Полная версия
Посткапитализм и рождение персоналиата
1. Саму по себе историю становления капитализма недопустимо рассматривать в отрыве от технологической эволюции. Капитализм – это прежде всего способ производства, основанный на труде как основном источнике потребительных ценностей. До капитализма труд как таковой не был основным источником потребительных ценностей, эту функцию выполняли природные процессы107. Только учитывая это, мы сможем понять описанные в «Капитале» механизмы самовозрастания стоимости. Соответственно, чтобы найти истоки капитализма, мы должны смотреть на то, как постепенный прогресс в науке и технике вылился в итоге в промышленную революцию. И этому процессу невозможно дать однозначную оценку с точки зрения какого-либо класса. Отчасти прогресс науки и техники «тормозился» средневековым мышлением. Но очень многие технологические прорывы в производственной сфере были обязаны как раз инициативам докапиталистических элит. Так, широкая иерархическая система налогообложения поспособствовала возникновению абсолютизма, роль которого в становлении капитализма трудно отрицать. Именно абсолютизм способствовал политической и экономической консолидации национальных государств, без которой были бы невозможны национальные рынки и многие явления международной торговли108. Как раз «абсолютные» монархи инициировали проведение меркантилистской политики, нацеленной на защиту местного производства от иностранных конкурентов (протекционизм). Монархи в целях повышения боеспособности своих армий непрестанно вкладывались в мануфактурное и протопромышленное производство. «Видимым парадоксом абсолютизма, – пишет П. Андерсон, – было то, что он по сути своей представлял аппарат для защиты собственности и привилегий аристократов; в то же самое время средства, которыми обеспечивалась эта защита, могли одновременно обеспечивать и базовые интересы новорожденных торгового и мануфактурного классов. <…> [Абсолютистское государство] покончило с большим количеством внутренних барьеров в торговле и поддержало ввозимые пошлины против иностранных конкурентов. <…> Оно выполняло некоторые частично функции первоначального накопления, необходимые для окончательного триумфа капиталистического способа производства. <…> [Поэтому] существовало потенциальное поле совместимости между природой и программой абсолютистского государства и действиями торгового и мануфактурного капитала»109. Сюда же можно отнести влияние колониализма.
2. Следовательно, не стоит недооценивать влияние государства как своеобразного «катализатора» синтеза элит. Долгое время в марксистской политэкономии было принято рассматривать государство исключительно как инструмент в руках господствующих классов. Однако оно никогда не было таковым, так как всегда выступало в качестве автономного субъекта, включающего в себя отдельную страту бюрократической и военной элиты. Т. Скочпол убедительно показала, что государственные агенты имели собственные интересы, зачастую шедшие наперекор интересам земельной аристократии. История становления абсолютистских государств – это история усмирения непокорных наследственных аристократий, включения класса феодалов в бюрократическую иерархическую машину государственной службы. При этом, как отмечает Скочпол, «хотя и государство, и господствующие классы в широком плане разделяют заинтересованность в том, чтобы удерживать подчиненные классы на отведенном им месте в обществе и на работе, в существующей экономике собственные фундаментальные интересы государства в поддержании элементарного порядка и политического мира могут привести его (особенно в периоды кризиса) к уступкам в пользу подчиненных классов»110. Более того, мы можем заметить, что многие «пробуржуазные» изменения зачастую происходили вообще без каких-либо революционных потрясений: просто из осознания государственными агентами необходимости тех или иных реформ для поддержания военной мощи. Реформы Штейна и Гарденберга в Пруссии или отмена крепостного права в Российской империи – примеры многих подобных мероприятий.
3. Становление капитализма сопровождалось скорее конфликтами элит, нежели классовой борьбой. Известный американский социолог и специалист в сравнительной исторической социологии Р. Лахман показал, что стоит говорить о своеобразных зазорах, которые открывались в ситуациях обострения конфликтов между элитами. Вражда различных элит феодального общества (земельных, клерикальных, монархических и т. п.) вела к их взаимному ослаблению, что открывало дополнительные пространства для появления ростков капиталистических общественных отношений (Лахман рассматривает широкий набор кейсов – от итальянских городов-государств до Англии и Франции эпохи промышленной революции). В контексте конфликтов элит эти отношения зарождались как «побочные эффекты», поэтому он и говорит о «капиталистах поневоле». Так, в Англии прямой предпосылкой «капиталистической трансформации» послужил конфликт короля и земельных магнатов. Лахман анализирует специфику этого конфликта, сравнивая его с аналогичными событиями во Франции. Английский абсолютизм зарождался специфическим образом. С началом английской Реформации в 1530-е годы Генрих VIII начал процесс ликвидации монастырей и передачи монастырского имущества в собственность королевского дома Тюдоров. Это усилило королевскую власть и позволило укрепить так называемый горизонтальный абсолютизм. Р. Лахман пишет: «Генрих и его преемники втянулись в союз с мелкими светскими землевладельцами – джентри, – чтобы обезопасить себя и расширить до национального уровня господство церкви и государства. Делая это, английские монархи запустили процесс трансформации политики и экономики на локальном и национальном уровнях»111. Однако усиление вертикальной власти монарха оказалось временным. Вскоре вновь приобретенные земли были растрачены: «Генрих VIII потратил ¾ своей прибыли с Реформации на войну и патронаж. Его преемники, Эдуард VI (1547–1553), Мария I (1554–1558) и Елизавета I (1558–1603) потратили оставшуюся часть тюдоровского имущества на своих политических клиентов. К началу елизаветинского правления королевские земельные владения вернулись к своему дореформенному уровню, приблизительно 1/10 части маноров. К 1640 году корона владела только 2 % всех английских маноров»112. Этот исторический поворот стал судьбоносным, так как конечными выгодоприобретателями оказались именно джентри, которые постепенно стали перетягивать на свою сторону все больше власти на локальном уровне: «…джентри воспользовались упадком власти магнатов (что усилило рычаги власти управления над членами парламента, которые тогда уже освободились от протекции и господства магнатов) и нуждой короны обменивать пожалования и посты на местном уровне на политическую поддержку в парламенте и на национальном уровне, вытребовав себе законодательную и юридическую поддержку своих атак на права арендаторов. Огораживание – самый известный и наиболее драматический метод аннулирования манориальных и общинных прав и создания частной собственности. Огораживание часто было всего лишь кульминацией долгого процесса нападок и сокращения крестьянского землепользования. Наступление эпохи огораживания знаменует конец классовой борьбы в аграрном секторе за манор и окончательную фазу создания частной собственности»113.
Иначе складывались обстоятельства во Франции. Там происходило становление «вертикального» абсолютизма. Конфликт королевской власти с магнатами сопровождался вовсе не разделом земель католических монастырей, а союзом монархии с католической церковью. Королевская власть укреплялась путем выстраивания бюрократической иерархии и опиралась на новый институт интендантов. Однако, как и в Англии, во Франции монархия испытывала систематический финансовый голод, связанный с постоянным ведением войн. В итоге начала распространяться практика продажи дворянских титулов и должностей, что сильно тормозило экономическое развитие, так как вместо постепенного складывания буржуазных общественных отношений, французская элита гналась за рентой: за доступ к государственным должностям, за право сбора королевских податей и т. п. Однако это сыграло решающую роль, так как перемешало элиты: финансовые элиты активно приобретали права аристократии (дворянство мантии), что в итоге и послужило началом конца Старого порядка. Ввязавшись в конфликт на американском континенте, Людовик XVI столкнулся с закономерными финансовыми проблемами. Но «смешение» элит оказалось крайне неблагоприятным для короны обстоятельством. Канадский историк Дж. Бошер пишет: «Любой другой финансовый кризис в монархии Бурбонов завершался Палатой правосудия [экстраординарным судопроизводством], привлекающей внимание общественности к счетоводам, откупщикам и другим финансистам [все они занимали купленные у монархии должности, которая обычно занимала у них в ожидании налоговых поступлений]… как к спекулянтам, ответственным за бедствие… Палаты правосудия обеспечивали удобный легальный инструмент для списания долгов перед финансистами и принудительного изъятия у них больших сумм. В связи с созывом этих палат корона пользовалась моментом слабости финансистов для осуществления реформ финансовых институтов… Но в течение XVIII в. генеральные откупщики, главные сборщики налогов, главные казначеи, плательщики рент и иные высокопоставленные финансисты в большом числе стали дворянами и слились с правящими классами до такой степени, что корона не смогла учредить Палату правосудия против них. Долгая серия Палат правосудия подошла к концу в 1717 г. Те министры финансов, которые пытались предпринять что-нибудь, по своей природе представляющее атаку на финансистов, особенно Терре, Тюрго и Неккер, потерпели политическое поражение и были вынуждены уйти в отставку. Именно в этих обстоятельствах финансовые бедствия переросли в крупномасштабный кризис»114.
4. Становление буржуазных общественных отношений характеризовалось медленным синтезом элит. Между зарождающимися новыми элитами и элитами старыми не было никакой «сущностной пропасти». Зачастую это были одни и те же люди. Так, в Англии джентри являлись инициаторами капиталистических нововведений. Во Франции представители зарождающегося капиталистического класса очень часто имели дворянские титулы или занимали государственные должности. Буржуазный «дух» несколько изменил ключевые паттерны поведения элит, однако и здесь не было какого-то грандиозного «разрыва». Скорее наблюдалась медленная трансформация статусов и престижа и постепенное принятие «рационализированных» форм потребления. Буржуа и старая аристократия не находились в непримиримых антагонистических отношениях. В своей книге, посвященной феномену роскоши в XVIII веке, французский историк Ф. Перро показывает, как старые рыцарские идеалы чести и славы (и соответствующие способы «благородного» зрелищного расточительства) медленно вытеснялись погоней за показной роскошью и развлечениями. Перро пишет: «Между дворянством, которое этой роскошью пользуется, и торговой или ремесленной буржуазией, которая этой роскошью снабжает, с согласия короля заключено молчаливое соглашение: торговцы и ремесленники, живя в своем мире тяжелого труда и рабочего пота, должны лихорадочно производить на свет элегантные костюмы, изысканные кушанья, величественные жилища, изящную мебель и ковры…»115. Однако прогрессивное воздействие буржуазии здесь заключалось вовсе не в политической агрессии или чем-то подобном. Буржуазия в некоторой степени с помощью подобных «соглашений» невольно «уничтожала» старую аристократию. «Вся эта роскошь, – продолжает Перро, – которая сосредоточивается в руках одного сословия, становится причиной все более и более ожесточенного соперничества в престиже и приводит к очередным безудержным тратам, заставляя все глубже влезать в долги. <…> Вот почему, в то время пока торговцы и ремесленники обогащаются, дворянская роскошь выглядит не как настоящее богатство, а как попытка скрыть свое разорение, “придворную нищету”, о которой писала Мадам де Севинье. “У них никогда нет ни единого су, но все они путешествуют, участвуют в походах, следят за модой, их можно увидеть на всех балах, на всех курортах, на всех лотереях, хотя бы они при этом и были разорены…”»116. Постепенно представители буржуазии богатели, и их богатство очень часто было обусловлено приверженностью рациональными принципам бережливости и утилитарности. Тем не менее невозможно провести четкий водораздел между дворянским «духом» расточительности и буржуазным «духом» бережливости и нацеленности на инвестиции: «Деловой человек “из низов”, какой-нибудь разбогатевший банкир или финансист подражает образу жизни утонченного аристократа, между тем как благородные наслаждения, напротив, словно “опрощаются”, приобретая черты уютного буржуазного быта, где более всего ценятся покой и благоразумие»117.
5. Наконец, капиталистическая социальная революция лишь косвенно была обусловлена такими историческими потрясениями, как Английская и Французская революции. И применительно к таким событиям необходимо быть предельно осторожным. Английская революция не была буржуазной постольку, поскольку тогда еще не существовало буржуазии как «класса для себя». Да, городской торговый класс Лондона сыграл свою роль, но куда большее значение имела концентрация власти в руках джентри. Как отмечает Теда Скочпол, Английская революция «свершилась не через классовую борьбу, но через гражданскую войну между сегментами господствующего класса землевладельцев (когда каждая сторона привлекала союзников и сторонников из всех прочих классов и страт). И в то время как французская революция заметно трансформировала классовые и социальные структуры, английская революция этого не сделала. Вместо этого она революционизировала политическую структуру Англии. Она упразднила право (и институциональную возможность) короля вмешиваться в местные политические, экономические и религиозные дела и в целом вынудила его править только на основе доверия и законодательной поддержки парламента»118 . Однако и Великая французская революция была не вполне буржуазной. Социальные силы, которые ее породили, не были «антисеньориальными». Крестьяне «жаловались» вовсе не столько на старую сеньориальную систему, сколько на негативные явления, связанные с проникновением коммерциализированных отношений в деревню (антагонизм между бедными и богатыми)119. Более того, эта революция не способствовала какому-то быстрому рывку к индустриализму. Скорее наблюдался всесторонний кризис, от которого Франция еще долго не могла оправиться. «Многие историки французской революции, – пишет Скочпол, – утверждают, что созыв Генеральных штатов привел к революции, потому что он выдвинул капиталистическую буржуазию, или же верхушку третьего сословия, на национальную политическую арену. Это произошло, когда разразились споры о том, проводить ли Штаты традиционным образом с голосованием по сословиям или же более унифицированным образом, с поголовным голосованием. Конечно, этот спор имел решающее значение. Тем не менее многое говорит в пользу того, что его значение было не в противопоставлении одного класса другому. Оно скорее состояло в том, что данный спор углубил паралич административной системы Старого порядка и привел к ее распаду, тем самым оставив господствующий класс уязвимым перед подлинным социально-революционным воздействием низовых протестов»120. Но даже если и был последующий революционный «низовой протест», то можно ли его называть социально-революционным? Для Теды Скочпол социальная революция подразумевает смену правящих социально-классовых сил и изменение социально-экономической системы. В некотором смысле это произошло. Но была ли при этом качественная трансформация способа производства? На этот вопрос можно дать отрицательный ответ. Франция оставалась преимущественно сельскохозяйственной страной, где было только шесть городов с населением более 50 000 человек и три города с населением более 100 000 человек, где старые методы ведения сельского хозяйства в основном не изменились121. «Развитие французского общества, – пишет Альфред Коббен, – предстает в ином свете, если мы признаем, что революция была триумфом для консервативных, имущих, землевладельческих классов, больших и малых. Это был один из факторов – конечно, не единственный, – способствующих экономической отсталости Франции в следующем столетии. Это помогает нам увидеть, что в ходе революции социальная иерархия, измененная и более открыто основанная на богатстве, особенно земельном богатстве и политическом влиянии, а не на рождении и аристократических связях, была укреплена и восстановлена. Опять же, верно, что революция привела к важным гуманитарным реформам и устранила неисчислимые традиционные барьеры на пути к более унифицированному и политически более эффективному современному государству, но она также сорвала движение за лучшее обращение с самыми бедными слоями общества, как сельскими, так и городскими»122. Ближе к реальности описание Великой французской революции как преимущественно политического явления, связанного с распространением грамотности, национального самосознания, расцветом наук и философии. Якобинская диктатура – типичное проявление фанатичной веры в нацию и революцию как философские абстракции, которые теперь, в условиях зарождающейся медийности, начинают постепенно восприниматься массами. Не буржуазный строй стал итогом революции, а очищенное от «средневековой скорлупы» национальное государство. Как отмечает Ф. Фюре, «став нацией и слившись в едином правлении, французы, сами того не сознавая, вернулись к мифическому образу абсолютизма, поскольку именно он определяет и представляет социальную совокупность»123.
В контексте вышесказанного возникает встречный вопрос: если нет четких «формационных границ», то можно ли вообще говорить о социальных революциях? Все вышесказанное отнюдь не означает, что социальные революции – это иллюзия рационалистического сознания, опирающегося на абстракции (как и то, что концепты классов и классовой борьбы бесполезны124). Однако исследовательский взгляд должен быть направлен не на резкие разрывы или «непримиримые антагонизмы», а на точки синтеза и континуумы медленных трансформаций.
***В данной главе я попытался показать, что если и можно говорить об универсальных закономерностях смены общественных формаций, то вряд ли их можно выявить, изучая «восстания снизу» или непримиримую классовую борьбу. Наиболее вероятно начало прогрессивных трансформаций по инициативе элит. Поэтому можно посмотреть на социальную революцию как на синтез элит. Именно у элит накапливаются необходимые ресурсы, которые постепенно перетекают туда, где возникают и зарождаются новые способы производства и производственные отношения. Социальная революция – это очень долгий процесс, который вряд ли можно адекватно описать чернобелыми красками политических противостояний и баталий. В таких процессах, как правило, задействовано множество субъектов. Элиты могут пользоваться преимуществами как старых способов производства, так и новых. Более того, очень важна роль тех социальных сил, которые находятся в неантагонистических взаимоотношениях со старыми элитами. Да, мы можем говорить о некоем «столкновении» социальных субъектов, порождаемых разными способами производства. Разные элитные группировки при этом могут бороться друг с другом, не задумываясь о каких-то «системных» изменениях. Их повседневная борьба приводит к непредсказуемым последствиям, открывая лазейки-зазоры, которыми пользуются новые социальные силы.
Этот экскурс был необходим, чтобы подготовить читателя к изложению концепции возвышения персоналиата как «составной части» уже происходящей посткапиталистической трансформации. Чтобы увидеть то, что часто остается незамеченным, нужно отбросить старые предрассудки и избавиться от ненаучных по своей природе идеалистических представлений о нацеленном на построение неантагонистических общественных отношений революционном порыве «снизу», который при всем при этом должен завершиться социальной революцией. Стоит воспользоваться совершенно другой теоретической оптикой. Что, если посткапиталистическая революция – это вовсе не «социальный взрыв» эксплуатируемых и угнетенных? Что, если будущее вовсе не за идиллическим обществом всеобщего равенства? Что, если посткапиталистическая революция – это то, что уже сравнительно давно происходит? Попробуем ответить на эти вопросы во втором разделе.
Раздел II
Персоналиат
Глава 1
Конец экономики отменяется
Прежде чем переходить к обоснованию главного тезиса настоящего раздела (да и всей книги), будет полезным вернуться к тому, что было сказано выше. Рассматривая в качестве ключевого фактора производства первоначальный источник экономических благ (потребительных ценностей), мы начинаем понимать логику исторического процесса, поскольку именно такие источники принципиально обусловливают то, как люди достигают тех или иных преимуществ и в целом господства. Если среди источников материальных благ преобладает природа (дикорастущие плоды и ягоды, животные, рождающиеся в лесах, и т. п.), то нет эксплуатации и силового «социального» присвоения, а соответственно, государства и аппарата экономического принуждения. Как только природные процессы начинают активно контролироваться (системы ирригации, оседлое земледелие и т. п.), появляются экономические излишки, земля превращается в ценнейший ресурс, возникают классы землевладельцев, которые стремятся подчинить и закрепостить живую рабочую силу, обитающую на этой земле. Так как главный экономический ресурс в данном случае земля, то преобладающий ресурс господства – это именно сила. Когда развитие науки и техники приводит к тому, что на первый план в качестве фактора роста производительности выходит труд как физическая активность человеческого тела, старые ресурсы и источники господства и доминирования утрачивают свою значимость. Рабочая сила «высвобождается» с той целью, чтобы вновь быть подчиненной в качестве биологического субстрата процесса извлечения прибавочной стоимости, помещаемого в механизированное пространство промышленного производства. Основным ресурсом господства здесь является уже не сила, а способность так соединять человеческие тела и технические устройства, чтобы достигать максимальной производительности. Эта способность напрямую сопряжена с наличием материального богатства. Наконец, сегодня происходит очередной тектонический сдвиг, связанный с выдвижением на авансцену творчества как важнейшего источника потребительных ценностей. Именно творчество выступает драйвером медленного дрейфа общества к посткапитализму. С данным процессом многие авторы связывают большие надежды. Мы привыкли ассоциировать с творчеством свободный полет мысли, независимость, состояние внутренней свободы, подъема сил, восторг от созидания и т. п. Но так ли все безоблачно?
1.1. Творческая деятельность в контексте противоречивых общественных отношений
Когда наступает конец капитализма? Есть все основания полагать, что капитализм уже сегодня постепенно «завершается» вместе с изменением ключевого источника потребительных ценностей. Становясь главным фактором производства, творчество радикально меняет производственные отношения.
В принципе о подрывающих основы капиталистического способа производства свойствах творчества написано уже немало. Как уже отмечалось выше, довольно часто указывают, например, на следующие свойства: необходимость всестороннего развития с целью увеличения творческой продуктивности (что отсылает к важнейшей роли государства, которое вынуждено вкладываться в образование и науку, дабы не утратить стратегических позиций); сильная зависимость от состояния общественной инфраструктуры и доступа к общественным благам; неизмеримость и неделимость результатов творческой деятельности; потенциально бесконечная и практически бесплатная реплицируемость и общедоступность таких результатов (теорий, концепций, идей). Уже сама неизмеримость творческих усилий в корне подрывает механизм капиталистического извлечения прибавочной стоимости, как раз основанный на исчислимости трудовых усилий и благ, которые этими усилиями создаются. Эти особенности творчества вдохновляют левых теоретиков, что выражается в своеобразном ренессансе анархизма и марксизма. И это неудивительно, ведь экономика знаний самим своим естеством, казалось бы, тянется к социализму.
При этом речь идет не столько о революционной «встряске», сколько о постепенных мутациях самого капитализма, который становится все менее «капиталистичным». Как было подчеркнуто в первом разделе, ростки будущего появляются на удобренной почве прошлого. К примеру, Маурицио Лаццарато замечает, что в рамках так называемого когнитивного капитализма фирма уже не столько производит, удовлетворяя спрос, сколько создает миры как своеобразные «символические универсумы». Капитализм из способа производства превращается в производство способов125. Люди, занятые рекламой, стайлингом, дизайном, оказываются творческими личностями, труд которых уже невозможно измерить и подчинить «калькулируемым» процессам, как это было в эпоху фордизма. Скорее такой труд становится активностью множеств, включающих в себя не только сотрудников фирм, но и самих потребителей, их жизнь, их бытие и со-бытие с остальными. Еще один драйвер развития «когнитивного капитализма» – производство знаний. Знание, как и любой творческий продукт, невозможно произвести, совершив измеримые телесные усилия. Творческая деятельность осуществляется не отдельными телами, физическими (или материальными) объектами, которые можно подчинить или контролировать, а скорее сознанием или сознаниями. Самым эффективным «творцом» оказывается не отдельный человек, а само общество, рождающее из своих «недр» новые идеи самым непредсказуемым образом. А потому, как далее отмечает Лаццарато, кооперация в «когнитивном капитализме» (речь конкретно идет о компьютерных программах) уже «не нуждается в предприятии и самом капиталисте, как это было в экономике Маркса и Смита. Напротив, оно зависит от развития и распространения научных знаний, технологических механизмов и коммуникационных сетей, образовательных систем, здравоохранения и прочих институтов, обеспечивающих население. Способность создания и осуществления кооперации зависит, таким образом, от наличия этих публичных (коллективных, общественных) благ и от доступа к ним. Создание программ всегда осуществляется благодаря совместной работе множества умов, компетенций, эмоций, циркулирующих в сети, которая есть не что иное как гетерогенное сцепление всевозможных сингулярностей, потоков и множеств (как это видно на примере информатиков, разработчиков свободных программ)»126. Колоссальные прибыли высокотехнологичных предприятий сегодня, в сущности, уже не являются «извлеченной» прибавочной стоимостью как неоплаченным трудом наемных работников, так как богатство все реже создается действиями, которые можно «измерить» человеко-днями или человеко-часами. Эти прибыли превращаются в ренту127, извлекаемую путем «огораживаний» – установления прав собственности на результаты творческой деятельности (на информацию или технологии)128. Поэтому, согласно Э. Руллани, налицо очевидное «несоответствие» (внутреннее противоречие) «когнитивного капитализма»: «стоимость, которую можно извлечь из произведенных знаний, не максимизирована, поскольку их распространение остается ниже потенциально возможного»129. Иными словами, результаты творческой деятельности оказываются настоящими общественными благами, «производство» которых обусловлено преимущественно общественной инфраструктурой. От «когнитивного коммунизма» «когнитивный капитализм» отличает лишь то, что по своей сути он уже и не капитализм вовсе, а скорее неофеодализм130.