Полная версия
С мыслью о…
С Васи вмиг слетела спесь.
– Ну, ты, это… Аркадий Павлович, я же не со злобы, так… по глупости, значит, по недоразумению моему. А давай мировую, а?! У меня клюквенная настойка есть, – заискивающе проговорил Ключкин.
– Пошёл ты со своей настойкой… знаешь куда!.. – злобно взглянул на Васю Воронцов.
Гудзь, до сей поры стоящий за спиной Ключкина, услышавший слово настойка, оживился и подал голос из-за плеча Васи:
– Аркадий Павлович, Вася действительно без злобы. Он и у меня спрашивал про свои яйца и курицу. Ну, забыл человек, что поглотил всё, со всяким бывает. Я вот тоже иногда забываю, что куда положил. Или поклал? Как правильно-то?
– Говори выклал, так точно правильно, – ответил Вася, повернувшись лицом к соседу.
– Вчера выкладил, как пришёл домой от вас, три рубля с мелочью, сегодня найти не мог. Всё перерыл, как сквозь землю провалились.
– В холодильнике искал? – на полном серьёзе проговорил Вася.
– Не, не искал, – ответил Гудзь.
– Поищи, я тоже как-то деньги искал, а они в морозилке оказались. Монетки то ничего, выковырял, а бумажки рваться стали, пришлось размораживать… холодильник-то.
Атмосфера в комнате стала понемногу остывать.
– Ладно, тащи, давай свою настойку. Сегодня и завтра ещё выходной, после ночной-то. Можно по стаканчику.
После первого выпитого литра клюквенной настойки, Вася выложил на стол изюм, после трёх литров, закусывая очередной стакан настойки ранетками, купленными женой для повидла, спросил:
– А куда делась редиска?
– З-з-закусили в-в-водкой, – изрядно захмелев, ответил Гудзь.
– А ботва где, ежели съели? Ботва-то должна остаться.
– Остаться-то она, конечно, должна, только вот пшик, – развёл руками Воронцов. – Не осталась. Ты, Вася, её съел. В соль макал и всю съел.
Утром нового дня Вася проснулся в скверном настроении. Он снова бегал к Николаю Павловичу, требовал с него изюм и яблоки, грозился разнести весь его дом, если он не отдаст ему десять рублей за «украденные» семь литров клюквенной настойки.
Николай Павлович.
Слева за приборным щитом операторской скрипнула дверь, и тотчас послышались тяжёлые шаги.
– Воронцов, только он так тяжело ступает по земле, – подумал я, повернул голову в сторону ступеней, ведущих в технологический двор установки, и через пять секунд увидел виновника тех шагов, – старшего оператора установки каталитического риформинга Л-35/6 Аркадия Павловича. Грузно ступая, он вошёл в операторскую.
– Всем привет, – весело проговорил он, твёрдой походкой подошёл к операторскому столу и тяжело плюхнулся на свой бригадирский стул.
– Что-то ты весь раскраснелся. Прихватило что ли? – спросил его Анатолий Фёдорович Дорофеев.
– Нормально! По установке прошёлся… вверх да вниз, вот слегка и запыхался, – ответил Воронцов, таинственно улыбаясь.
– Запыхался, а сам лыбишься. Или чё увидел, – спросил его Дорофеев.
– Да, нормально всё. У вас-то как смена?
– И у нас всё нормально, я там написал в вахтовом журнале, замечаний нет.
Аркадий Павлович открыл журнал регистрации нарушений технологического режима, прочитал записи начальника установки и технолога, в вахтовом журнале познакомился с отчётом прошедшей операционной смены, расписался.
– Всё, можешь идти отдыхать, Анатолий Фёдорович, дежурство принял.
– Ну, будь здоров, – ответил Дорофеев и, пожав руку своему сменщику, пошёл на выход из операторской. Следом за ним пошла вся его бригада.
За ходом пересменки смотрела вся бригада Воронцова. Ничего необычно в этом не было, но Семён Петрович Лавренёв – старший машинист компрессорной установки, проработавший с Аркадием Павловичем двадцать три года, заметил в лице своего старшего оператора какую-то скрытую искру, которая стала разгораться, как только закрылась дверь за последним оператором бригады Дорофеева.
– Ты чё эт сёдня весёлый-то? – всматриваясь в глаза Воронцова, проговорил Лавренёв. – Никак девицу-красавицу встретил, и та шепнула тебе ласковое слово.
– В самую точку! – вскинув указательный палец, улыбнулся Воронцов. – Встретил, да ещё какую! Марь Палну… в гости пригласила.
– Это какая такая Марь Пална? – резко вскинув в сторону Воронцова голову, грозно и одновременно встревожено воскликнул Гудзь.
– Соседку твою, Николай Палыч. Ох и хороша женщина. Не женщина, а сливки! – одновременно тряхнув головой и сжатыми в кулаки руками, ответил Воронцов и, сладостно прикрыв глаза, потянул в себя воздух, как бы вбирая в себя аромат той, кем заинтриговал свою бригаду. – Жаль не взбитые, – добавил и горестно вздохнул, как бы сожалея о чём-то тайном, одновременно поглядывая на Николая Павловича, какую реакцию произвели на него его слова, в которых явно чувствовался скрытый подтекст. – Хороша!
– Хороша Маша, да не ваша! – исподлобья зыркнув на Воронцова, проговорил Гудзь и, церемонно отвернувшись от него, бурча что-то под нос, направился к технологическому щиту своего блока, и уже оттуда через минуту, как бы между делом проговорил. – А она-то что?
– Кто? – спросил его Воронцов.
– Марь Пална, кто ещё-то?
– А-а-а, вон ты о ком? Да я уж и забыл о ней, – хитро блеснув глазами, проговорил Воронцов. – Или растревожила? Так это не ко мне. Это ты к ней со своими вопросами. А если и сказала что, так это так… между нами, тебя то уже не касается. Своё ты уже упустил.
– И что такое я уже упустил? – приблизившись к столу оператора и заглядывая в лицо Воронцова, проговорил Гудзь.
– Подробности она тебе сама обскажет, если пустит на порог, а в остальном, поведанном мне Марь Палной, я перед тобой отчёт не должен держать. И не советчик я тебе, сам перебирай в своей памяти, чем не угодил женщине.
– И что ж такое интересного она вам обо мне рассказала, позвольте вас просить, уважаемый Аркадий Павлович? Чем это я не угодил ей?
– Ну, ты даёшь, Николай Павлович. Я что ли к ней с вареньем ходил.
После этих слов, вся бригада воззрилась на Воронцова, затем перевела взгляд на Николая Павловича, как бы спрашивая его: «О каком варенье говорит Аркадий Павлович, и какое оно имеет отношение к разговору?»
– Ну, чё засмотрелись-то? Не девица! – увидев на себе вопрошающий взгляд товарищей по бригаде, возмутился Гудзь. – Ну, ходил, ходил и чё, вам-то какое дело?
– Куда ходил-то Николай Павлович? Объясни толком. Можь наша помощь нужна? Так ты скажи, – участливо проговорил Ключкин, – все свои, не стесняйся.
– Какие уж тут теперь стеснения, коли растрезвонила всем, кому ни попадя, а на вид женщина как женщина… балаболка, – махнув рукой, ответил Гудзь. – Она ж напротив меня живёт, на одной площадке, и тоже одинокая. Вот и сходил к ней… просто… как к соседке… чайку попить, да поговорить. Чё тут такого. Да и было-то всего один раз.
– Да ты не тушуйся, Николай Павлович, рассказывай, – поддержав переминающегося с ноги на ногу товарища, проговорил Лавренёв. – Рассказывай, как оно было-то? Долго упиралась?
– Старый ты, пёс, Лавренёв. На пенсию скоро, а всё туда же, всё об том же! Я без всяких задних мыслей, а ты… аж всё настроение пропало рассказывать, – покачивая головой, с укором посмотрел на старшего машиниста Гудзь.
Поняв, что обидел товарища, Лавренёв подошёл к Гудзю и, положив на его плечо руку, с просительно-повинной ноткой проговорил: «Без обиды, не подумал, ты уж того… Николай Павлович, – не находя нужных слов, – сморозил, не подумавши».
– Ладно, чё уж тут, со всяким бывает, похлопав по руке Семёна Петровича, – примирительно ответил Николай Павлович. – Я ж только-то и хотел сказать, что один раз зашёл к ней, по её же просьбе… теперь вот знать буду, что Марь Пална хошь и красивая женщина, а стыда у неё совсем нет. Понял я, что она возомнила. Только мне от неё этого не надо… я же чисто по-соседски, – Гудзь посмотрела на товарищей по бригаде, помолчал несколько секунд, как бы думая, продолжать откровения, потом потёр подбородок и спокойно проговорил, – взял пол-литровую баночку смородишного варенья, томик стихов… ну… и пришёл. Чай попили, я ей стихи хорошие почитал вот и всё. Потом пошёл домой.
– А варенье-то при чём? Что-то я не понял, – спросил Гудзя Перелётов.
– Да, ни при чём. Она это всё. Я когда домой-то пошёл, она мне банку-то в руку прям и сунула: «Забыл, – сказала, – своё варенье!» – Я ей в ответ, не нужно оно мне, тебя угостить принёс, а она со злостью смотрела на меня и банку в руки совала. Ну, взял и пошёл. Вот и всё. А ты, Воронцов, – сочувственно посмотрев на старшего оператора, – с ехидцей ко мне, с мыслями своими дурацкими… похабными. Думаешь, не понял, куда метишь. У тебя только-то и разговоров как о бабах, как бы кого загрести, да в кровать завалить. Балабол ты, Воронцов.
– Мне, знаешь, как-то всё одно, варенье или стихи твои, не ко мне ходил, а к ней. Только она всё иначе рассказывала, – стал оправдываться Воронцов. – Попил, сказала, чаёк, баночку крышкой закрыл, книжечку подмышку и ушёл, а я думала, хоть намекнёт что к чему. Вот так и сказала. А кто из вас врёт… мне как-то это по́боку.
Николай Павлович с сочувствием посмотрел на Воронцова, покачал головой, как бы говоря: «Что с тебя взять?» – и пошёл к ступеням за операторским щитом, ведущим в технологический двор.
Александр Васильевич.
Александр Васильевич Перелётов уже никогда не улыбнётся своими некогда пухлыми, а ныне как-то мгновенно ссохшимися губами, и не посмотрит всегда серьёзными глазами на мир, в котором жил ещё три дня назад. Заострённый подбородок покойного, резко выделяющийся на его клиновидном лице при жизни, тянул уголки губ вниз, что придавало лицу некоторую скорбь и обиду на всех и вся. Сейчас же, когда Перелётов лежал в гробу, уголки его губ, скошенные вниз, выражали удивление и всем, прощающимся с покойным, казалось, что через миг он откроет глаза и спросит: «А что вы здесь делаете? Почему мои руки скрещены на груди, и почему в них зажжённая свеча?»
В комнате прощания, слева от одра, сидели на стульях пять человек, – четыре члена бригады, в которой до своей смерти работал Перелётов и Ольга Максимовна Еремеева – сожительница Александра Васильевича, ныне покойного.
– А я ему только неделю назад четыре колеса купила. Радовался. Говорил, как раз вовремя. Сокрушался, что скоро техосмотр, резина лысая, а денег нет. А мне-то, зачем они одной. Солить их что ли? – вздыхая, говорила Еремеева.
– Помер-то от чего? – спросил её Ключкин, в душе думая о другом, скорей бы закончилась церемония прощания и за стол.
– В Горный Алтай собирались поехать… этим летом… как в отпуск пойдём. Живём рядом с Алтайским краем, а вот… как-то не удосужились, И уже не удосужимся. Э-хе-хе, горюшко ты моё горькое! – тяжело вздохнула Ольга Максимовна. – Опять мыкать тебя буду одна одинёшенька. Раз в жизни попался хороший человек и тот… сгинул… сердешный ты мой! – горевала, но более жалела себя, нежели своего сожителя, ушедшего в расцвете лет в иной мир.
– Да-а-а! Жить бы, да жить человеку! Лет-то, поди, и пятидесяти не было, – проговорил Лавренёв.
– Кого там… какие пятьдесят… сорок три ему было, а вот, – показной скорбью наполнив губы, – сердцем слаб был, – ответила Еремеева.
– Так вроде не жаловался… на работе-то, – вступил в разговор Воронцов.
– Терпеливый был. Жизнь-то не шибко его баловала, научила. Хотя… как сказать… ежели посмотреть повнимательнее, то всё складно у него было. За границей побывал, денег привёз много, «Волгу» купил, а жизнь не удалась.
– Что ж так? – поинтересовался Воронцов.
– С женой был в какой-то арабской стране у Красного моря. Работали там, он машинистом на ихнем нефтекомбинате, она, вроде как, врачом там была.
– Жена? – удивился Воронцов. – Первый раз слышу, никогда он о ней не говорил.
– А что говорить-то. Сгинула там. Дело тёмное. Он сам ничего толком не знает. Говорил, что пошла купаться в море Красное и утонула, а так дело было или иначе, и утонула ли, неведомо. Тело-то не нашли. Может, украл её кто, говорил, красивая была и лет-то всего двадцать семь, а может, сама утёкла к какому-нибудь баю. Кто ж их разберёт… красавиц-то. Возвратился в Советский Союз, а жить-то и негде. У тестя до того жил… с женой своей… не пустили. «Видеть тебя не хотим», – сказали. Развернулся и к товарищу школьному. Тот пустил, вроде как бы и рад ему, а через неделю к жене своей приревновал и выгнал. Александр потом сказал мне, что слышал их разговор. Жена тому надоумила… друга-то его.
– Бывают такие. Вот у меня тоже друг был, в одном доме жили, так вот он…
– Погоди, Вася, – остановил Ключкина – Лавренёв. – Дай человеку высказаться.
– Хозяйка, катафалк приехал. Звать людей, чтобы гроб выносили.
– Зовите, что уж теперь, – ответила вошедшему в комнату мужчине Еремеева. – На всю жизнь не наглядишься, а говорить-то уже и не с кем. Помер сердешный.
До кладбища ехали молча. Рядом с гробом в катафалке сидели те же пять человек. В могилу гроб опустили друзья почившего, они же закрыли его землёй и установили деревянный крест, сделанный в своём доме Семёном Петровичем Лавренёвым. Завод обещал сварить оградку и памятник, но дальше обещаний дело не пошло.
За поминальным столом уместилось два десятка пришлых никому не ведомых людей.
– Откуда всё узнаю́т, и ведь одни древние бабки, ни одного старика, – думал Гудзь, поднося ложку с борщом ко рту.
Вероятно, так думали все, кроме Васи Ключкина, жадно запивающего стаканом компота засунутый в рот блин.
Рядом с ним Воронцов наливал из бутылки водку в стакан только что усевшейся за стол бабусе лет под девяносто.
– Хватит, бабушка, уже налив четверть стакана? – спросил он её.
– Хватит, милый, хватит! – ответила она, указательным пальцем левой руки постукивая по горлышку бутылки.
Стакан наполнился до краёв. Выпив водку маленькими глотками, бабуся взяла ложку и неторопливо стала поглощать борщ, потом так же неторопливо съела гуляш с картофельным пюре, выпила стакан компота, открыла сумку, до этого лежащую у неё на коленях, бросила в неё горсть конфет и вышла из-за стола. Всё было проделано чётко и заученными движениями.
По истончении потока людей, Ольга Максимовна поставила на стол тарелку с борщом, села перед ней на стул, молча налила полстакана водки, выпила и впервые за весь день заплакала. Выплакавшись, собралась, утёрла платком глаза и, ни к кому конкретно не обращаясь, сказала: «Сердце слабое у него было… у Александра-то… Обнял крепко и помер прям на мне».
Семён Петрович.
Семён Петрович Лавренёв, работая в ночную смену, всегда приносил в общий котёл шмат сала.
В ночную смену столовая не работала и мы всей бригадой собирали общий стол из того, что каждый приносил из дома, обычно это была банка консервов или жареная колбаса, – «Докторская» или «Молочная» которая продавалась в буфете нефтекомбината у проходной. Сахар, заварку для чая, картофель, лапшу и соль приносили по очереди и хранили всё в металлическом ящике под замком, вместе с посудой. Такие ящики были у каждой бригады. Готовили ужин все, – сегодня я, на следующую ночь Вася и так по очереди.
Как-то – в начале смены, Семён Петрович приняв вахту, зашёл в операторскую, волоча за собой мёртвую собаку.
– Ты зачем приволок дохлятину? – спросил его Вася.
– Это, Вася, не дохлятина, а шапка, – ответил Лавренёв. – Машина её задавила, я освежую, шкуру выделаю и шапку сошью, а потом на барахолку. Махом купят. Вишь, какая необычная расцветка. – Семён Петрович сунул собачку под нос Ключкину.
– Ну, ты того, осторожнее! – возмутился Вася, затем как-то необычно посмотрел на Лавренёва и громко проговорил. – А чё это ты вдруг, ни с того, ни с сего пешком потёпал? Ездил, ездил на автобусе от проходной до самой установки, а как стемнело, так пешочком пошёл. Думается мне, мужики, – посмотрев на членов бригады, – что Лавренёв уже давно собачку-то приметил, вот и порешил её. Что-то не видно, чтобы её задавила машина. Она чё дурная чтобы счёты с жизнью сводить? И шофера по территории ездят тихо. Нет, тут что-то не то!
Бригада воззрилась на Лавренёва, ожидая от него объяснений на обвинение выдвинутое Ключкиным.
– Вы чё это, мужики! Поверили трёпу Ключкина Я пешком-то пошёл потому что рано пришёл, что, думаю, стоять, да ждать автобус, когда можно спокойно пройтись прямиком до установки, а не ехать в давке.
– Днём-то тебе давка нипочём, а тут вдруг сдавили тебя. И вообще, – у Васи в голове промелькнула какая-то мысль, что проявилось в блеске его глаз – Братцы, так он нас всё время собачатиной кормил. То-то я удивлялся, почему у него сало какое-то тощее. Он собачек, верно, по ночам ловит, шкуру, значит, себе на шапки, а нам сало собачье. Ах ты, паразит… ты, паразит!
Лавренёв опешил и часто заморгал глазами, потом собрался с мыслями и спокойно проговорил:
– Давай, давай, трепись! Молоти языком, он без костей. И вообще, мужики, – обращаясь к бригаде, – Вася у нас, что угодно нагородит, лишь бы вы не ели моё сало. Один на него нацелился! Вспомните, как он его молотил… за ушами трещало!
– Трещало… как бы ни так! – с ухмылкой ответил Ключкин. – С чего оно трещать-то будет, сухарь что ли? Сало, оно и есть сало, ничего в нём необычного нет. Только вот скажи нам всем, пошто оно у тебя тонкое, как вовсе и не свиное, и белое уж очень… такое на базаре не продаётся. На базаре оно жёлтое, толстое и шкура у него толстая и с щетиной, а у тебя шкура тонкая и жуётся хорошо, так не бывает. Вот!
– Ну, шкура конечно, не у меня, у меня кожа, а у моей свинушки. А чистая и тонкая, потому как не держу я свиней год, а всего полгода… и кормлю не одной картошкой, а ещё и хлебушком, так как для себя содержу животину, а не для продажи. А ты, Вася, сало больше не ешь, что я приношу, а то ненароком в собачку превратишься. То, что тявкать будешь, так к этому все уже привыкли, а то, что шапка из тебя никудышная выйдет, так это как пить дать. В тебе одно говно, а шерсти пшик.
– Не очень-то и хочется твоего сала. Все люди как люди, кто колбасу, кто кусок мяса или курицы, а ты вечно сало тащишь, смотреть на него уже тошно. А то, что ем, так жрать-то хочется, вот волей-неволей и приходится есть твоё сало… и с закрытыми глазами, чтобы, значит, не полоснуло с него. Вот уже, – Вася провёл ребром ладони по шее, – где сидит твоя собачатина. Сам-то своё сало не ешь, давно обратил на это внимание. Всё норовишь мясо или курицу ухватить вилкой. Пошто так? Объясни народу!
Лавренёв стоял, хватал воздух ртом и не знал, что ответить. На помощь пришёл Гудзь.
– Мужики, вы чё это? Ни с того, ни с чего, на ровном месте перебранку устроили, – и непосредственно к Лавренёву. – Семён Петрович, а вот скажи, ты, где у свиньи сало вырезаешь? С живота или с жопы? И как, долго то место заживает?
Лавренёв воззрился на Николая Павловича, потом сглотнул застрявший в горле комок и с хрипотцой проговорил:
– Ты о чём это, Коля?
– Ты же сам рассказывал, что заваливаешь своего хряка, вырезаешь у него кусок сала, а потом зелёнкой.
Бригада грохнула от смеха.
– Вы чё, мужики? – переводя взгляд от одного на другого, проговорил Гудзь. – Он же сам рассказывал, вот я и поинтересовался. Больно наверно свинье-то.
– Ну, ты отчебучил Николай Павлович, – вытирая заслезившиеся от смеха глаза, – с живой свиньи сало. Это я слышу впервые, – проговорил Воронцов. – Ладно Витёк бы спросил, ему позволительно, он у нас самый молодой в бригаде и можно сказать человек не гражданский, а ты-то откуда такую муть выкопал? Вроде четвёртый десяток разменял, а ума, – постучав костяшками руки по своей голове, – ни бэ, ни мэ, ни кукареку!
– Ты вечно со своими подколками, Аркадий Палыч. Сам же, спрашивал Лавренёва. Расскажи, да расскажи, откуда сало со свиньи вырезаешь?
– Так разве ж я говорил, что с живой свиньи-то? Я же имел в виду уже зарезанную. А вообще-то хватит мужики, повеселились и буде. Работать надо, – и к Лавренёву. – А ты, Семён Петрович, собаку-то убери отсюда, у себя в насосной разделывай, да проверь горячий насос. В журнале написано, что подтекает он. Может быть, стоит перейти на резервный.
Все разошлись по своим рабочим местам.
Поганки
В трёх тысячном году археологи нашли полосатую палку. Возник вопрос «Что это такое?» На него ответил древний старик «Жили на земле Ментозавры, они этой палкой деньги делали».
В моей жизни не встречались нормальные, честные менты. Все менты, с которыми меня сталкивала судьба, были хапугами и злобными сущностями. Вот ты, потомок, можешь подумать, что я сам та ещё «штучка», но не торопись с выводами, послушай, что сейчас расскажу.
В этом рассказе я не буду возвращаться в моё далёкое прошлое, в котором менты оставили чёрный отпечаток, сделаю всего лишь тридцать шагов назад, где один шаг один год. Мысленно возвратившись в 1990 год, начну подъём по ступеням календарной лестницы, на которой буду делать краткие остановки с описанием их в контексте поднятой темы – ментовской, и так до дня сегодняшнего.
Написал, что не буду возвращаться в далёкое прошлое, а вот что-то тянет туда и хоть кол на голове теши. Тянет… тянет! А тянет, вероятно, то, что без указания истока, где родилось моё неприятия ментов, нет смысла вести рассказ на эту тему.
Моя первая встреча с ними произошла, когда мне было двенадцать лет. Как все пацаны моего возраста я был очень любопытен. Мне было интересно всё, – как из расплавленного металла делают какие-то детали в механической мастерской, что напротив туберкулёзного диспансера на моей улице Луговой? Что делает из раскалённого металла кузнец в кузне? Как пекут хлеб на хлебозаводе, что на улице Ползунова? Как делают ароматные пряники в подвальном цехе кондитерской фабрики расположенной на улице Льва Толстого? Интересно, значит, надо остановиться, посмотреть, и выпросить один пряник на всех нас – пацанов.
Мы не слышали остановившейся машины, а только почувствовали удары дубинок по нашим спинам, это менты, подкравшись к нам, – двенадцатилетним пацанам, как к преступникам, стали бить нас своими резиновыми палками. За что? За то, что мы сидели на корточках и смотрели, как тёти выпекают пряники? А может быть, нас били не менты, а фашисты, пробравшиеся вглубь нашей страны в год 1960 из года 1941-го?
В этот же год, – в декабре менты с дружинниками переломали моего семнадцатилетнего брата. Юрий с друзьями гулял по аллеям парка центрального района, увидел красивую девушку и решил познакомиться с ней. Не мог придумать ничего лучшего, как сорвать с неё шапку и закричать: «Догони!» – Догнала, только не она, а «бандитская шобла» – менты и дружинники. Брата свалили на землю и стали пинать, переломали рёбра, отбили почки, на нём не было живого места. Два месяца его выхаживали всей семьёй, особенно бабушка.
Не буду рассказывать о моих друзьях, которым досталось не меньше. Исток моего неприятия ментов указал.
Анатолий Иванович.
В 1988 году я всей семьёй переехал из Омска в Барнаул. Родной город, в душе солнышко! Жизнь тяжеловата, но это не беда, есть работа, есть квартира, а это главное. Я вижу мать, не один раз в году, когда она приезжала в Омск, а каждую неделю или того чаще. Она помогает моей семье, а мы помогаем ей. Вместе легче жить, нежели одному. Как-то она пришла к нам домой встревоженной, и сходу произнесла:
– Весь день звонила Анатолию, не берёт трубку. А за день до этого он жаловался на сердце. Боюсь, как бы чего худого не случилось с моим братом. В морг звонила, описала его, ответили: «Есть такой неопознанный труп. Приезжайте и забирайте». – Поедем, сынок, ежели что… заберём, мне одной не управиться.
Приехали в морг, что на улице Молодёжная. По бетонным ступеням спустились на площадку подвального помещения, где, постучавшись в закрытую дверь, представились. Служащий морга, – мужчина лет двадцати пяти открыл нам дверь и сказал, чтобы мы шли прямо по коридору до стола.
– Там вам всё покажут, – сказал он.
Я шёл по бетонному полу и старался не смотреть на него, но мои глаза всё равно запечатлевали столь ужасную картину, о которой я не мог даже помыслить, и слова: «Это вход в ад!» – невольно заполняли большую часть моего мозга. По полу ползали, копошились, извивались миллионы белых, толстых могильных червей, а за столом, – впереди и справа по узкому, длинному коридору, сидел мужичок в сером, некогда белом халате и ел пряник, запивая его какой-то жидкостью из зелёной металлической кружки со сколотой эмалью.
– Мы звонили вам относительно моего брата, – подойдя к мужчине с кружкой, проговорила мать. – Вы сказали, что покажете его.
Прожевавшись, мужчина встал и сказав: «Идите за мной!» – пошёл по коридору на выход из морга, но, не дойдя до двери, через которую мы только что вошли в морг, остановился у металлической двери слева.
– Проходите и смотрите, – открыв дверь, проговорил он.
В холодном тёмном помещении на широких стеллажах у боковых стен и у стены напротив один на другом лежали абсолютно голые труппы людей – мужчин и женщин вперемежку, и их было более десятка.