bannerbanner
Исправленному верить
Исправленному верить

Полная версия

Исправленному верить

Язык: Русский
Год издания: 2021
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Ленинград, блокада.


Места, пострадавшие от обстрелов, огородили рогатками, и вывесили таблички, предупреждавшие об опасности. Наверное, боятся и неразорвавшихся бомб, ушедших глубоко под землю, и накренившихся, готовых упасть в любую минуту, остовов зданий.

Я иду через войну, разруху, смерть. Иду домой. Зачем я иду в дом, которой станет моим через много лет? Иду, потому что хочу вернуться в свою жизнь. Иду, понимая в душе, что никакого обратно не будет. Пока… я не сделаю здесь в блокадном Ленинграде что-то важное. И это важное связано с Даней.

Трусливая мысль мелькает в голове. А что если все-таки попробовать вернуться прямо сейчас?

Эту мысль прогоняет звякающий звук и громкий металлический скрежет. На Литейном беспомощно дергаясь и буксуя по скользким рельсам, которые замело снегом, пытается сдвинуться с места трамвай. Кажется, что сил у трамвая, как и у людей, больше нет. Из вагона с трудом выбираются две обвязанные платками женщины – кондукторша и вожатый. Они, поддерживая друг друга, тихо идут по разбитому проспекту. Только что на моих глазах ленинградский трамвай умер. Я, не замечая горячих слез, которые у меня капают, бреду в сторону дома.

Никто в городе не знает, когда закончится блокадный ужас. Никто кроме меня.

Знакомая дверь моей парадной примерзла, я с силой дергаю ее на себя и заглядываю в темноту, как в бездну. Полумрак подворотни не освещает стылое нутро парадной, и я неуверенно делаю шаг внутрь, затем еще один шаг и спотыкаюсь. Что-то мешает и не дает мне пройти. Но главное я вижу: лифта в парадной нет. Совсем нет. Вверх уходит лестничный пролет безо всяких следов шахты подъемника. На месте лифта прямо у входа в подвал лежат люди, мертвые люди.

Мне хочется закричать, но голоса нет. Пятясь спиной, я вываливаюсь на воздух и натыкаюсь на живого человека. У него серое, костлявое лицо и страшные, покрасневшие, глубоко посаженные глаза.

– Там! Там! – я открываю рот и мне не хватает дыхания. – Там люди, много.

– Какие люди? Чего орешь? – зло спрашивает мужик и облизывает потрескавшиеся губы, приоткрывая бледные десны и почерневшие остатки зубов.

– Неживые… – шепчу я.

– Мертвяки, что ли? Это ничего, это пусть. Покидали всех, кто умер на улице. Тоже невидаль! – глаза мужика нехорошо блестят.

– Там даже ногу некуда поставить в парадной. – стуча зубами, говорю я.

– А ты чего здесь? Одна? – он озирается и придвигается ко мне, – Сытая какая. – корявой рукой с обломанными ногтями безумный мужик хватает меня за щеку.

– Не одна! Нет! – изо всех сил кричу я, – Тетя Лиза, я здесь!

Мужик отшатывается и говорит с сожалением – Чего орешь, будто режут…

– Я не одна! Мы учителя, нас послали, делаем обход квартир, собираем в школу тех, кто не уехал, кто ослабел. – придумываю я на ходу.

– Нет здесь никого, никаких детей. Иди давай отсюда, пока ноги носят. – говорит мужик, противно втягивая слюну и сглатывает.

Перебирая руками по стене, я выбираюсь из подворотни, продолжая звать тетю Лизу, которой поблизости быть не может.

– Нет, ну надо же быть такой дурой, прости господи! – в сердцах выговаривает мне тетя Лиза и закуривает самокрутку, которая воняет чем угодно, только не табаком. Я сижу перед ней в бомбоубежище Преображенского собора на том же колченогом стуле, на котором сидела утром, с закрытыми глазами и качаюсь. После рассказа о пережитом, сил на разговоры у меня нет.

– И ты тоже хороша, отпустила! – обращается тетя Лиза к Ане —

Ее вон ветром шатает, не гляди, что тела много. Голова-то совсем плохая! Это чудо еще, что обратно дошла, а не завалилась где-нибудь по дороге. Вот уж точно, и костей бы не нашли.

Кошмарный смысл этих слов доходит до меня не сразу, а когда доходит, я кидаюсь в угол, где меня начинает выворачивать наизнанку. Прихожу в себя я на узкой железной кровати тети Лизы, которая гладит меня по голове и молчит. Потом будничным голосом спрашивает: «А ты, часом, не беременная?»

От нелепости ее предположения я закатываю глаза и мотаю головой.

– И то хорошо. Значит контузия. Ты головой-то не тряси, а то опять блевать будешь. Как зовут-то тебя, помнишь? Документов нет, карточек нет, вот что плохо. Анька, твердит, будто ты артистка. Это понимай, делать ничего не умеешь. – говорит про себя тетя Лиза, сворачивая очередную самокрутку и вздыхает.

– Я не артистка, нет. Я преподаю литературу. И как зовут меня не забыла. Марина Кирилловна. Еще я лечить немного могу, нас когда-то на медсестер учили. – с надеждой говорю я.

– Ну, до Кирилловны ты еще дорасти. Марина, значит. А не врешь, что медичка? Это дело! А то я одна здесь не справляюсь, будешь мне помогать, когда оклемаешься. – Тетя Лиза обрадованно вглядывается в мое лицо.

– Я скоро оклемаюсь, правда, я очень постараюсь! Только мне еще в одно место нужно сходить. Очень нужно. А если вы меня к себе берете, я все буду делать. – обещаю я Лизе.

У меня возникла идея, наверное, бредовая, но я не успокоюсь, пока ее не реализую. Я хочу найти дом, где есть лифт, любой лифт и попробовать вернуться. Я не хочу далеко уходить от бомбоубежища, где чувствую себя в безопасности, но желание вырваться из блокадного времени сильнее страха.

– Вот, артистка, это тебе. – говорит Лизавета, бухнув на стол большой узел с одеждой, завязанной в клетчатый платок. – От мамаши Аньки осталось. Я берегла, думала, как прижмет, сменяю на продукты. Да на что сейчас сменяешь? Мать Аньки в соборе нашем прислуживала, одинокая была. Отец их сгинул, забрали еще перед войной, вот она и тронулась умом. Теперь Анька сирота и при мне. Бери узел-то, одежда чистая, теплая, хоть и с покойницы, да все лучше, чем в драной шинели форсить.

Лиза права. Правда и то, что в чужой одежде я стала выглядеть странно даже для конца 1941 года. Длинная юбка, суконные боты и простые чулки. К юбке прилагается темная жакетка с маленькими пуговками, обтянутыми тканью. И еще белая блузка с пожелтевшими кружевами. Все это дополняет пальто, темно-синее, с рукавами буфами и облезлым воротником из меха непонятного зверя. Пальто очень тяжелое, на вате, из прошлой или даже позапрошлой жизни. И наконец – черный платок. Просто Вера Фигнер после освобождения.

Одевшись, я решаю, пока силы есть, буду искать дом с лифтом. И тут я вспоминаю про знаменитый дом Мурузи, что выходит своими окнами прямо на Преображенский собор. Как же я не подумала о нем сразу? Дом высокий, богатый, построенный по последнему слову архитектуры и техники конца 19 века. А это значит, что лифт в нем должен быть! Обрадованная, я спешу к дому на углу Преображенской площади. Нетерпеливо заглядываю в ближайшую парадную и с облегчением выдыхаю. Справа от лестницы старинный лифт. Но радость моя быстро сменяется отчаяньем, ведь без электричества временной портал не откроется и лифт никуда не поедет. Но все же, я в него захожу.

6. «Нормальных не бывает. Ведь все такие разные и непохожие.»

Стены кабинки и зеркало покрыты изморозью. Я, подышав на стекло, расчищаю маленькое окошко и смотрюсь в него. Глядя в зеркало, удивляюсь. В чужой старушечьей одежде я неожиданно выгляжу моложе. Из тусклого зеркала на меня смотрит бледное, осунувшееся, но совсем не старое лицо. Надо же, я, кажется, похудела, а глаза стали больше под насупленными бровями. Я разматываю платок и укутываю им заледеневшие руки. От холода привычно начинает болеть голова. Мне хочется сесть и закрыть глаза, потому что я устала до звона в ушах. Кажется, рядом и впрямь звенит колокольчик. Ласково звенит, убаюкивающе. Звук его вплетается в нежную и печальную музыку Свиридова к пушкинской «Метели», которая мне слышится. Ах, какой же хороший сон, просыпаться не хочется. Но, за плечо меня кто-то осторожно трогает.

– Сударыня! Вам нехорошо? – сквозь сон слышу я голос. – Не стоит здесь сидеть, лифт уже поднялся на 5 этаж. Вы выходите?



Эти слова я уже когда-то слышала. Очень похожие слова сказал мне когда-то Даня. Дежавю какое-то! Я решаюсь открыть глаза и вижу силуэт в черном. Лицо мужчины постепенно проступает из полумрака, словно проявляющийся негатив.

– Ой! Иван Павлович! – говорю я автоматически. – Как вы на свою фотографию похожи, что у меня над столом висит. – добавляю я.

– Виноват! – произносит Иван Павлович, приподнимая шляпу – Мы с вами знакомы? Вероятно, мы встречались на религиозно-философских собраниях? Вы к Мережковским?

Я таращусь во все глаза на молодого прадедушку и не сразу соображаю, что он ждет ответа. Какая у него смешная борода, не борода, а метелка! Ну к чему они, мужчины, вдруг выдумали эту моду на бороды? Для солидности, что ли? Чтобы демонстрировать свою близость к народу? Или от лени? – думаю я. – А серьезный какой! Или очень хочет казаться серьезным.

– Так вы к Мережковским? – нетерпеливо переспрашивает Иван Павлович.

– К Мережковским. Проводите меня, пожалуйста, с вами мне будет спокойнее. Я бывала на собраниях в Географическом обществе на Фонтанке, но здесь впервые. – добавляю я.

Мне приходится быстро ориентироваться в меняющихся исторических реалиях и соображать на ходу. Я так сильно волнуюсь, что прихожу в себя в чужой передней, где резко пахнет калошами, табачным дымом и духами. Накрахмаленная до скрипа горничная помогает мне снять пальто, берясь за него двумя пальцами. Видя себя в большое высокое зеркало, я заливаюсь краской стыда, потом встречаюсь глазами с моим прадедом и краснею еще больше. Иван Павлович приглаживает волосы и, наклоняясь ко мне, произносит:

– Не смущайтесь своего скромного платья. Это дом, где не удивляются гостям даже очень необычным. Если робеете, держитесь меня или присядьте где-нибудь в уголке.

Я благодарно улыбаюсь ему и, хватая запястье Ивана Павловича, горячо жму ему руку. Он смотрит с удивлением. Кажется, я сделала неловкость.

– А вы нынче со спутницей, милейший Иван Павлович! – разряжает обстановку молодая дама, на чей голос мы дружно оборачиваемся. Иван Павлович кланяется и сдавленно шепчет:

– Прошу вас, назовитесь сами, я не знаю, как вас представить.

– Марина Кирилловна, давняя знакомая Ивана Павловича. – говорю я, глядя в прищуренные зеленые глаза дамы и наклоняю голову. Зинаида Николаевна Гиппиус, которую я сразу признала, слегка усмехается уголком накрашенного рта, оглядывает меня в лорнетку и делает приглашающий жест.

– Прошу, мы ВСЕМ гостям рады! – говорит она, делая ударение на слове «всем»

В большой гостиной Мережковских, где из окон виднеется Спасо-Преображенский собор, толпится довольно порядочно людей и все они мужчины. Яркие язычки огня пляшут на поленьях в камине, бросая отблески на красноватые стены с золотистым узором. Я, забившись в глубокое кресло у окна за небольшой колючей пальмой на подставке, с облегчением вздыхаю. Иван Павлович оставляет меня ради общения со знакомыми ему мужчинами, посчитав свой долг провожатого выполненным. Уверена, ему не понравилось, что я назвалась его старой знакомой. Молодому прадедушке не все равно, что подумают обо мне гости Мережковских, а значит и о нем тоже. Заметив, брошенный на меня, оценивающий взгляд одного из гостей, я поджимаю под юбку ноги в своих нелепых ботах и независимо встряхиваю коротко стриженной головой. Да уж, по сравнению с Гиппиус с ее копной ярких рыжих волос, наряженной, как невеста, в белоснежное платье, надушенной и холеной, я смотрюсь черной вороной.

Однако, какая специфическая в доме Мережковских атмосфера. По цвету – темная, по аромату – пряная! Атмосферу создает цвет стен, оберток книг в шкафах, мебель, тяжелые шторы и сладковатый запах корицы, который примешивается к дыму папиросок и аромату духов Зинаиды. Ее духи пахнут туберозой, которую называют «королевой ночи» или «цветком ночных мотыльков». Тубероза пахнет медом, чуть-чуть лилией и еще сладкими фруктами. За шлейфом этого пьянящего аромата хочется следовать по пятам. Правда, мне этого вовсе не хочется, так как с его хозяйкой мы друг другу не понравились.

– Ваша нынешняя протеже, Иван Павлович, смотрится в моей гостиной несколько экзотически. Вы не находите? – слышу я голос Зинаиды Николаевны. Она, проходя мимо группы оживленно беседующих мужчин, через плечо бросает взгляд в мою сторону – Не хотите посвятить нас в ее тайну? О-о! Я уверена, тайна у нее есть. И непременно трагическая. – мадам Гиппиус выпускает в сторону моего прадеда голубоватое облачко дыма. – Ваша спутница из ссыльнокаторжных, народоволка, я угадала?

Таких эпатажных дамочек, как Гиппиус, у которых продуманы каждая поза и жест, Иван Павлович, я уверена, побаивается и потому не выносит.

Уши и шея его в крахмальном воротничке сильно краснеют, но, взяв себя в руки, он, откашлявшись, говорит:

– Уважаемая Зинаида Николаевна, я не настолько близок со своей спутницей, чтобы быть поверенным во всех ее тайнах. К тому же, согласитесь, ваши гости всегда могли рассчитывать на приватность своей частной жизни. Не так ли?

Ай да Иван Павлович! Вот молодец! Не побоялся дать отпор «белой дьяволице»! А ведь публичная задиристость не в его характере. Мне кажется, что у Мережковских он невольно чувствует свою инородность. Все эти поэты-философы-мистики, как говорится, «не из его песочницы». Но я понимаю сильное желание прадеда найти себе духовных попутчиков. Оно вынуждает его делать попытки к сближению с очень разными людьми.

7. «Мало кто находит выход, некоторые не видят его, даже если найдут, а многие даже не ищут»

Если я правильно угадала, мне повезло оказаться на одном из религиозно-философских собраний. Эти собрания с 1901 года стали привлекать к себе не только «мирян», но и много духовных лиц, так что сборища сочувствующих походили на Ноев ковчег, где «каждой твари по паре». Поэтому, несмотря на мысль о необходимости сближения интеллигенции и церкви, атмосфера собраний была полна расхождений во взглядах, взаимных выпадов, колкостей и резких выражений. Сталкивались не только мнения, сталкивались личности. Каждый говорил о своем, почти не слушая другого. Вот и сейчас в квартире Мережковских собралась весьма любопытная публика. Мне бы сидеть и радоваться тому, что могу увидеть какую-нибудь знаменитость, Блока, например. Но пока, я вижу, как поеживается под изучающим взглядом Зинаиды Николаевны бедный Иван Павлович. Он, верно, чувствует себя жучком или мухой под микроскопом-лорнеткой Зинаиды. То есть, очень неуютно.


Дмитрий Мережковский


– Нет, я не согласна! – капризным тоном заявляет Ивану Павловичу Гиппиус – Но, чтобы сделать вам приятное, я, пожалуй, не стану задавать вопросы. Цените это! – и она обворожительно улыбается.

Затем хозяйка дома мелкими шажками проходит к камину и картинно вытягивается на ковре перед огнем, выставив на показ ножку в нарядном ботиночке со сверкающей пряжкой. Шлейф белого платья эффектно откинут и веером разложен на ковре. Зинаида победительно оглядывает присутствующих.

– Несчастная женщина! – хмыкаю я про себя.

Однако мужчины заметно оживляются, отвлекаясь от своих разговоров, и придвигаются ближе к камину. Вообще-то, следует отдать должное Зинаиде Николаевне. Улечься на полу перед гостями в длинном тесном платье и не выглядеть при этом дурой, нужна смелость и огромное желание нравиться. Иван Павлович, не разделяя общего настроения, аккуратно обходит собравшихся у камина и подходит ко мне.

– Я вижу, вы вполне освоились и более не стесняетесь. Знаете, здесь кого-нибудь? – с ноткой снисходительности в голосе интересуется он.

– Только вас, а про остальных либо что-то слышала, либо читала. Но, наблюдать за людьми очень интересно, жаль, что не все разговоры мне слышны. – отвечаю я. – Присаживайтесь рядом, Иван Павлович. Не бойтесь, я не стану вас больше хватать за руки. Посидим, послушаем. Здесь у окна всех видно, можно тихонечко посплетничать.

Иван Павлович дергается и с неприязнью говорит:

– Прошу прощения, я не сплетничать сюда пришел, да и вам не советую.

– Боже мой, ну что вы такой колючий! Я пошутила. Совсем забыла, что у вас все всерьез. Вот скажите, зачем вы сюда ходите? Не думаю, что у вас здесь друзья. Хотите, чтобы заметили, услышали? Не боитесь даже Зинаиде Николаевне на язычок попасться? Она ведь дама безжалостная, только супруга своего не кусает. Скажите, это же он, сам Мережковский? – я киваю в сторону маленького господина, в синих войлочных туфлях с помпонами, который осторожно передвигается между гостей.

Иван Павлович стоит рядом, словно аршин проглотив, и не находит слов, чтобы мне ответить. Он ошеломлен и моим свободным обращением с ним, и моим пониманием его характера. Повернув голову, Иван Павлович вслед за мной провожает глазами худенького, сутулого человечка, с поразительно молодыми, зверино-зоркими глазами на бледном лице, и с интеллигентской бородкой.

– Господа! – хлопает в ладоши Зинаида Николаевна, как бы не замечая, что в гостиной есть и дама в моем лице, – А что, если нам почитать стихи!

Мрачнейшего вида молодой человек, не покидавший за весь вечер своего стула в углу и упорно молчавший с крайне неодобрительным видом, вдруг вздрагивает и поднимает голову. Он точно ждал весь вечер случая высказаться. Откинувшись к стене и закрыв глаза рукой, он начинает читать стихи глухим, «загробным» голосом, отрывисто выбрасывая слова. Стихи красивые, но тоскливые. Ему аплодируют, и я тоже. Иван Павлович же продолжает стоять молча.

– Вам не приходило в голову, дорогой Иван Павлович, – как ни в чем ни бывало обращаюсь я к нему – что поэты редко бывают философами? Знаете, почему? У них я думаю, иной способ познания мира. Уверена, что вам, например, стихи не даются, тогда как в публицистике вы убедительны и даже страстны.

Иван Павлович упорно молчит, не сводя глаз с Гиппиус, которая, чтобы вновь привлечь к себе внимание, перемещается от потухающего камина к темному окну. Она, закладывает руки за спину и нараспев начинает читать стихи:

Колокола молчат, молчат соборныеИ цепь оградная во мгле недвижнееА мимо цепи, вдаль, как тени чёрныеКак привидения, – проходят ближние.

– Я знаю эти стихи. – негромко говорю я Ивану Павловичу. Там в конце есть строчки обо всех нас, очень символичные. Вы же поняли, о каких цепях идет речь? Посмотрите в окно на Преображенский собор. Иван Павлович молчит.

И тут Зинаида Николаевна, возвысив голос до пронзительности, заканчивает

Где ненавистные – и где любимые?Пути не те же ли всем уготованы?Как звенья чёрные, – неразделимые,Мы в цепь единую навеки скованы.

– А ведь и мы с вами в цепь единую навеки скованы. – произношу я сама себе и уже в полный голос прошу – Прочтите же и вы, дорогой Иван Павлович, свою «Небесную царицу мира».

Эта просьба примиряет прадеда со мной. К тому же он испытывает удовольствие от того, что эту просьбу горячо поддерживает Гиппиус. Иван Павлович читает во всеуслышание свое стихотворение-молитву, волнуясь так, что голос его местами дрожит. Затем он с тревогой оглядывает собрание и убеждается, что понравилось всем.

Ну а дальше беседа, естественно, переходит на религиозные темы, и доходит до самой важной – а именно до веры «движущей горами», до силы ее.

– Хорошо бы иметь вещь, которая давала бы человеку такую силу. Что-то вроде волшебной палочки. – мечтательно говорю я Ивану Павловичу.

– Вы рассуждаете, совсем как ребенок. Вы относитесь к божественному проявлению, к чуду, как к игрушке, как к леденцу! Даже странно. – раздраженно замечает он.

– Но, вы же верите в чудесную силу, например, оберега? Или это не по-христиански? – продолжаю допытываться я.

– Что ж, я расскажу вам об одном сердечном даре. В силу его я не просто верю, а имел возможность в ней убедиться. Это совсем маленькая икона Божией Матери, вырезанная на перламутровой овальной пластинке. Я всегда ношу эту, как вы выразились, вещь с собой и берегу, как зеницу око. И убежден, что икона Пресвятой Богородицы является одним из самых сильных оберегов. Но сам по себе оберег не поможет. Только вместе с подлинной верой он защитит своего обладателя от зла внешнего мира. А теперь, давайте слушать самого Дмитрия Сергеевича. Он ведь истинный поэт, из тех, что вы так цените. – обидчиво заканчивает Иван Павлович.

– Дмитрий Сергеевич, кто это? Ах, ты боже мой! Да Мережковский, конечно! – не сразу вспоминаю я. – Что ж, его послушать интересно.

Дмитрий Сергеевич проповедует вдохновенно. Настроение у всех делается «благостное», спокойное и, слова богу, не истерическое. Но вот, когда Мережковский возносится до высшей патетичности и, вскочив, начинает уверять, что и сейчас возможны величайшие чудеса, стоит только повелеть с настоящей верой среди темной ночи: «да будет свет», свет явится. В этот самый миг не успевает Мережковский договорить фразу, во всей квартире… гаснет электричество и наступает мрак. Все до того пугаются, что минуты две проходят в полном оцепенении, едва только нарушаемом тихими словами: «С нами крестная сила, с нами крестная сила!

Я же, не испытывая подобных чувств, бросаю в темноту фразу из старого фильма, позабыв, что здесь ее не оценят – «А вдоль дороги мертвые стоят! И тишина!»

Ответной реакции никакой. Вокруг меня тьма и тишина. Подождав, я встаю и вытянув руки вперед, начинаю двигаться в сторону двери.

– Господи, дураки какие! Мистификаторы! Фокусники! Любители эффектных жестов! – раздраженно ворчу я, пробираясь по коридору на выход – Ну и сидите тут в потемках до второго пришествия!

Я выхожу на лестницу, сдернув свое тяжелое пальто с вешалки, и начинаю спускаться.

8. «Угрозы, обещания и добрые намерения – ничто из этого не является действием.»

А на лестнице лютый холод. После жарко натопленной и даже душной квартиры Мережковских, лестница кажется выстуженной. И от этого перепада температур в глубине моей головы опять начинает зарождаться боль, охватывая кольцом лоб и затылок. Где-то наверху тяжело хлопает дверь, раздаются шаркающие шаги и чей-то надрывный кашель. Ага! Еще кто-то из гостей странной квартирки не выдержал ожидания чуда и сбежал. Прямо на меня по лестнице медленно спускается человек, закутанный по самые глаза. Человек идет, останавливаясь на каждой ступени, покачиваясь, не глядя по сторонам и вдруг начинает заваливаться на спину. Я кидаюсь к нему и успеваю подставить плечо, чтобы не дать неизвестному удариться головой о ступени. Приглядевшись, понимаю, что передо мной, опрокинувшись, лежит мужчина, голова которого обмотана серым пуховым платком поверх ушанки. Лицо его оказывается не просто бледным, оно будто залито синевой, даже губы кажутся черными. Нет, это не просто обморок, это больное сердце.



– Эй! Люди, помогите! – кричу я и пробую ладонью уловить слабое дыхание мужчины. Кажется, дышит. Ну не бросать же мне его здесь на лестнице.

– Только не помирай, миленький! – причитаю я, как деревенская баба – Только не помирай!

Кидаюсь на улицу и испытываю шок! Я опять в блокадном Ленинграде. Камин, пальмы, аромат туберозы, поэтические стоны о чуде – все исчезло. И зачем я ушла оттуда? Но теперь нечего жалеть. Нужно привести помощь, а никого кроме моих спасительниц из бомбоубежища я не знаю. Счастье, что мне удается перехватить тетю Лизу, которая уже торопится домой после дежурства. Вместе с ней нам удается дотащить моего больного до его квартиры.

– Нет, ты все-таки дурная баба, вечно в историю попадаешь. Чего тебя в этот дом понесло? – раздраженно говорит мне Елизавета Ивановна – Ну приволокли мы этого доходягу в квартиру. Хорошо, дверь нараспашку оставил. А дальше-то что? Он же совсем плохой, не видишь, что ли? Синюшный совсем. Я не вчера родилась, повидала таких с грудной жабой. Как его лечить?

Мы укладываем больного на кровать, на которой навалены старые одеяла, пальто и даже гобеленовые шторы. Наверное, хозяин квартиры пытался таким образом греться. В огромной квартире жилой кажется лишь эта комнатка в одно окно. В ней кровать, письменный стол под зеленым сукном и печка-буржуйка. В углу на полу валяются обломки мебели и плашки разобранного паркета. Книги лежат везде: на подоконнике, на столе, под кроватью. Видно, хозяин комнаты готов пустить на растопку все, что может гореть, но не книги. Это вызывает у меня уважение. А Елизавета Ивановна только фыркает:

– Умственной работы твой болезный. Ишь, книжками обложился, много они ему помогли? Тут не книжки, тут питание нужно, глюкоза опять-таки. Для сердечников она первое дело. Глюкоза – сахар значит. – поясняет Лизавета. – А сахар сейчас только на золото сменять можно. На золото, понимаешь? А тут, глянь, какое золото? Он уж всю мебель пожег. В комнатах хоть шаром покати. Продать или сменять на еду нечего. Пойдем-ка, что могли, сделали.

На страницу:
2 из 4