Полная версия
Эсер
Илья Морозов
Эсер
Тогда восстали на него народы из окрестных областей
и раскинули на него сеть свою; он пойман был в яму их
Иезекииль 19:8
1
– Не сдюжит он до утра, – тихо шептала мать в тёмных сенях, чтобы он не услышал, вытирая глаза краем косынки.
А он всё слышал.
Маленького Буяна лихорадило. Он лежал на тёплой белёной печи под одеялом и под собачьей дохой, но всё равно дрожал всем телом. Кости будто ломало, ломало не только плечи и локти, но и кисти рук и самые кончики пальцев. Буян жмурился, пытаясь уснуть, понимая, что во сне ему возможно станет легче. Старая бабка говорила, что сон всё лечит. Ещё она говорила, что сон дороже всего. Буян иногда проваливался в скомканный тревожный сон, но скоро приходил в себя. Полубредил, полуспал. Когда просыпался, слышал, как мать с отцом перешептывались.
– Надо бы священника позвать, – шмыгала носом мать.
– Начто ему священник? Не в чем ему ещё каяться, – отрезал отец.
– Тогда могилку бы копать, зимой небось небыстрое это дело, – скороговоркой выпалила родимая. – Заранее нужно. А я саван шить… Кто ж знал?
Буян тихо заплакал, тихо, чтобы мамка не услышала. А ещё страшнее, если услышит папка. Он не хотел умирать. Он не хотел, чтобы его завернули в белое, чтобы его кинули в промерзшую землю и закопали, закидали оледеневшими комьями, как собаку. Ему почему-то думалось, что его похоронят не на общем кладбище, а где-то на заднем дворе, за забором, чтобы никто не знал. Чтобы не вспоминали. Буян представил, как ему будет холодно, темно и страшно там под землёй. И, наверное, ещё там будет очень тихо.
– Баню топи, – коротко сказал отец.
– Что тебе баня? Ночь на дворе.
– Сказано тебе, старая, баню топи, значит, топи! – выругался отец, добавив пару бранных слов. – Растудыть тебя!
Буян услышал, как мать вышла во двор, а отец сел на лавку и тяжело вздохнул. Горелка на столе коптила, еле тлела, освещая его суровое печальное лицо. Густую бороду и виски обильно осыпала седина, как мука мельника.
Стараясь не плакать и не дрожать, Буян долго смотрел на отца, на его мокрые глаза, на тяжёлый лоб с неровными морщинами. Он думал, что пока он жив, пока он смотрит, то его не станут хоронить. Но он всё-таки задремал.
Снился ему жаркий июльский день, когда дед Христик и папка впервой взяли его с собой на покос. Дед шёл впереди, врезаясь в траву по пояс, широко размахивая острой косой-литовкой, а отец шел следом. Они приходились друг другу тестем и зятем. Отец был моложе и крупнее, но всё равно шёл следом. Так всегда было. Высокая зелень со свистом ровно падала к ногам косарей, словно смиряясь, кланяясь благородному крестьянскому труду. Бескрайнее поле наполнялось сильным запахом свежескошенной травы.
Ни грести, ни, тем более, косить пятилетний Буян ещё не мог, поэтому прятался от солнца в тени околока. Сторожил обед. Жирные оводы кружили над серым конём, но он гонял их густым тяжелым хвостом. От беспокойства коня поскрипывала старая телега: распрягать не стали. Буян ловил в траве ящерок и маленьких заблудившихся лягушат. Ящерки отбрасывали хвосты и вырывались из его рук. Буян всё думал, как это им не жалко свои хвосты? Разве можно им дальше жить без хвостов-то?
Когда солнце поднялось выше всего, дед с отцом пришли обедать. Они аккуратно сложили косы на телегу, рукавами вытерли пот, по очереди жадно напились воды из деревянной лагушки. Отец стал разворачивать кулёк с едой, который им собрала бабка.
Дед Христик подошёл к Буяну, сел перед ним на колени и протянул что-то в кулаке.
– На, Буян, попробуй. Сладко.
Он разжал большую грубую ладонь, и Буян увидел кусок золотистого мёда прямо в сотах.
– Ого, дед, где ты его нашёл? – Буян обеими руками взял мёд, и он потёк по локтям.
– Это тебе пчёлки передали. Кушай. Сладко.
На самом деле, конечно, в буреломе травы он просто наткнулся и покосил пчелиный улей. Приложил холодное лезвие косы к местам, куда его пожалили, и пошёл дальше.
– Как же его есть? – Буян с интересом разглядывал соты.
– А ты целиком клади в рот и соси. А что останется, выплюни.
Дед встал с колен и пошёл к телеге обедать, а Буян набил полный рот пчелиными сотами.
– Надо было потом, – сказал отец. – Сейчас мёда поест, а нормальную еду не будет.
На телеге расстелили небольшую косынку, а на неё разложили обед: хлеб, кусочек сала с прослойкой, крынка молока да вареные яйца.
– Иди поешь, – позвал дед Христик.
– Не хочу, – ответил Буян, облизывая пальцы.
Мужики ели почти молча, как в старину ели все крестьяне. Сильно двигая челюстью, скрипя желтыми зубами пережевывали пищу. Белую скорлупу от яиц кидали на землю – птицы склюют. Остатки хлеба аккуратно завернули обратно.
– Перекурим, – коротко скомандовал дед. – Потом грести будем.
Мужики покряхтев легли на телегу и прикрыли глаза. Даже конь замер. Только море кузнечиков стрекотали по всему полю.
После обеда дед и отец сгребли подсохшую траву, которую накосили вчера, и деревянными вилами стали грузить её на телегу. Буян смотрел как отец, напрягая жилистые руки, поднимает сено высоко над головой. Пыль, листья и стебли сыпали ему на голову и за спину, под липкую рубаху. Будет чесаться. Дед и отец как маятники на старых часах ходили туда и сюда, нагружая телегу.
Они закончили, когда солнце было аккурат посередине между зенитом и закатом. Жара спала.
– На сегодня хватит, – подытожил дед. – Поехали.
Копна на телеге казалась Буяну огромной. Сверху её прижали граблями и вилами.
– Папка, можно я наверху поеду?
– Свалишься.
– Не свалюсь.
– Не спорь.
– Да пусть садится, – заступился дед Христик. – Я тихо поведу.
Дед всегда баловал внука. Такие они деды, внуков любят крепче, чем детей. Наверное, думают, что так они обманули смерть. Сами не пожили толком, так пусть внуки поживут.
– Ладно, только не упади, – немного подумав согласился отец, он был в хорошем настроении.
Дед сел спереди, взяв в руки широкие вожжи. Отец подкинул Буяна на копну, и сел рядом с дедом. Застоявшийся конь лихо было сорвался с места, но его сразу приструнили. Они ехали по узкой проселочной дороге, проехали небольшое болотце, на котором журавли охотились на гольянов и лягушек, с обеих сторон чередовались то леса, то поля. Буян думал, что он сидит так высоко, что находится наравне с верхушками деревьев. Берёзы зеленели в самом соку. Июль – самое время для жизни. Маленькому мальчику этого было довольно для детского полного восторга.
Выехав на ровную дорогу, дед чуть подстегнул коня. Или подвернулась кочка. Копна сена медленно поползла вбок. Буян не испугался, он уперся руками и пытался переползти на другую сторону. Но копна всё равно кульнулась. Буян ничего не успел понять, он упал на мягкое, наверное, на часть сена, которое упало раньше. Стало темно, как ночью. Он сразу привстал на четвереньках, понял, что руки, ноги и шея его целы, понял, что может дышать, но так как его придавило, выбраться никак не мог. Он ничего не видел и только слышал, как сено продолжает сыпаться.
Тут сено перед ним раздвинулось и в проходе показался отец. Никогда ещё Буян не видел его таким испуганным. Голубые глаза широко раскрыты. Отец схватил Буяна за ручки и потащил к себе.
Буян проснулся и увидел, что отец молча в темноте стоит перед печкой и внимательно смотрит на него. Будто пытается что-то разглядеть.
– Иди-ка сюда! Помереть он удумал, паршивец!
Отец одним движением скинул с него одеяло и доху.
– Не надо, папка, не хорони меня! Я живой, папка! Я ещё живой!
Буян попытался отползти в угол, где сушились валенки, но крепкие руки отца схватили его и стащили с печи. Мальчик почувствовал, как ему резко стало холодно без одеяла, будто его окунули в прорубь или голышом выставили на мороз.
– Не надо, папка! Не надо! Я же живой! Ты что не видишь? Я ещё не помер!
– Иди сюда, сказано тебе!
Отец взял доху, завернул в неё Буяна и на руках вынес во двор.
– Катанки приготовь! – на ходу бросил он жене. – И носки шерстяные.
Буян кричал и плакал. Отец занёс его в баню, раздел донага, разделся сам.
– Быстро на полок! – велел он.
Буян стоял и оглядывался, будто чужая это была баня. Он никак не мог понять, зачем его притащили сюда. Он думал, что его тащат в глубокую, промерзшую, тёмную могилу.
– На полок, говорю! – крикнул отец.
Мальчик бегом кинулся на полок и лёг на живот, ногами к топке. Отец зачерпнул ковш воды и плеснул на камни. Выждал пару секунд, потом плеснул ещё. Взял сухой берёзовый веник и окунул его в кипяток.
– Сейчас тебе будет. Вот я тебе устрою. Помереть он вздумал!
Отец начал хлестать веником: сначала прошелся по ногам, потом по маленькой, тощей заднице, потом принялся за спину. Буян закрыл лицо руками, прижался ртом к щели в полке и жадно хватал прохладный воздух снизу. Отец взял ещё ковш воды и добавил пару.
– Вот я тебя сейчас, сучий ты сын! Вот ты получишь!
С каждым разом отец бил всё сильнее. Он сам уже облился потом на три раза, но не прекращал. Листья от веника отлетали и липли к стенам и потолку. От голых прутьев спина и ягодицы Буяна покрылись красными кровоточащими полосами, но отец не останавливался. Он бил и бил. Бил сильнее. Потом лил ещё воды на камни и снова бил.
– Сейчас ты у меня получишь, сучий сын! Помереть удумал!
2
Грязь налипла тяжёлыми комками на колёса телег. Народ толпился у старенькой церкви на главном перекрестке. Первый снег сыпал мелкой крупой им на шапки и плечи. Снег падал на землю и тут же таял, превращаясь в грязь. Все молчали.
Первым из церкви вышел сам Николай Николаевич, шатаясь от водки, в расстегнутой шубе, он широко раскинул руки и закричал:
– Ну что, сельчане, встречайте молодых!
Ему никто не ответил. Зато сам Николай Николаевич громко захохотал.
Следом за ним на паперть вышли молодожены: Ася и Наумка. Жениху было четырнадцать, а невесте двенадцать лет. Между ними протиснулся поп-бегемот, такой же пьяный, как Николай Николаевич.
– Благословляю, – только и смог сказать он, громко сдерживая отрыжку, и вместо того, чтобы перекрестить молодых, только махнул рукой и ушёл обратно, волоча за собой чёрную рясу.
Ася стояла, нахмурившись и ссутулившись то ли от холода, то ли от горя. Полы её красно-белого сарафана с передником грязные и мокрые трепались на ветру. Кокошник клонил её голову вперёд. Глядя на неё невозможно было понять, красива она или нет. Рыжий волос и веснушки были красивы, а лицо будто наспех слепили из теста: круглый нос, овальные щеки. Сарафан был ей велик. Красива, но вероятно безнадёжно глупа.
Наумка тоже стоял невесёлый, зыркая на всех исподлобья. Его косоворотка была латанная-перелатанная, а штаны куцы. Роста он был высокого, черняв. Непослушные смоляные волосы торчали на макушке, будто его только разбудили.
– Грешно, ой грешно… – Плюнул жёлтым себе под ноги дед Евтих, он стоял, опершись обеими руками на самодельную трость.
– Чего грешного-то? – цыкнула на него соседка Кутилиха. – Молодые, здоровые, пусть живут. Молчи, старый!
– Сама молчи, дура! Свойственники они, потому и грешно!
– Какие такие они свойственники? Что ты собираешь, дед?
– А то, что у его папки шурин, Петро – это одновременно еёйный отец! Тот самый. Кровосмешение случится, понятно, ведьма? Детки больные да юродивые пойдут.
– Типун тебе на язык, – испуганно перекрестилась Кутилиха. – Мелешь, а сам не знаешь, что мелешь.
Николай Николаевич спустился по ступеням:
– Что ж не веселитесь-то? Все традиции соблюдены. Как-то даже гармошки нет, – огляделся он вокруг.
Это была четвёртая свадьба на селе за первую половину октября. Аккурат на Покров день. Все свадьбы провёл сам Николай Николаевич, сам подбирал невест женихам. Словно помещик. Как будто это его земли, и крестьяне как будто его.
Сибирь никогда не знала ни помещиков, ни крепостной системы. Издавна крестьяне здесь были особым сословием – «сибирские пашенные». Сначала они обрабатывали казённую землю, за это получали участок в личное пользование, «собинную пашню». С восемнадцатого века уже и работать на государственной земле не нужно стало – плати оброк рублём и хлебом, да живи спокойно. Поэтому крестьянская реформа тысяча восемьсот шестьдесят первого года прошла для них почти незаметно. Стал мужик лично свободным, но зачем ему та свобода, если он не знает, что с ней делать?
Да и не бывает так, чтобы русский крестьянин без барского надзора остался. Вот и появился в Канском уезде Николай Николаевич Тарасик. Государев человек, чиновник, направленный приглядывать за местным людом. То ли он так цеплялся за пережитки прошлого, потому что сам был из помещиков, то ли за государственное дело так радел, но вёл себя, как хозяин в своей вотчине. Потому и старался женить своих крестьян как можно раньше, чтобы они скорее нарожали новых подданных. Никто и не пытался разузнать, какое такое он право имеет. До Сибири, известно, закон нескоро доходит, если вообще доходит.
А Николай Николаевич и пользовался дремучестью сибирской деревни. Рубль, он как ледяной шарик, если его через много рук передавать, так он непременно меньше станет. Вот на прикарманенные деньги и выстроил себе Николай Николаевич усадьбу в два этажа, куда водил невест. Даже первую брачную ночь он не доверял жениху, это все на селе знали. Нет, не было у него каких-то порочных наклонностей, к маленьким девочкам он был так же равнодушен, как и ко взрослым бабам. Просто не доверял дело молодым женихам, вдруг исхитрятся как-то или по неопытности, не заделают ребятёнка.
А ещё на утро отнесёт кровавые простыни жениху:
– На, – говорит. – Покажи людям, что невеста твоя невинна.
И саму невесту приведёт следом, а она стоит у порога дома своего мужа, от позора не знает куда деться, только руками прикрывает своё оскверненное нутро. Бывали и те девки, кто, не выдержав такого стыда, ходили на пруд топиться. А ему что? Это так, расходы.
Из свадебных традиций Николай Николаевич соблюдал лишь венчание в церкви и то, только потому что таков закон. Только церковный брак признавало государство. Когда Николай Николаевич привёл Наумку свататься, Ася тут же заплакала в голос, убежала в другую комнату, знала к чему это. Мать её тоже разволновалась, а отец только нахмурился, сел у печи, ногу на ногу закинул и задымил самосадом в трубу. Отказать Николай Николаевичу никто не осмеливался, накажет.
– Или вы, матушка, против? – издевательски заглядывал в заплаканные глаза Николай Николаевич.
– У отца спрашивайте, – зло кивает мать на мужа.
– Батюшка, вы не против? – ещё шире улыбнулся Николай Николаевич, поворачиваясь к отцу.
Отец молча покачал головой, глядя в пол.
– Ну а вы, Асечка, сами-то что скажете? Голубушка, люб вам жених?
Ася молча подошла к отцу, взяла его за руку и тихо ответила:
– Коли вы батенька согласны, так и я противиться не буду.
Простила дочь отца. Дочки многое им прощают.
– Ну вот и славно! – вскрикнул Николай Николаевич. – Что ж, батенька, как говорится, у вас товар, у нас купец! Ударим по рукам?
И жмёт вялую руку несчастному отцу.
– Хозяйство осматривать-то будете? – тихо спрашивает отец, едва сдерживая дрожь в голосе.
– Да что у тебя смотреть-то? – смеётся Николай Николаевич. – Твоё хозяйство я прекрасно знаю: тощая корова, да покосившийся сарай! Мышей что ли под полом пересчитывать?
И смеётся ещё пуще прежнего. Смеётся, и без того широкое лицо растягивает.
Прочие традиции тоже не соблюдал Николай Николаевич. Как-то зашёл к нему поп, дела какие-то обсудить, застал его за обедом.
– Что ж вы, Николай Николаевич, свинину в пост едите? В пост молиться надобно.
– Пусть молятся те, у кого сала нет, – жуя ответил Тарасик. – А у меня сало есть.
Ушёл поп, ничего не ответил.
– Ну что, матушка, рады небось? – спросил Николай Николаевич, приобняв Асину мать у церкви.
– Рады, рады, Николай Николаевич, – ответила она ему, приняла горе. – Да вот только одного не пойму…
– Чего же не так? – искренне удивился Николай Николаевич.
– Когда в церковь невесту собирали, на первую телегу иконку поставили. Иконку Ксении Петербургской. Так по вере положено. А теперь я её не вижу.
– Икону? – Николай Николаевич оглянулся на телегу, на которой первый ехал вместе с молодыми. – Не знаю. Стало быть, плохо закрепили её, свалилась небось. А сейчас сами видите распутица какая. Где ж её теперь найти в грязище такой?
Ворона голодно каркнула на голой берёзе.
Буяну было чуть меньше лет, чем Асе. Жила она наискосок от их дома. Как-то летом они играли босые в салки. Буян поддавался. Каждый раз, когда он догонял её, когда оставалось только протянуть руку и коснуться её рыжей головы, он спотыкался и падал. Хватался за коленку, будто ему больно, а сам смотрел, как Ася оглядывается и смеётся. Ася заливалась смехом. Её карие глаза блестели от счастья.
За порванные коленки на штанах отец, конечно, заругает, а то и поколотит.
А сейчас Ася переминалась с ноги на ногу перед церковью, держа за руку своего молодого жениха. Другой рукой вытирала капельку с носа. Теперь её глаза блестели от горя.
– Папка, пойдём, – Буян дёрнул за руку отца.
– Стой тут, – отец потянул его назад.
Они были вдвоем. Матери и деда Христика к тому времени уже не стало. Мать не пережила чахотку, а дед… От чего умирают старики? Просто от старости. Да и кто там разбирался, от чего… Мамку Буян плохо запомнил, не успел. Всё сидела она, кручинясь, у печи. Принимала от мужа побои да выходки. А вот деда не забыл. Столько всего забылось, а дед помнился.
– Я не хочу, папка. Пойдём домой.
– Нет.
– Я замёрз.
Его тоненькие ножки действительно продрогли в намокших онучах.
– Я не хочу, – Буян потянул руку сильнее.
Отец резко наклонился к нему и процедил сквозь зубы:
– Сказано тебе, стой тут, сучий ты сын! Надо стоять! Стой и смотри.
Буян не понимал, почему он должен стоять и смотреть. Он не понимал, отчего так весел Николай Николаевич. Но он понимал, почему плачет Ася.
Все говорят о бесконечной силе любви, но почему-то молчат о силе ненависти. Разве ненависть не может поднять человека, подтолкнуть его, дать ему крепости? Ради любви человек готов умереть, но скольких других людей человек готов убить из ненависти? В иной раз ненависть чище любви.
Любви Буян мало знал: от мамки не успел, от папки только розги да зуботычины. «Отец наказывает только любимых детей, – говаривала бабка. – Потом поймёшь». Мало знал Буян любви. А вот ненависти он хлебнул сполна.
3
– Опять всю ночь на вечорках прогуливанил? – буркнул отец. – Вон, колун поднять не можешь, детина великовозрастная.
Буян действительно прогулял до зари. Жгли костер за селом, играли на гармошке и пели песни. Потрошили подсолнухи. Парни лапали девок, девки ругались, но хотели ещё. И хохотали. Как прекрасен девичий смех в ночи. Много лет пройдёт, а тот смех всё слышится. А потом по утренней прохладе, когда первые птицы уже проснулись, все тихо возвращались домой. Буян залезет на сеновал, зароется поглубже и уснёт там на пару часов, чтоб на глаза папке не попадаться.
А сейчас с отцом голые по пояс они кололи дрова. Оводы кусали за спины, но в рубашках было невыносимо потно. Толстые кручёные берёзовые чурки брызгали соком от ударов колуна. Из-под коры вылезали чёрные, как черти, усачи, недовольно пищали и шевелили усами.
– Володя, так ты не те дрова колешь! – смеялась Кутилиха. – Вон те поколи!
И она показала на свои дрова.
– Те, те, – под нос себе ответил отец.
Работали молча, как любил отец. Только к полудню разговорились.
– По суку бей, – давал совет отец. – Видишь, не колется.
Буян уперся ногой, вытянул колун и повернул чурку другой стороной.
– Одно веселье на уме. Работать надо.
– А жить когда? – тихо спросил Буян.
– Потом поживёшь. Работа – это наша жизнь.
– Почему?
Буяну было четырнадцать или пятнадцать лет. Его руки, плечи и грудь округлялись от мышц. Под носом редели первые усики. Он сильно вырос.
– Так положено. Как потопаешь, так и полопаешь.
Чурка всё никак не поддавалась.
– По краю бей, – сказал отец.
– Что-то барьё наше совсем не топает, а лопает за семерых.
Отец поставил свой топор и внимательно посмотрел на сына.
– Про что это ты говоришь?
Буян продолжал махать колуном, лишь бы не встречаться с отцом взглядом.
– Ну вот ты папка, всю жизнь работаешь, так?
– Так.
– Мозоли кровавые на руках.
– Ты попусту не балаболь. Что тебе мои мозоли? Если что-то хочешь сказать, так говори.
– Я то, папка, хочу сказать, что мы с тобой горбатимся, спин не разгибаем, а Николаевич наш ни дня не работал. Так почему у нас щи с капустой, а у него с убоиной?
– Ишь, ты! Много ты погорбатиться успел? А Николаевич… так он государев человек. Ему положено.
– Кем положено?
– Богом. Царём. Издревле так заведено. Его это земля.
Люди делятся на тех, кто может со всем смириться, и тех, кто замечает любой изъян и не терпит его. Одни всё потеряют, потом выпьют, проспятся и как будто счастливы. Каждой мелочи рады. А других коробит всякая такая же мелочь, любая несправедливость. И не могут они спокойно жить, будто сидит что-то внутри, покоя не даёт, свербит и чешется. И маются они всю жизнь, потому что ничего с этим поделать не могут. И видит бог, что Буяну жилось бы намного легче, если б он относился к первым.
– Не верю я, папка, что бог так положил, чтобы одни работали до кровавого пота и ходили от голоду животы поджавши, а другие с жиру бесились. Ты вот зимой трёх зайцев в петлю поймай, одного отдай. А Тарасик наш на охоте только водку пить горазд, да так, что его потом всем скопом из лесу тащат (гляди, чтоб не обблевал), а вся пожива его. Коли бог так положил, так не нужен нам такой бог. Плохой то бог. А коли царь так велел, так и царя нам не надо.
Буян высказал всё на одном дыхании, аж покраснел.
– Что, засадил? – отец спокойно кивнул на колун, который всё-таки безнадежно застрял в чурке. – Дай я.
Отец подошёл, попытался вытянуть колун. И с одной стороны дёрнет, и с другой, и ногой упрется, и матом ругнётся, а никак. Чурка скрипит, а не пускает.
– Вот, бестолочь, – упрекнул он сына, но не зло, и сел на бревнышко. – Подай там квас в крынке.
Они попили хмельного квасу. Обильно попили, по подбородку текло.
– Таков порядок, сын, – спокойно начал объяснять отец то ли Буяну, то ли себе. – Не случаен этот порядок. Да, тяжело. Да, несправедливо. Но бог терпел, и нам велел. Чай, не мы самые умные, чтобы его менять, порядок-то. А то попробуй поменять, так голову с плеч.
Он встал и подошёл к застрявшему колуну.
– Вот сюда деревянный кол вычешем, забьём. Потом на кол воды полить надо. Кол от воды разбухнет, чурка сама и расколется.
Буян задышал громко носом и покачал головой. Да и кто в его возрасте носом так не дышал? Кто в его возрасте терпел? Кто не хотел поменять весь мир? С ног на голову всё переставить. Если в юности человек не готов с богом или с чертом на руках побороться, то в старости ему страшно будет и за калитку выйти. Буян резко встал, силой дёрнул колун, и он немного поддался. За пару движений Буян расшатал его, как молочный зуб, и вырвал из чурки. Встал, широко расставив ноги, замахнулся со всей силы и… представил Буян на месте чурки голову Николай Николаевича, как он смеётся своими толстыми блестящими губами, даже почувствовал запах водки. Буян ударил на выдохе со всей мочи.
Топорище сломалось пополам, а чурка так и не раскололась.
– Ох, пропадёт, – отец смотрел на Буяна, словно в первый раз его видел. – Пропадёт твоя буйна голова.
– Пропадёт, – говорил он. – Твоя буйна голова.
4
Под конец века больше одиннадцати миллионов сельских жителей перебрались в город. Произошло это за неполных два десятилетия. В большинстве своём это были молодые люди, мужики. Они побросали свои так и невыкупленные земли, косые хаты, жён, детей, божьи образа. Перекололи скотину. Это было подобно новому Великому переселению народов. Люди искали в городе еды и работы, но не находили там ни первого, ни второго. Столица закипала, как котелок с которого не сняли крышку. Этот кипяток должен был разлиться по брусчатке.
Крошечным камушком в той огромной лавине переселенцев был и Буян.
Дожив до четверти века, Буян полностью оправдывал своё имя. Он вымахал до двух метров без полпяди, и раздался до косой сажени в плечах. Лицо его обросло густой чёрной бородой, такой же черный был и волос на голове, который он почти никогда не стриг. Маленькие, как болотная черника, глаза стреляли из-под тяжёлого низкого лба.