые претендуют просто исходить из фактов, там Зибер словно бы указывает на то специфическое настроение (что-то типа экзистенциальной тревоги), которое предопределяет картину мира этих ученых на ее дотеоретическом уровне. Однако с позиции Зибера, выводы, сделанные на основе такой изоляции «опасного момента», ни в коем случае нельзя генерализировать – ведь если бы такое исключительное состояние повторялось непрерывно в течение продолжительного времени, то ситуация в экономике была бы подобной осадному положению: «Такое предпочтение (сравнительно более настоятельного – менее настоятельному. – А. П.), если бы оно повторялось непрерывно в течение продолжительного времени, оказало бы на всю экономическую деятельность то же действие, какое оказывает осада на снабжение пищею жителей и гарнизона крепости» (Зибер, 1871, с. 33).
Здесь важно подчеркнуть, что сам Зибер видит в подобном рассуждении прежде всего ошибку, которую допустили представители «субъективной школы». С его точки зрения, моменту исключительному, в рамках которого только и действует принцип «сравнительной настоятельности потребностей», необходимо противопоставить средний момент экономической жизни, когда «булавка, гребень, ножницы находятся совершенно в такой же степени на своем месте, как и дрова, уголь, хлеб, а потому все попытки построить на принципе настоятельности статическую классификацию вещей ни к чему не могут привести» (Зибер, 1871, с. 30). Единственное, от чего зависит стоимость, рассмотренная в такого рода средних, типичных обстоятельствах, – это затраты труда, необходимые для производства перечисленных предметов:
…Мы должны прийти к заключению, что равенство значения (то есть субъективных оценок полезности. – А. П.) обмениваемых предметов отнюдь не указывает еще на равенство пожертвований (то есть затрат труда. – А. П.), а между тем только уверенность, что, при данных средних технических условиях производства, известный продукт не может быть добыт дешевле, решает в каждом данном случае вопрос о размере, в каком должны быть обменены продукты. Поэтому только труд, потраченный на производство того и другого предмета, может служить элементом, подлежащим сравнению. Только сравнение между количествами труда может объяснить, во-первых, постоянство отношений между обмениваемыми продуктами, во-вторых, сравнительно низкую оценку вещей, удовлетворяющих таким потребностям, какова, напр., потребность в хлебе (Зибер, 1871, с. 45–46).
Представляется, однако, что дело не исчерпывается тем, что обнаруженная в теоретических построениях субъективной школы ошибка попросту должна быть исправлена на основе постулатов классической школы, выражающих истинное положение дел; аргумент Зибера сегодня должен быть дополнен, и та форма, в которой являет себя эта «ошибка», заслуживает того, чтобы к ней присмотреться внимательнее. Похоже, что именно на этой форме строится та идеология, которая обеспечивает функционирование современного политико-экономического устройства[34]. Иначе говоря, «ошибка» субъективной школы носит проективный характер: исключения имеют характер учреждения новых правил, которые надстраиваются над старыми, подчиняя их своей гегемонии.
Интерпретация аргументов Зибера в свете теории чрезвычайного положения
Образ осажденной крепости, который Зибер использовал для того, чтобы выявить специфику экономической картины мира, конструируемой теоретиками субъективной школы, заслуживает более пристального внимания. Как показал в наши дни Дж. Агамбен, как раз ситуация осадного положения в истории государственного права послужила парадигмой для законов о так называемом чрезвычайном положении, играющих фундаментальную роль в учреждении современных политических порядков; именно чрезвычайное положение играет роль главного принципа общепринятых сегодня техник управления жизнью людей, и управление экономикой здесь не представляет исключения – в подтверждение Агамбен цитирует речь Франклина Д. Рузвельта, требовавшего в период Великой депрессии у конгресса «широких властных полномочий для борьбы с чрезвычайной ситуацией (to wage war against the emergency), столь же неограниченных, как те полномочия, которые были бы ему даны в случае реального вторжения иноземного врага» (Агамбен, 2011, 1, с. 39). Понятно, что лишь в теории право, политика и экономика полагаются в качестве обособленных сфер, в реальности же они образуют узел, развязать который в принципе невозможно без того, чтобы не поставить под вопрос общественное устройство в целом. По этой причине имеет смысл вслед за Фуко и Агамбеном анализировать управление жизнью людей в качестве единого диспозитива, то есть некоего «гетерогенного комплекса, объединяющего в себе дискурсы, учреждения, архитектурные построения, регламентирующие постановления, законы, административные меры, научные достижения, философские, нравственные и благотворительные рассуждения и т. п. с целью давать ответ на чрезвычайную ситуацию» (Агамбен, 2012, с. 14).
Основоположником политико-правовой теории чрезвычайного положения является немецкий теоретик права и политический философ Карл Шмитт, согласно учению которого именно в принятии решения о введении такого положения заключается политическая функция, придающая властителю статус суверена (Шмитт, 2000, с. 15). Смысл необходимости данного решения объясняется Шмиттом следующим образом: для того чтобы в рамках общественной жизни могло применяться право, сама эта жизнь должна быть упорядочена, нормализована – ведь «не существует нормы, которая была бы применима к хаосу» (Шмитт, 2000, с. 26); а поскольку это так, постольку гарантировать возможность применения права способен лишь тот, кто определяет границу, отделяющую пространство номоса от «аномии». Но чтобы такая гарантия была возможна, сам гарант, очевидно, должен пребывать по ту сторону данной границы (именно в этом смысле суверен является аналогом Бога в мирском порядке). Таким образом, возникает парадокс, когда действие права гарантируется лишь наличием неких исключительных полномочий, то есть, по сути, права на приостановку права; или, говоря более обобщенно, само правило базируется на исключении: «Исключение интереснее нормального случая. Последний ничего не доказывает, а исключение доказывает все; оно не только подтверждает правило; само правило живет только исключением…» (Шмитт, 2000, с. 29).
Но что конкретно оказывается в этой «зоне чрезвычайного положения», что (или кто) именно исключается в качестве носителя «аномичного» существования, социального хаоса? Отвечая на этот вопрос, мы не должны забывать, что речь идет о парадоксе «включенного исключения», то есть всегда есть возможность того, что исключенное здесь специально производится для того, чтобы было возможным учредить суверенное управление[35]. Критико-герменевтическое прочтение концепции Шмитта, предпринятое Агамбеном, показывает, что в качестве подобного «хаоса» представляется на самом деле отнюдь не жизнь, лишенная какой-то разумной формы, но, наоборот, жизнь, которая неотделима от своей формы. Таким образом, на месте этого изначального единства жизни и ее внутренней формы (в связи с которой можно говорить о достоинстве, манере, этосе и т. п.) учреждение суверенной власти производит феномен голой жизни, то есть конституирует жизнь, абстрагированную от своей сущностной формы и потому нуждающуюся в каком-то внешнем упорядочивании: правовом регулировании, полицейском надзоре, социальном обеспечении, воспитательном формировании, медицинской нормализации и т. п. Иначе говоря, в основе управленческих техник, базирующихся на модели чрезвычайного положения, лежит тенденция отделения жизни как чисто биологического процесса от тех ее форм, которые придают ей такие подлинно человеческие измерения, как смысл и достоинство; именно благодаря подобному отделению жизнь превращается в ресурс для деятельности различных предприятий, каждое из которых обладает теми или иными суверенными полномочиями, выступая, таким образом, подобием государства или даже «государством в государстве». В этом месте своего рассуждения Агамбен восполняет логические аргументы Шмитта генеалогическими исследованиями Фуко, в соответствии с которыми суверенная власть в современном мире связана уже не столько с правом отбирать жизнь, сколько с функцией эту жизнь производить и воспроизводить в определенном режиме – появление таких категорий, как «население», «трудовые ресурсы», «человеческий капитал», подтверждает это (Агамбен, 2011, 1, с. 155–156). Таким образом, политика становится биополитикой, а чрезвычайное положение оказывается не исключением, а правилом (или, точнее, исключением как правилом).
Именно в этом пункте следует вернуться к критике позиций сторонников субъективной школы, которую развил Зибер. С его точки зрения, принцип оценки на основании субъективной полезности действителен лишь для исключительных моментов; что же касается моментов, характеризующих нормальное, среднее течение хозяйственной жизни, то здесь ценность благ определяется объективно, на основе затрат общественно необходимого труда. Но в каком именно смысле следует трактовать нормальность этого положения – как нечто, соответствующее некой неизменной природе вещей, или же как то, что характерно для определенной исторической ситуации, а значит, произведено людьми в процессе их общественного развития и, следовательно, в дальнейшем может быть преобразовано? Представляется, что позиция Зибера по этому вопросу должна быть уточнена на основании той же интерпретации, которую он сам использовал в своей критике постулатов субъективной школы. Все дело в том, что «субъективное» и «объективное» следует рассматривать не столько в качестве характеристик экономики как таковой, но ее конкретно-исторической формации, то есть в данном случае капиталистического способа производства, который сам находится в процессе своего движения (в противном случае мы рискуем совершить регресс к рассмотрению экономики на уровне некой абстракции, носящей к тому же идеологический характер). Иначе говоря, такие категории, как, например, труд и полезность в их конкретной определенности, не даны нам как таковые непосредственно, но лишь как моменты, обусловленные характером способа производства. И если верно, что капитализм (читай: современная экономика) осуществляет управление хозяйственной деятельностью в режиме «чрезвычайного положения, ставшего правилом», то это означает, что как объективность труда, так и субъективность полезности не являются какими-то естественными качествами, но производятся в качестве таковых. Именно поэтому проект критики политической экономии, разработанный Марксом, должен быть способным показать, что труд и полезность при капитализме представляют собой две соотнесенные друг с другом реальные абстракции[36] в той мере, в какой оба они предполагают редукцию человеческого существования к «голой жизни» – то есть к жизни трудящегося, вынужденного «производительно» реализовывать свою рабочую силу, и жизни потребителя, вынужденного «рационально» реализовывать свою покупательную способность (причем в обоих случаях эта вынужденность маскируется фикцией их «собственного» суверенного решения). Сам Маркс показал это в своем анализе воспроизводства и первоначального накопления на примере того, как рабочий на всем протяжении капиталистического процесса непрерывно отделяется от средств производства, благодаря чему он вновь и вновь должен не только продавать свою рабочую силу, но и реализовывать свое потребление исключительно в производительной форме[37].
Таким образом, «средний момент» или «нормальное состояние» экономической жизни, о которых говорит Зибер, необходимо рассматривать как производные от того ставшего правилом «чрезвычайного положения», которое Маркс описал в знаменитых главах первого тома «Капитала», посвященных анализу применения машин (глава 13), раскрытию тайны так называемого первоначального накопления (глава 24) и современной теории колонизации (глава 25), где показано дистиллирование рабочей силы, производство трудовой «субстанции» посредством радикальной и систематической десубъективации трудящегося. Что же касается «исключительного момента» субъективной оценки, то в той мере, в какой эволюционирует капиталистический «дух», в ней должна быть опознана форма нового, текущего «чрезвычайного положения», задача которого – сформировать на основе работника индивида, способного к «производительному потреблению» (потребление превращается в гражданскую добродетель), облеченного заработной платой как «покупательной способностью»[38]. Если в первом случае той формой, в какой осуществляется капиталистический процесс, является формальная (юридическая) свобода работника, основанная на фикции договора, то во втором этой формой будет фикция потребительского суверенитета, «непрерывного выбирания себя», поиска «наименьшего маргинального различия»[39] (Бодрийяр, 2006, с. 117–131).
Общеизвестно, что речь у Маркса идет не об отказе от разделения труда в пользу натурального хозяйства, а о критике его отчужденного характера. Сегодня больше, чем когда-либо, очевидно, что вместе с научно-техническим прогрессом в сфере производства прогрессируют и формы отчуждения – от политико-правовых до экзистенциально-психологических. Поэтому нет ничего удивительного в том, что по ходу развития капиталистической экономики производство начинает ориентироваться на создание все более «персонализированных» предложений, в то время как потребление этих «эксклюзивных» продуктов (товаров, услуг, «брендов» и «трендов») обнаруживает на уровне поведенческих установок полную стереотипность. Но все это разнообразие, изменение «дизайна» капитализма, игра его масок не должны помешать увидеть то, что остается в нем неизменным, а именно условия возможности присущего ему способа производства. И к числу этих условий, повторим, относится управленческий механизм, функционирующий по принципу чрезвычайного положения.
Актуальность зиберовского аргумента в контексте критики современной экономики
Попробуем теперь привести несколько конкретных примеров того, как функционирует подобное устройство экономического аппарата.
Современная экономическая идеология предписывает нам исходить из принципа суверенности экономического субъекта. Самый яркий пример здесь – теория потребительского выбора. Принцип потребительского суверенитета означает, что свое жизненное время и свои жизненные силы субъект должен рассматривать как то, что ему надлежит эксплуатировать с целью максимально эффективного удовлетворения своих потребностей. Только что же здесь представляет собой сам этот субъект? Очевидно, что душа и тело того, кто «суверенно» принимает решения о потребительском выборе, на самом деле является проводником интересов неких структур, претендующих на то, чтобы представлять «наши собственные» вкусы и предпочтения «наиболее адекватным образом» – настолько, насколько это не способны никогда сделать мы сами; поэтому, с одной стороны, экономическая теория постулирует суверенитет потребителя, но с другой – в реальности различные инструменты и технологии (маркетинг, реклама и т. п.) непрерывно производят «наши» представления о «наших» вкусах и предпочтениях. Все дело в том, что эти вкусы и предпочтения не являются внутренней формой нашей жизни, они предписываются извне. Поэтому истинный субъект суверенного решения («рационального выбора») – не сам индивид, но та его роль в системе капиталистической экономики, с которой он более или менее успешно идентифицировался. Человек-потребитель производится точно так же, как и человек-производитель, человек наслаждения – это более позднее дополнение к человеку труда, и, если вместо кровавых законодательств эпохи первоначального накопления сегодня действуют «мягкие» и «тонкие» механизмы настройки, подталкивания и т. п., суть дела от этого не меняется: эксплуатации подвергаются все формы жизненного процесса – воображение, эмоциональная сфера, общение, досуг и т. п. Возможно, уместной здесь была бы метафора потребительской «полиции нравов», бдительно следящей за тем, чтобы предотвращать возможные покушения на суверенитет «потребительной стоимости», которая уже не является некой естественной стороной товара, удовлетворяющей некую столь же естественную потребность, но выступает элементом означающей цепочки, осуществляющей непрерывную эскалацию желания.
В этой связи уместно вспомнить замечание Ф. Джеймисона о том, что маркетизация универсума представляет собой операцию перекодирования гетерогенных областей (семьи, например) в качестве вариаций гомогенной структуры предприятия; на уровне теории об этом свидетельствует, например, концепция Г. Беккера: «Значительная доля убедительности и ясности порождается в таком случае за счет переписывания таких феноменов, как свободное поведение и индивидуальные черты, в терминах потенциального сырья» (Джеймисон, 2019, с. 536). Еще важнее его суждение о том, что рыночное «дерегулирование» по сути своей выполняет полицейскую функцию:
Рыночная идеология заверяет нас, что люди устраивают бардак, когда пытаются управлять своей судьбой («социализм невозможен»), и что нам повезло, поскольку у нас есть межличностный механизм – рынок, – которым можно заменить человеческую гордыню и планирование, устранив вообще все человеческие решения. Нам нужно лишь держать его в чистоте и хорошо смазывать, и он – подобно монарху несколько столетий назад – присмотрит за нами и будет держать нас в узде (Джеймисон, 2019, с. 542).
Метафора монарха мотивирована здесь тем, что на рыночный механизм переносится функция принятия решений в последней инстанции. В самом деле, если частные решения (что именно потреблять, что именно производить) в определенной мере зависят от «свободной воли» тех или иных лиц, то всеобщее решение – решение о том, что все процессы должны быть представлены в форме производства и потребления товаров, причем в буквальном, а не метафорическом смысле, – оказывается всегда уже принятым, как если бы оно не имело реальной альтернативы; то, что не вписывается в пространство рынка (точнее, множества рынков, какими бы странными, экзотическими, извращенными ни были обращающиеся на них товары), таким образом, выступает в качестве чего-то «аномичного».
Ярким примером вторжения логики делового предприятия в сферу, которая традиционно этой логике не подлежала, является судьба науки и образования в современном мире. Ставшие популярными полвека назад разговоры об «экономике знания» сегодня закономерно сменились темами пролетаризации труда ученого и формирования (благодаря внедрению в университетскую жизнь принципов «эффективного менеджмента») академического капитализма, то есть «внедрения рыночной системы в сферу науки и образования с вытекающими последствиями: коммерциализацией, превращением результатов исследовательского труда в объекты интеллектуальной собственности, которую продают на рынке, выстраиванием образовательной и научной деятельности в перспективе снижения издержек и максимизации прибыли» (Камнева, Куприянов, Шиповалова, 2019, с. 52). В результате разрушается целостный этос деятельности ученого – можно только представить себе, как отреагирует любой управленец на определение смысла деятельности ученого как «поиска истины»; вытесняющие подобную установку императивы конкуренции и рентабельности приводят к тому, что «научное сообщество теряет смысл collegium’а, или ученого братства, республики ученых, и заменяется моделью абстрактных рациональных связей индивидуумов» (там же, с. 57). Ситуация здесь в точности аналогична описанной Зибером: возможная «неэффективность» науки и образования играет роль «момента смертельной опасности», благодаря чему режим работы университета мгновенно уподобляется жизни в осажденной крепости, и вместо смыслового континуума характер деятельности ученых приобретает дискретный вид «скопления товаров», ценность каждого из которых определяется на основе «настоятельности» нужды в нем – идет ли речь о ценности отдельно взятой публикации или целого направления научной работы. Все то, что не редуцируется к системе KPI, автоматически оказывается в зоне чрезвычайного положения – например, превращается в форму «низкоквалифицированного» труда, что позволяет подчинять его сверхэксплуатации при снижении уровня оплаты и гарантий занятости[40].
Но есть и другой аспект «экономики знания», который здесь можно привести как пример, подтверждающий актуальность взглядов Зибера. Результаты современных научных исследований могут быть использованы для «огораживания» целых областей того, что традиционно рассматривалось в качестве общего достояния человеческого рода (того, что выступало в качестве проявлений родовой сущности человека). Подобная «приватизация общего» приводит к тому, что объектами частного присвоения оказываются жизненные формы, традиционные знания, пространство и модели коммуникации и многое другое; при этом, как показали М. Хардт и А. Негри, здесь налицо отнюдь не исторический прогресс, но прямо противоположное явление – эти процессы можно уподобить барочной реакции на ренессансный прорыв к новому:
Над сегодняшними приватизационными процессами – частным присвоением знаний, информации, коммуникационных сетей, взаимных симпатий, генетических кодов, природных ресурсов и тому подобного – отчетливо веет неофеодальный дух барокко. Формирующаяся биополитическая продуктивность множества (то есть формы объединения людей, альтернативной государству или иным структурам суверенной власти. – А. П.) подрывается и блокируется процессами частного присвоения (Хардт, Негри, 2006, с. 231).
Важно еще и то, что эта неофеодальная (или необарочная) система господства строится на основе не упразднения, но парцелляции суверенитета, благодаря чему власть политическая и власть экономическая переплетаются и сливаются друг с другом; как пишет об этом Д. Дин:
Неофеодальные сеньоры, такие как финансовые институты или цифровые платформы, используют долг, чтобы перераспределять глобальное благосостояние от самых бедных к наиболее богатым. При неофеодализме, как и при феодализме, экономические игроки обладают политической властью над отдельной группой людей в силу установленных самими этими игроками условий. Вместе с тем политическая власть становится неотделимой от экономической власти и дополняет ее: кроме налогов, используются штрафы, залоги, изъятия активов, лицензии, патенты, право юрисдикции и пограничный контроль. При неофеодализме правовая фикция буржуазного государства, определяемого нейтральностью закона, действующего для свободных и равных индивидов, развеивается, а непосредственно политический характер общества вновь выходит на передний план (Дин, 2019, с. 89)[41]
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Печатается по: Аллиссон Ф. (2016). Н. И. Зибер – влиятельный ученый-одиночка // Terra economicus. Т. 14. № 4. С. 84–91.
2
Все эти характеристики собраны Клейнбортом (1923, с. 20–21).
3
См., например, «Собственность и государство» Чичерина (1882–1883. Кн. II. Гл. VII. Законы мены).
4
Письма К. Маркса к Н. Ф. Даниельсону, 28 ноября 1878.
5
Письма К. Маркса к Н. Ф. Даниельсону, 28 марта 1873.
6
Об отношениях Маркса и Зибера см. подробнее: White (1996, p. 229–234); Eaton (1980, p. 103–105). О защите идей Маркса Зибером против Жуковского см.: White (1996, p. 235–244).
7
Зибер уже противопоставлял Чичерина и Родбертуса (Зибер, 1878).
8
Печатается по: Расков Д. Е. (2018). Кем был Н. И. Зибер? Контекст интеллектуальной биографии // Вопросы экономики. № 4. С. 111–128.
9
Различия в институционализации и функционировании политической экономии с конца XIX в. в США, Великобритании и Франции показывает социолог науки М. Фуркад (Fourcade, 2009).
10
Например, см: Об увольнении от службы при университете доцента Николая Зибера (Государственный архив г. Киева (далее – ГАК). Ф. 16, оп. 314, д. 163); Личное дело Н. И. Зибера (ГАК. Ф. 16, оп. 465, д. 4759). Среди прочего также указывается, что «в исходатайствовании заграничного паспорта г. Зиберу со стороны университета препятствий не имеется» (ГАК. Ф. 16, оп. 314, д. 163, л. 20).