Полная версия
Сахаров и власть. «По ту сторону окна». Уроки на настоящее и будущее
Еще до гимназии папа стал учиться играть на рояле, каждый день он по несколько часов проводил за игрой. Он был принят в Гнесинское училище и окончил его с золотой медалью. Фамилия “Сахаров” – до сих пор на мраморной доске в училище в числе лучших выпускников-медалистов… Он не стал профессиональным музыкантом, но всю жизнь играл “для себя”, в молодости и в последние годы (уже выйдя на пенсию) сочинял музыку. Папа сочинил несколько романсов, один из них на слова Блока. Папа, как и его сестра Таня, всю жизнь любил стихи Блока – для них это было какое-то выражение духовного мира их молодости…
После гимназии папа пошел в медицинский институт, занимался вполне успешно, но потом перешел на физико-математический факультет Московского университета и окончил его, кажется, в 1912 или 1913 году. В эти годы уровень преподавания был сильно подорван уходом лучших профессоров, в том числе Лебедева, протестовавших против приказа министра Кассо, разрешившего жандармам вход на территорию университета во время студенческих беспорядков».
Геннадий Горелик [8]:
«Петр Николаевич Лебедев – первый российский физик мирового уровня. Получив европейское образование и признание в международном сообществе физиков, он, вместе с тем, был российским интеллигентом. Это он доказал своей жизнью и, можно сказать, смертью. Когда российская история поставила его перед выбором: наука или нравственный долг – он пожертвовал любимой профессией, и жертва эта оказалась непосильной для его больного сердца.
Полвека спустя история поставила подобный выбор перед Сахаровым. Были у него и другие причины помнить о Лебедеве. Первый учитель Сахарова в физике – его собственный отец – учился у Лебедева в Московском университете. Физический институт, в котором Сахаров начал свой путь в науке, строился для Лебедева, вынужденного в 1911 году покинуть университет. И даже главная работа Лебедева оказалась причастна к научным изобретениям Сахарова, о чем говорит его фраза: “Когда-то Лебедев измерял давление света в тончайших, по тому времени, экспериментах – тут [в физике термоядерного взрыва. – Г. Г.] оно было огромным и определяющим”.
Лебедев впервые обнаружил давление света в эксперименте и измерил его. Опыт был необычайно трудным… Давление света предсказал в 1865 году, за год до рождения Лебедева, английский физик Максвелл… В него не верил даже соотечественник Максвелла, лорд Кельвин, хотя он получил дворянство за научные заслуги в области электричества – а именно за участие в знаменитом проекте трансатлантического телеграфа… Результат опытов Лебедева, несмотря на малость измеренной им величины, отвечал на большой вопрос того времени. Вот почему доклад Лебедева о его экспериментах на Международном конгрессе физиков в Париже в августе 1900 года быстро сделал ему имя, вынудив заодно именитого Кельвина признать наконец электродинамику Максвелла. В 1912 году Лебедев был выдвинут на Нобелевскую премию по физике. Почему же он ее не получил? В марте 1912 года 46-летний Петр Лебедев умер, а нобелевские премии не присуждаются посмертно. Обстоятельства, которые предшествовали этой смерти и стали одной из ее причин, ввели Лебедева, помимо истории науки, в политическую историю России».
БА:
«Дело Кассо», о котором пишет Сахаров, состояло в том, что министр народного просвещения Л. А. Кассо в январе 1911 г. издал циркуляр «О временном недопущении публичных и частных студенческих заведений», которым запрещал собрания в Московском университете, вменял руководству университета сообщать в полицию о предполагаемых студенческих сходках и разрешал полиции подавлять такие сходки на территории университета. Поскольку этот циркуляр нарушал Временные правила работы университета, ректор, помощник ректора и проректор Московского университета на экстренном заседании Совета университета 28 января (11 февраля) заявили, что подают прошение об отставке; это их решение Совет поддержал.
Ответным шагом министра была публикация 2 (15) февраля в «Правительственном вестнике» высочайшего указа об увольнении Мануйлова, Минакова и Мензбира из Московского университета с одновременным запрещением им заниматься учебной и преподавательской деятельностью по ведомству народного просвещения. Это решение Кассо вызвало бурю негодования среди профессоров Московского университета, воспринявших его как оскорбление не только своих коллег, но и авторитета Совета и всего университета. 3 (16) февраля 1911 г. и в последующие недели подали прошение об отставке около 130 университетских профессоров и приват-доцентов, включая В. И. Вернадского, К. А. Тимирязева, П. Н. Лебедева.
Петр Николаевич тяжело пережил разрушение его университетской лаборатории, и, хотя уже существовавшие в это время частные Университет Шанявского и Леденцовское общество помогли воссоздать его лабораторию во временном помещении и решили построить для него физический институт (позже ФИАН[2]), хотя он сам работал над проектом института, сердце его не выдержало. Как уже говорилось, П. Н. Лебедев скончался в марте 1912 г.
Прибор Лебедева, с помощью которого он сделал свое классическое открытие, сейчас стоит за стеклом в кабинете директора ФИАНа.
Сахаров:
«Эпоха, на которую пришлись мое детство и юность, была трагической, жестокой, страшной. Но было бы неправильно ограничиться только этим. Это было время также особого массового умонастроения, возникшего из взаимодействия еще не остывших революционного энтузиазма и надежд, фанатизма, тотальной пропаганды, реальных огромных социальных и психологических изменений в обществе, массового исхода людей из деревни – и, конечно, голода, злобы, зависти, страха, невежества, эрозии нравственных критериев после многих дней Первой мировой и потом гражданской войны, зверств, убийств, насилия. Именно в этих условиях сложилось то явление, которое в СССР официально деликатно называют “культ личности”.
Из обрывков разговоров взрослых (которые не всегда замечают, как внимательно слушают их дети) я уже в 30–34-м гг. что-то знал о происходивших тогда событиях. Я помню рассказы о подростках, которые бежали из охваченных голодом Украины, Центрально-Черноземной области и Белоруссии, забившись под вагоны в ящики для инструментов. Как рассказывали, их часто вытаскивали оттуда уже мертвыми. Голодающие умирали прямо на вокзалах, беспризорные дети ютились в асфальтовых котлах и подворотнях. Одного такого подростка подобрала моя тетя Таня на вокзальной площади, и он стал ее приемным сыном, хотя у него потом и нашлись родители. Этот мальчик Егорушка стал высококвалифицированным мастером-электриком. В последние годы он работал на монтаже всех больших ускорителей в СССР. Сейчас он уже дедушка, Егор Васильевич.
Тогда же все чаще я стал слышать слова “арест”, “обыск”. Эпоха несла трагедию в жизнь почти каждой семьи, судьба папы и мамы на этом фоне была благополучной, но уже в ближайшем к нам круге братьев и сестер все сложилось иначе.
* * *Бабушка в разговоре, как и другие люди ее поколения, употребляла выражение “в мирное время” (т. е. до 1914 года) – все потом было немирное. Т. е. в этой терпимости был элемент ностальгии по стабильности. Сейчас тоже широко распространены ностальгия по стабильности и порядку, но уже не по дореволюционному, а именно по сталинскому порядку, по тому самому, современником которого была бабушка, о котором другая женщина[3]написала:
Это было, когда улыбалсяТолько мертвый, спокойствию рад…Существенно, однако, в смысле позиции, что бабушка надеялась на постепенное смягчение и хотела его.
Несколько слов о позиции моих родителей по “национальному” вопросу. Сейчас уже трудно представить себе ту атмосферу, которая была господствующей в 20–30-е годы – не только в пропаганде, в газетах и на собраниях, но и в частном общении. Слова “Россия”, “русский” звучали почти неприлично, в них ощущался и слушающим, и самим говорящим оттенок тоски “бывших” людей… Потом, когда стала реальной внешняя угроза стране (примерно начиная с 1936 года), и после – в подспорье к потускневшему лозунгу мирового коммунизма – все переменилось, и идеи русской национальной гордости стали, наоборот, усиленно использоваться официальной пропагандой – не только для защиты страны, но и для оправдания международной ее изоляции, борьбы с т. н. “космополитизмом” и т. п. Все эти официальные колебания почти не достигали внутренней жизни нашей семьи. Мои родители просто были людьми русской культуры. Они любили и ценили русскую литературу, любили русские и украинские песни. Я часто слышал их в детстве, так же как пластинки песен и романсов ХIХ века, и все это входило в мой душевный мир, но не заслоняло культуры общемировой…
Русская культура моих родных никогда не была националистичной, я ни разу не слышал презрительного или осуждающего высказывания о других национальностях и, наоборот, часто слышал выразительные характеристики достоинств многих наций, иногда приправленные добрым юмором.
Сейчас уже не кажется невозможным, что русский национализм станет опять государственным. Одновременно – в том числе и в “диссидентской” форме – он изменяется в сторону нетерпимости. Все это только утверждает мою позицию, развивающуюся с юности.
В другую эпоху, чем мои родные, в других условиях, с другой философией и жизненным положением, с другой биографией я стал космо-политичней, глобальней, общественно активней, чем мои близкие. Но я глубоко благодарен им за то, что они дали мне необходимую отправную точку для этого.
* * *Читать я научился самоучкой 4-х лет – по вывескам, названиям пароходов, потом мама помогла в этом усовершенствоваться. Расскажу, что я читал, свободно объединяя книги своих разных лет (само перечисление этих книг доставляет мне удовольствие): Пушкин “Сказка о царе Салтане”, “Дубровский”, “Капитанская дочка”; Дюма “Три мушкетера” (“Плечо Атоса, Перевязь Портоса, Платок Арамиса”…), “Без семьи” Мало, “Маленький оборвыш” Гринвуда (эту замечательную книгу как будто забыли на родине, в Англии, а у нас, кажется, благодаря К. И. Чуковскому, ее читали в мое время); Гюго “Отверженные”. Но особенно я любил (отчасти под влиянием моего товарища Олега) Жюль Верна с его занимательностью и юмором, массой географических сведений – “Дети капитана Гранта”, “Таинственный остров”, великолепная книга о человеческом труде, о всесилии науки и техники, “80 тысяч верст под водой” – да что говорить, почти всего! Диккенс “Давид Копперфильд” (“Я удивлялся, почему птицы не клюют красные щеки моей няни…”), “Домби и сын” (лучшая, пронзительная книга Диккенса!), “Оливер Твист” (“Дайте мне, пожалуйста, еще одну порцию…”); ранний Гоголь (его очень любил папа и особенно дядя Ваня, который блистательно читал, изображая интонации и мимику героев “Игроков”, “Женитьбы”, украинских повестей); “Хижина дяди Тома” Бичер-Стоу; “Том Сойер”, “Гекльберри Финн”, “Принц и нищий” Марка Твена; “В тумане Лондона”, “Серебряные коньки”, “Ганс из долины игрушек”[4]; “Дюймовочка”, “Снежная королева”, “Девочка с серными спичками”, “Стойкий оловянный солдатик”, “Огниво” Андерсена (– Дидя Адя, ты любишь “Огниво”? – вопрос моей внучки из далекого Ньютона через 50 лет. – Да, люблю!); Майн Рид (“Ползуны по скалам”, “Оцеола – вождь семинолов”); желчный и страстный автор “Гулливера” (эпитафия: “Здесь похоронен Свифт. Сердце его перестало разрываться от сострадания и возмущения”); Джек Лондон (“Мартин Иден”, “Межзвездный скиталец”, романы о собаках); Сетон-Томпсон; “Машина времени”, “Люди как боги”, “Война миров” Уэллса; немного поздней – почти весь Пушкин и Гоголь (стихи Пушкина я с легкостью запоминал наизусть) и (опять под влиянием Олега) – “Фауст” Гёте, “Гамлет” и “Отелло” Шекспира и – с обсуждением почти каждой страницы с бабушкой – “Детство. Отрочество. Юность” (Зеленая палочка), “Война и мир” Толстого – целый мир людей, которых мы “знаем лучше, чем своих друзей и соседей”. С этим списком я перешел в юность… (Конечно, я многое тут не упомянул.)
* * *Первого декабря 1934 года был убит Киров[5]. В школьном зале собрали учеников, и директор (старая большевичка), с трудом справляясь со слезами, объявила нам об этом. Папа увидел у соседа в трамвае в газете траурный портрет, ему показалось, что это Ворошилов[6], и он приехал очень испуганным (боялся повторения красного террора 1918 года). Но он успокоился, узнав, что это Киров. Эта фамилия ему ничего не говорила – это показывает, как далека была наша семья от партийных кругов и партийных дел. На другой день, однако, в газетах появился указ о порядке рассмотрения дел о терроре и большая фотография Сталина у гроба Кирова. На страну, только что перенесшую раскулачивание и голод, надвигался период тридцать седьмого года».
Пояснение редакторов-составителей книг [1], [2]:
4 декабря 1934 г. в газетах «Правда» и «Известия» было напечатано следующее сообщение:
«В Президиуме ЦИК Союза ССР
Президиум ЦИК Союза ССР на заседании от 1 декабря сего года принял постановление, в силу которого предлагается:
1) Следственным властям – вести дела обвиняемых в подготовке или совершении террористических актов ускоренным порядком;
2) Судебным органам – не задерживать исполнения приговоров о высшей мере наказания из-за ходатайства преступников данной категории о помиловании, так как Президиум ЦИК Союза ССР не считает возможным принимать подобные ходатайства к рассмотрению;
3) Органам Наркомвнудела – приводить в исполнение приговоры о высшей мере наказания в отношении преступников названных выше категорий немедленно по вынесении судебных приговоров».
На другой день в тех же газетах было опубликовано постановление ЦИК СССР от 1 декабря:
«О внесении изменений в действующие уголовно-процессуальные кодексы союзных республик.
Центральный Исполнительный Комитет Союза ССР постановляет:
Внести следующие изменения в действующие уголовно-процессуальные кодексы союзных республик по расследованию и рассмотрению дел о террористических организациях и террористических актах против работников советской власти:
1. Следствие по этим делам заканчивать в срок не более 10 дней;
2. Обвинительное заключение вручать обвиняемым за одни сутки до рассмотрения дела в суде;
3. Дела слушать без участия сторон;
4. Кассационного обжалования приговоров, как и подачи ходатайств о помиловании, не допускать;
5. Приговор к высшей мере наказания приводить в исполнение немедленно по вынесении приговора».
Сахаров:
«Эпоха тридцать седьмого года (1935–1938, 1937-й – максимум) – это только часть общего многомиллионного потока ГУЛАГа, но для жителей больших городов, для интеллигенции, административного, партийного и военного аппарата, кадровых рабочих – это был период наибольших жертв. Очень существенно: из жертв эпохи 37-го, к какому бы слою населения они ни принадлежали, меньше всего заключенных вернулись из лагерей и тюрем живыми. Именно тогда всего сильней работала организованная система массового уничтожения, смертных Колымских и других лагерей, именно тогда действовала формула “десять лет без права переписки”[7]. Беломорканал унес множество жертв, но все же тогда это еще не было всеобщей системой. Послевоенные лагеря были очень страшными, но цель их была уже другая – в значительной мере экономическая (рабовладельческая), и смертность в них (за некоторыми исключениями) – далеко не такая, как в лагерях 36–44-го годов. То же относится и к современным лагерям, при всей их бесчеловечности. Если говорить о духовной атмосфере страны, о всеобщем страхе, который охватил практически все население больших городов и тем самым наложил отпечаток на все остальное население и продолжает существовать подспудно и до сих пор, спустя почти два поколения, – то он порожден, в основном, именно этой эпохой. Наряду с массовостью и жестокостью репрессий, ужас вселяла их иррациональность, вот эта повседневность, когда невозможно понять, кого сажают и за что сажают.
* * *Еще в 7-м классе (и в последующих) я начал дома делать физические опыты – сначала по папиной книге “Опыты с электрической лампочкой”, которую я упоминал, потом по папиной устной подсказке и самостоятельно. Неумение мастерить я восполнил причудливым изобретательством. Конечно, было много опытов по электростатике; я занимался фотографией; по папиному образцу строил детекторный радиоприемник. Еще большее, пожалуй, значение, чем опыты, имели для меня научно-популярные, научно-развлекательные, научно-фантастические, а потом – в 9–10 классах – и некоторые вполне научные книги. Это было мое любимое чтение! Я по многу раз перечитал почти все книги известного популяризатора науки и пропагандиста космических полетов Я. Перельмана (“Занимательная физика”, “Занимательная геометрия”, “Занимательная алгебра” и другие). Это были прекрасные книги, очень многому научившие и доставившие радость нескольким поколениям читателей. (Я не знаю, как эти книги воспринимаются современными мальчиками и девочками, живущими в другую эпоху, в потоке новой информации; я надеюсь, что и сейчас они интересны.)
Затем я прочитал книги Шарля Лезана, Игнатьева и другие, немного поздней – замечательные книги Радемахера и Теплица “Числа и фигуры” и Джинса “Вселенная вокруг нас”, оказавшие на меня большое влияние, Макса Валье “Космические полеты как техническая возможность”, в десятом классе – “Анализ” Р. Куранта с весьма оригинальным порядком изложения: интегральное исчисление раньше дифференциального – и многое другое, всего не упомнишь.
Я читал также книги по биологическим наукам. В это же время я впервые узнал о генной теории наследственности и с недоумением и возмущением читал в “Правде” антименделевскую статью Митина, будущего академика-философа. Это была моя первая встреча с “лысенковской” лженаукой».
Глава 2. 1938–1944
Университет, Пушкин, война, Ашхабад. Военный завод, первые изобретения, Клава Вихирева, рождение дочери, вызов в ФИАН
Университет, Пушкин, война, АшхабадСахаров:
«Как отличник я имел право поступить в вуз без экзаменов. Осенью 1938 года я поступил на физический факультет МГУ, тогда, вероятно, лучший в стране. Уже потом от своих однокурсников я наслушался об ужасах приемных экзаменов, об огромном конкурсе; я думаю, что, верней всего, я бы не прошел этого жестокого и часто несправедливого отбора, требовавшего к тому же таких психологических качеств, которыми я не обладал. Среди поступивших по конкурсу в нашей группе было два молодых человека, поработавших около 2-х лет до вуза на автозаводе им. Сталина (теперь им. Лихачева). Конечно, рабочий стаж давал им некоторые преимущества, но оба они были и сами по себе очень способными и работящими, организованными. Их звали Коля Львов и Женя Забабахин[8].
Университетские годы для меня резко разбиваются на два периода – три довоенных года и один военный, в эвакуации. На 1–3 курсах я жадно впитывал в себя физику и математику, много читал дополнительно к лекциям, практически больше ни на что времени у меня не оставалось, и даже художественную литературу я почти не читал…
Профессора давали нам очень много дополнительной литературы, и я каждый день по многу часов просиживал в читальном зале. Обычно после лекций я или забегал домой пообедать (жил рядом), или обедал в университетской столовой, а потом сидел в читальне до 8–10 часов. Вскоре я стал пропускать ради читалки более скучные лекции (тогда не было обязательного посещения лекций). Около читального зала возникал студенческий “клуб”, одни выходили покурить, другие просто поразмяться, но я разговаривал, как я помню, исключительно о научных предметах.
Несколько штрихов для характеристики времени. У студентов была забава – подкрасться вдвоем сзади к зазевавшемуся и перевернуть его в воздухе. Я тоже иногда был жертвой шутки. Однажды вышла осечка – один из переворачиваемых студентов разбил ногой бюст Молотова[9], из этого возникло нечто вроде политического дела с перекрестными допросами. Только наличие у “виновника” каких-то влиятельных заступников спасло его от крупных неприятностей…
У преподавателя, ведшего семинар по марксизму-ленинизму, было несколько любимых вопросов. Один из них:
– Советско-германский договор, советско-германское сближение носят конъюнктурный или принципиальный характер?
Надо было отвечать:
– Принципиальный; отражают глубинную близость позиций.
Об этом же писали все газеты и журналы. Позднее мы узнали о тайных статьях советско-германского договора и об обмене узниками между гестапо и НКВД.
Из университетских предметов только с марксизмом-ленинизмом у меня были неприятности – двойки, которые я потом исправлял. Их причина была не идеологической, мне не приходило тогда в голову сомневаться в марксизме как идеологии в борьбе за освобождение человечества; материализм тоже мне казался исчерпывающей философией. Но меня расстраивали натурфилософские умствования, перенесенные без всякой переработки в ХХ век строгой науки: Энгельс, с его антигенетической ламаркистской ролью труда в очеловечивании обезьяны, старомодное наивное использование формул в “Капитале”, сама толщина этого типичного произведения немецкого профессора прошлого века. Я до сих пор не люблю кирпичеобразных книг, и мне кажется, что они возникают от недостатка ясности. Я и тогда вспоминал есенинское:
…ни при какой погодеЯ этих книг, конечно, не читал.(Но я читал!) Газетно-полемическая философия “Материализма и эмпириокритицизма”[10]казалась мне скользящей по касательной к сути проблемы. Но главной причиной моих трудностей было мое неумение читать и запоминать слова, а не идеи».
Софья Шапиро (однокурсница, «Встречи на Моховой» [5]):
«Андрей, ему было тогда 17 лет, остался у меня в памяти долговязым, худым парнем со слегка запрокинутой головой, ясными глазами и очень сосредоточенным взглядом. Я не знаю, каковы были его интересы, помимо математики. В одном я твердо уверена, девочки его не интересовали вовсе. Он не ходил на клубные вечера отдыха, которые устраивались обычно для физиков и химиков или для физиков и биологов, так как на физфаке девочек было мало. И, конечно, он не танцевал».
Михаил Левин (однокурсник, «Прогулки с Пушкиным» [5]):
«До войны физфак был куда меньше, чем теперь, и к началу второго семестра мы все, поступившие в 1938 г., более или менее перезнакомились друг с другом. А тут еще начал работать физический кружок нашего курса, куда ходили человек 20–25. В их числе и Андрей Сахаров, который сразу выделился неумением ясно и доходчиво излагать свои соображения. Его рефераты никогда не сводились к пересказу рекомендованной литературы и по форме напоминали крупноблочную конструкцию, причем в логических связях между отдельными блоками были опущены промежуточные доказательства. Он в них не нуждался, но слушателям от этого не было легче. Один из таких рефератов (об оптической теореме Клаузиуса) был настолько глубок и темен, что руководителю нашего кружка – С. Г. Калашникову – пришлось потом переизлагать весь материал заново.
Мне кажется, что Андрей искренне и простодушно не осознавал этой своей особенности довольно долго. На учебных отметках она практически не отражалась, ибо глубина и обстоятельность его знаний все равно выпирали наружу. Но зато из-за нее он абсолютно не котировался у наших девочек во время предэкзаменационной горячки, когда другие мальчики вовсю натаскивали своих однокурсниц. Правда, был особый случай. Одна из наших девочек по уши влюбилась в молодого доцента-математика. Ей было мало его лекций и семинарских занятий, и она стала ходить на предусмотренные учебным регламентом еженедельные консультации, которые, естественно (в середине семестра!), никем не посещались. Загодя она разживалась “умными вопросами”, и, когда подошла очередь Андрея, он придумал ей такой тонкий и нетривиальный вопрос, что консультация, вместо обычных 15–20 минут, растянулась – на радость нашей Кате – часа на полтора. Сам Андрей вгрызался в науку (физику и математику) с необычайным упорством, копал глубоко, всегда стремясь дойти до дна…
Война и судьба развели нас на пятнадцать лет. (Теперь это 1954 или 1955 год, после испытания “Слойки”, когда Сахаров стал академиком, физиком № 1 для руководства СССР и к нему приставили телохранителей – “секретарей”. – БА.) Встретились снова среди деревьев большого двора, окаймленного жилыми домами ЛИПАНа[11]на 2-м Щукинском. Андрей быстро заметил, что мне мешает тактичное присутствие “секретаря”, и повел к себе домой знакомить с женой и дочками. Тут разговор пошел вольный, вольнее даже, чем в былые времена, но Андрей больше спрашивал, чем рассказывал сам. Сказал только:
– Теперь я и академик, и герой. Такой герой, что о мореплавателе не может быть и речи[12].
И действительно, за морем он побывал лишь три десятка лет спустя. А данный им обет молчания свято исполнял до последнего дня жизни. И все, что я знаю о подводной части научного айсберга “Сахаров”, имеет источником общефизической фон, начало которому положили слухи, возникшие сразу же после академических выборов 1953 г.