Полная версия
Что делать? Из рассказов о новых людях
XIV
А Верочка давно, давно сидела на условленной скамье, и сколько раз начинало быстро, быстро биться ее сердце, когда из-за угла показывалась военная фуражка. – Наконец-то! он! друг! – Она вскочила, побежала навстречу.
Быть может, он и прибодрился бы, подходя к скамье, но, застигнутый врасплох, раньше чем ждал показать ей свою фигуру, он был застигнут с пасмурным лицом.
– Неудача?
– Неудача, мой друг.
– Да ведь это было так верно? Как же неудача? Отчего же, мой друг?
– Пойдемте домой, мой друг, я вас провожу. Поговорим. Я через несколько минут скажу, в чем неудача. А теперь дайте подумать. Я все еще не собрался с мыслями. Надобно придумать что-нибудь новое. Не будем унывать, придумаем. – Он уже прибодрился на последних словах, но очень плохо.
– Скажите сейчас, ведь ждать невыносимо. Вы говорите: придумать что-нибудь новое – значит, то, что мы прежде придумали, вовсе не годится? Мне нельзя быть гувернанткою? Бедная я, несчастная я!
– Что вас обманывать? Да, нельзя. Я это хотел сказать вам. Но – терпение, терпение, мой друг! Будьте тверды! Кто тверд, добьется удачи.
– Ах, мой друг, я тверда, но как тяжело.
Они шли несколько минут молча.
Что это? да, она что-то несет в руке под пальто.
– Друг мой, вы несете что-то, – дайте я возьму.
– Нет, нет, не нужно. Это не тяжело. Ничего.
Опять идут молча. Долго идут.
– А ведь я до двух часов не спала от радости, мой друг. А когда я уснула, какой сон видела! Будто я освобождаюсь из душного подвала, будто я была в параличе и выздоровела, и выбежала в поле, и со мной выбежало много подруг, тоже, как я, вырвавшихся из подвалов, выздоровевших от паралича, и нам было так весело, так весело бегать по просторному полю! Не сбылся сон! А я думала, что уж не ворочусь домой.
– Друг мой, дайте же, я возьму ваш узелок, ведь теперь он уж не секрет.
Опять идут молча. Долго идут и молчат.
– Друг мой, видите, до чего мы договорились с этой дамой: вам нельзя уйти из дому без воли Марьи Алексевны. Это нельзя – нет, нет, пойдем под руку, а то я боюсь за вас.
– Нет, ничего, только мне душно под этим вуалем. Она отбросила вуаль. – Теперь ничего, хорошо.
– («Как бледна!») Нет, мой друг, вы не думайте того, что я сказал. Я не так сказал. Все устроим как-нибудь.
– Как устроим, мой милый? это вы говорите, чтобы утешить меня. Ничего нельзя сделать.
Он молчит. Опять идут молча.
– («Как бледна! как бледна!») Мой друг, есть одно средство.
– Какое, мой милый?
– Я вам скажу, мой друг, но только когда вы несколько успокоитесь. Об этом надобно будет вам рассудить хладнокровно.
– Говорите сейчас! Я не успокоюсь, пока не услышу.
– Нет, теперь вы слишком взволнованы, мой друг. Теперь вы не можете принимать важных решений. Через несколько времени. Скоро. Вот подъезд. До свиданья, мой друг. Как только увижу, что вы будете отвечать хладнокровно, я вам скажу.
– Когда же?
– Послезавтра на уроке.
– Слишком долго!
– Нарочно буду завтра.
– Нет, скорее.
– Нынче вечером.
– Нет, я вас не отпущу. Идите со мною. Я не спокойна, вы говорите, я не могу судить, вы говорите, – хорошо, обедайте у нас. Вы увидите, что я буду спокойна. После обеда маменька спит, и мы можем говорить.
– Но как же я войду к вам? Если мы войдем вместе, ваша маменька будет опять подозревать.
– Подозревать! – Что мне! Нет, мой друг, и для этого вам лучше уж войти. Ведь я шла с поднятым вуалем, нас могли видеть.
– Ваша правда.
XV
Марья Алексевна очень удивилась, увидев дочь и Лопухова входящими вместе. Самыми пристальными глазами принялась она всматриваться в них.
– Я зашел к вам, Марья Алексевна, сказать, что послезавтра вечер у меня занят, и я вместо того приду на урок завтра. Позвольте мне сесть. Я очень устал и расстроен. Мне хочется отдохнуть.
– В самом деле, что с вами, Дмитрий Сергеич? Вы ужасно пасмурны.
С амурных дел они или так встретились? Как бы с амурных дел, он бы был веселый. А ежели бы в амурных делах они поссорились, по ее несоответствию на его желание, тогда бы, точно, он был сердитый, только тогда они ведь поссорились бы, – не стал бы он ее провожать. И опять, она прошла прямо в свою комнату и на него не поглядела, а ссоры незаметно, – нет, видно, так встретились. А черт их знает, надо глядеть в оба.
– Я-то ничего особенного, Марья Алексевна, а вот Вера Павловна как будто бледна, – или мне так показалось?
– Верочка-то? С ней бывает.
– А может быть, мне только так показалось. У меня, признаюсь вам, от всех мыслей голова кругом идет.
– Да что же такое, Дмитрий Сергеич? Уж не с невестой ли какая размолвка?
– Нет, Марья Алексевна, невестой я доволен. А вот с родными хочу ссориться.
– Что это вы, батюшка? Дмитрий Сергеич, как это можно с родными ссориться? Я об вас, батюшка, не так думала.
– Да нельзя, Марья Алексевна, такое семейство-то. Требуют от человека Бог знает чего, чего он не в силах сделать.
– Это другое дело, Дмитрий Сергеич, – всех не наградить, надо меру знать, это точно. Ежели так, то есть по деньгам ссора, не могу вас осуждать.
– Позвольте мне быть невеждою, Марья Алексевна: я так расстроен, что надобно мне отдохнуть в приятном и уважаемом мною обществе; а такого общества я нигде не нахожу, кроме как в вашем доме. Позвольте мне напроситься обедать у вас нынче и позвольте сделать некоторые поручения вашей Матрене. Кажется, тут есть недалеко погреб Денкера, у него вино не Бог знает какое, но хорошее.
Лицо Марьи Алексевны, сильно разъярившееся при первом слове про обед, сложило с себя решительный гнев при упоминании о Матрене и приняло выжидающий вид: «Посмотрим, голубчик, что-то приложишь от себя к обеду? – у Денкера, видно, что-нибудь хорошее!» Но голубчик, вовсе не смотря на ее лицо, уже вынул портсигар, оторвал клочок бумаги от завалявшегося в нем письма, вынул карандаш и писал.
– Если смею спросить, Марья Алексевна, вы какое вино кушаете?
– Я, батюшка Дмитрий Сергеич, признаться вам сказать, мало знаю толку в вине, почти что и не пью: не женское дело.
«Оно и по роже с первого взгляда было видно, что не пьешь».
– Конечно, так, Марья Алексевна, но мараскин пьют даже девицы. Мне позвольте написать?
– Это что такое, Дмитрий Сергеич?
– Просто не вино даже, можно сказать, а сироп. – Он вынул красненькую бумажку. – Кажется, будет довольно? – Он повел глазами по записке. – На всякий случай дам еще пять рублей.
Доход за три недели, содержание на месяц. Но нельзя иначе, надо хорошую взятку Марье Алексевне.
У Марьи Алексевны глаза покрылись влагою, и лицом неудержимо овладела сладостнейшая улыбка.
– У вас есть и кондитерская недалеко? Не знаю, найдется ли готовый пирог из грецких орехов, – на мой вкус, это самый лучший пирог, Марья Алексевна; но если нет такого, – какой есть, не взыщите.
Он отправился в кухню и послал Матрену делать покупки.
– Кутнем нынче, Марья Алексевна. Хочу пропить ссору с родными. Почему не кутнуть, Марья Алексевна? Дело с невестой на лад идет. Тогда не так заживем, – весело заживем, – правда, Марья Алексевна?
– Правда, батюшка Дмитрий Сергеич. То-то, я смотрю, что-то уж вы деньгами-то больно сорите, чего я от вас не ждала как от человека основательного. Видно, от невесты задаточек получили?
– Задаточка не получил, Марья Алексевна, а если деньги завелись, то кутнуть можно. Что задаточек? Тут не в задаточке дело. Что задаточками-то пробавляться? Дело надо начистоту вести, а то еще подозренье будет. Да и неблагородно, Марья Алексевна.
– Неблагородно, Дмитрий Сергеич, точно неблагородно. По-моему, надо во всем благородство соблюдать.
– Правда ваша, Марья Алексевна.
С полчаса или с три четверти часа, остававшиеся до обеда, шел самый любезный разговор в этом роде о всяких благородных предметах. Тут Дмитрий Сергеич, между прочим, высказал в порыве откровенности, что его женитьба сильно приблизилась в это время. – А как свадьба Веры Павловны? – Марья Алексевна ничего не может сказать, потому что не принуждает дочь. – Конечно; но, по его замечанию, Вера Павловна скоро решится на замужество; она ему ничего не говорила, только ведь у него глаза-то есть. – Ведь мы с вами, Марья Алексевна, старые воробьи, нас на мякине не проведешь. Мне хоть лет немного, а я тоже старый воробей, тертый калач, так ли, Марья Алексевна?
– Так, батюшка, тертый калач, тертый калач!
Словом сказать, приятная беседа по душе с Марьею Алексевною так оживила Дмитрия Сергеича, что куда девалась его грусть, он был такой веселый, каким его Марья Алексевна еще никогда не видывала. – Тонкая бестия, шельма этакий! схапал у невесты уж не одну тысячу, – а родные-то проведали, что он карман-то понабил, да и приступили; а он им: нет, батюшка и матушка, как сын, я вас готов уважать, а денег у меня для вас нет. Экая шельма-то какая! Приятно беседовать с таким человеком, особенно когда, услышав, что Матрена вернулась, сбегаешь на кухню, сказав, что идешь в свою спальню за носовым платком, и увидишь, что вина куплено на двенадцать рублей пятьдесят копеек, – ведь только третью долю выпьем за обедом, – и кондитерский пирог в один рубль пятьдесят копеек, – ну, это, можно сказать, брошенные деньги, на пирог-то! Но все же останется и пирог: можно будет кумам подать вместо варенья, все же не в убыток, а в сбереженье.
XVI
А Верочка сидит в своей комнате.
«Хорошо ли я сделала, что заставила его зайти? Маменька смотрела так пристально.
И в какое трудное положение поставила я его! Как остаться обедать?
Боже мой, что со мной, бедной, будет?
Есть одно средство, – говорит он, – нет, мой милый, нет никакого средства!
Нет, есть средство, – вот оно: окно. Когда будет уже слишком тяжело, брошусь из него.
Какая я смешная: «когда будет слишком тяжело», – а теперь-то?
А когда бросишься в окно, как быстро, быстро полетишь, – будто не падаешь, а в самом деле летишь, – это, должно быть, очень приятно. Только потом ударишься о тротуар – ах, как жестко! и больно? нет, я думаю, боли не успеешь почувствовать, – а только очень жестко! Да ведь это один, самый коротенький миг; а зато перед этим – воздух будто самая мягкая перина, расступается так легко, нежно… Нет, это хорошо… Да, а потом? Будут все смотреть – голова разбитая, лицо разбитое, в крови, в грязи… Нет, если бы можно было на это место посыпать чистого песку, – здесь и песок-то все грязный… нет, самого белого, самого чистого… вот бы хорошо было. И лицо бы осталось не разбитое, чистое, не пугало бы никого.
А в Париже бедные девушки задушаются чадом. Вот это хорошо; это очень, очень хорошо. А бросаться из окна нехорошо. А это хорошо.
Как они громко там говорят. Что они говорят? – Нет, ничего не слышно.
И я бы оставила ему записку, в которой бы все написала. Ведь я ему тогда сказала: «Нынче день моего рождения». Какая смелая тогда я была. Как это я была такая? Да ведь я тогда была глупенькая, ведь я тогда не понимала.
Да, какие умные в Париже бедные девушки! А что же, разве я не буду умной? Вот как смешно будет: входят в комнату – ничего не видно, только угарно, и воздух зеленый; испугались: что такое? где Верочка? маменька кричит на папеньку: что ты стоишь, выбей окно! – выбили окно, и видят: я сижу у туалета и опустила голову на туалет, а лицо закрыла руками. «Верочка, ты угорела?» – а я молчу. «Верочка, что ты молчишь?» – «Ах, да она удушилась!» Начинают кричать, плакать. Ах, как это будет смешно, что они будут плакать, и маменька станет рассказывать, как она меня любила.
Да, а ведь он будет жалеть. – Что ж, я ему оставлю записку.
Да, посмотрю, посмотрю, да и сделаю, как бедные парижские девушки. Ведь если я скажу, так сделаю. Я не боюсь.
Да и чего тут бояться? Ведь это так хорошо! Только вот подожду, какое это средство, про которое он говорит. Да нет, никакого нет. Это только так, он успокаивал меня.
Зачем это люди успокаивают? Вовсе не нужно успокаивать. Разве можно успокаивать, когда нельзя помочь? Ведь вот он умный, а тоже так сделал. Зачем это он сделал? Это не нужно.
Что ж это он так говорит? Будто ему весело, такой веселый голос!
Неужели он в самом деле придумал средство?
Да нет, средства никакого нет.
А если б он не придумал, разве бы он был веселый?
Что ж это он придумал?»
XVII
– Верочка, иди обедать! – крикнула Марья Алексевна.
В самом деле, Павел Константиныч возвратился, пирог давно готов, – не кондитерский, а у Матрены, с начинкою из говядины от вчерашнего супа.
– Марья Алексевна, вы не пробовали никогда перед обедом рюмку водки? Это очень полезно, особенно вот этой, горькой померанцевой. Я вам говорю как медик. Пожалуйста, попробуйте. Нет, нет, непременно попробуйте. Я как медик предписываю попробовать.
– Разве только медика надобно слушать, и то полрюмочки.
– Нет, Марья Алексевна, полрюмочки не принесет пользы.
– А сами-то что же, Дмитрий Сергеич?
– Стар стал, остепенился, Марья Алексевна. Зарок дал.
– В самом деле, согревает как будто бы!
– В том и польза, Марья Алексевна, что согревает.
«Какой он веселый, в самом деле! Неужели в самом деле есть средство? И как это он с нею так подружился? А на меня и не смотрит, – ах, какой хитрый!»
Сели за стол.
– А вот мы с Павлом Константинычем этого выпьем так выпьем. Эль – это все равно что пиво, – не больше как пиво. Попробуйте, Марья Алексевна.
– Если вы говорите, что пиво, позвольте, – пива почему не выпить!
(«Господи, сколько бутылок! Ах, какая я глупенькая! Так вот она, дружба-то!»)
(«Экая шельма какой! Сам-то не пьет. Только губы приложил к своей ели-то. А славная эта ель, – и будто кваском припахивает, и сила есть, хорошая сила есть. Когда Мишку с нею окручу, водку брошу, все эту ель стану пить. – Ну, этот ума не пропьет! Хоть бы приложился, каналья! Ну, да мне же лучше. А поди, чай, ежели бы захотел пить, здоров пить».)
– Да вы бы сами выкушали хоть что-нибудь, Дмитрий Сергеич.
– Э, на моем веку много выпито, Марья Алексевна, – в запас выпито, надолго станет! Не было дела, не было денег – пил; есть дело, есть деньги – не нужно вина, и без него весело.
И таким образом идет весь обед. Подают кондитерский пирог.
– Милая Матрена Степановна, а что к этому следует?
– Сейчас, Дмитрий Сергеич, сейчас. – Матрена возвращается с бутылкою шампанского.
– Вера Павловна, вы не пили, и я не пил. Теперь выпьем и мы. Здоровье моей невесты и вашего жениха.
«Что это?» – «Неужели это?» – думает Верочка.
– Дай Бог вашей невесте и Верочкину жениху счастья, – говорит Марья Алексевна, – а нам, старикам, дай Бог поскорее Верочкиной свадьбы дождаться.
– Ничего, скоро дождетесь, Марья Алексевна. Да, Вера Павловна? Да!
«Неужели он в самом деле это говорит?» – думает Верочка.
– Да, Вера Павловна, разумеется да. Говорите же «да».
– Да, – говорит Верочка.
– Так, Вера Павловна, что понапрасну маменьку вводить в сомнение. «Да», и только. Так теперь надобно второй тост. За скорую свадьбу Веры Павловны! Пейте, Вера Павловна! Ничего, хорошо будет. Чокнемся. За вашу скорую свадьбу!
Чокаются.
– Дай Бог, дай Бог! Благодарю тебя, Верочка, утешаешь ты меня, Верочка, на старости лет! – говорит Марья Алексевна и утирает слезы. Английская ель и мараскин привели ее в чувствительное настроение духа.
– Дай Бог, дай Бог, – повторяет Павел Константиныч.
– Как мы довольны вами, Дмитрий Сергеич, – говорит Марья Алексевна по окончании обеда, – уж как довольны! у нас же да нас же угостили; вот уж, можно сказать, праздник сделали! – Глаза ее смотрят уже более приятно, нежели бодро.
Не все-то так хитро делается, как хитро выходит. Лопухов не рассчитывал на этот результат, когда покупал вино: он хотел только дать взятку Марье Алексевне, чтоб не потерять ее благосклонности, назвавшись на обед. Станет ли она напиваться при постороннем человеке, которому хоть и сочувствует во всем, но не доверяет, потому что кому же она может доверять? Да и сама она не ждала от себя такого быстрого образа действий: она располагала отложить основательное наслаждение до после-чаю. Но слаб каждый человек. Против водки и других знакомых вкусов она устояла бы, но эль и тому подобные прелести соблазнили ее неопытность.
Обед вышел совершенно парадный и барский, и потому Марья Алексевна распорядилась, чтобы Матрена поставила самовар, как следует после барского обеда. Но этою деликатностью воспользовались только она да Лопухов. Верочка сказала, что не хочет чаю, и ушла в свою комнату. Павел Константинович, человек необразованный, тотчас после последнего блюда пошел прилечь, как всегда. Дмитрий Сергеич пил медленно; выпив чашку, спросил другую. Тут Марья Алексевна уже изнемогла, извинилась тем, что чувствует себя нехорошо с самого утра, – гость просил не церемониться и остался один. Выпил вторую чашку, выпил третью и задремал в креслах, должно быть, тоже нализался, как наше-то золото, по рассуждению Матрены. А золото уже храпело; должно быть, этот храп и разбудил Дмитрия Сергеича, когда Матрена окончательно ушла в кухню, убрав самовар и чашки.
XVIII
– Простите меня, Вера Павловна, – сказал Лопухов, входя в ее комнату, – как тихо он говорит, и голос дрожит, а за обедом кричал, – и не «друг мой», а «Вера Павловна», – простите меня, что я был дерзок. Вы знаете, что я говорил: да, жену и мужа не могут разлучить. Тогда вы свободны.
Он взял и поцеловал ее руку.
– Милый мой, ты видел, я плакала, когда ты вошел, – это от радости.
Лопухов поцеловал ее руку, и много раз поцеловал ее руку.
– Вот, мой милый, ты меня выпускаешь на волю из подвала: какой ты умный и добрый. Как ты это вздумал?
– Да как танцевали мы с тобою тогда, так и вздумал.
– Милый мой, и я тогда же подумала, что ты добрый. Выпускаешь меня на волю, мой милый. Теперь я готова терпеть; теперь я знаю, что уйду из подвала, теперь мне будет не так душно в нем, теперь ведь я уж знаю, что выйду из него. А как же я уйду из него, мой милый?
– А вот как, Верочка. Теперь уж конец апреля. В начале июля кончатся мои работы по Академии, – их надо кончить, чтобы можно было нам жить. Тогда ты и уйдешь из подвала. Только месяца три потерпи еще, даже меньше. Ты уйдешь. Я получу должность врача. Жалованье небольшое; но так и быть, буду иметь несколько практики, – насколько будет необходимо, – и будем жить.
– Ах, мой милый, нам будет очень, очень мало нужно. Но только я не хочу так: я не хочу жить на твои деньги. Ведь я и теперь имею уроки. Я их потеряю тогда – ведь маменька всем расскажет, что я злодейка. Но найдутся другие уроки. Я стану жить. Да, ведь так надобно? Ведь мне не до́лжно жить на твои деньги?
– Кто это тебе сказал, мой милый друг Верочка?
– Ах, еще спрашивает, кто сказал. Да не ты ли сам толковал все об этом? А в твоих книгах? в них целая половина об этом написана.
– В книгах? Я говорил тебе это? Да когда же, Верочка?
– Ах, когда! А кто говорил, что все основано на деньгах? Кто это говорил, Дмитрий Сергеич?
– Ну, так что же?
– А ты думаешь, я уж такая глупенькая, что не могу, как выражаются ваши книги, вывесть заключение из посылок.
– Да какое же заключение? Ты Бог знает что говоришь, мой милый друг Верочка.
– Ах, хитрец! Он хочет быть деспотом, хочет, чтоб я была его рабой! Нет-с, этого не будет, Дмитрий Сергеич, – понимаете?
– Да ты скажи, я и пойму.
– Все основано на деньгах, говорите вы, Дмитрий Сергеич; у кого деньги, у того власть и право, говорят ваши книги; значит, пока женщина живет на счет мужчины, она в зависимости от него, – так-с, Дмитрий Сергеич? Вы полагали, что я этого не понимаю, что я буду вашей рабой, – нет, Дмитрий Сергеич, я не дозволю вам быть деспотом надо мною, вы хотите быть добрым, благодетельным деспотом, а я этого не хочу, Дмитрий Сергеич! Ну, мой миленький, а еще как будем жить? Ты будешь резать руки и ноги людям, поить их гадкими микстурами, а я буду давать уроки на фортепьяно. А еще как мы будем жить?
– Так, так, Верочка. Всякий пусть охраняет свою независимость всеми силами от всякого, как бы ни любил его, как бы ни верил ему. Удастся тебе то, что ты говоришь, или нет, не знаю, но это почти все равно: кто решился на это, тот уже почти оградил себя; он уже чувствует, что может обойтись сам собою, отказаться от чужой опоры, если нужно, и этого чувства уже почти довольно. А ведь какие мы смешные люди, Верочка! ты говоришь: «Не хочу жить на твой счет», а я тебя хвалю за это. Кто же так говорит, Верочка?
– Смешные так смешные, мой миленький, – что нам за дело? Мы станем жить по-своему, как нам лучше. Как же мы будем жить еще, мой миленький?
– Вера Павловна, я вам предложил свои мысли об одной стороне нашей жизни, – вы изволили совершенно ниспровергнуть их вашим планом, назвали меня тираном, поработителем, – извольте же придумывать сами, как будут устроены другие стороны наших отношений! Я считаю напрасным предлагать свои соображения, чтоб они были точно так же изломаны вами. Друг мой, Верочка, да ты сама скажи, как ты думаешь жить; наверное, мне останется только сказать: моя милая, как она умно думает обо всем!
– Это что? Вы изволите говорить комплименты? Вы хотите быть любезным? Но я слишком хорошо знаю: льстят затем, чтобы господствовать под видом покорности. Прошу вас вперед говорить проще! Милый мой, ты захвалишь меня! Мне стыдно, мой милый, – нет, не хвали меня, чтоб я не стала слишком горда.
– Хорошо, Вера Павловна, я начну говорить вам грубости, если вам это приятнее. В вашей натуре, Вера Павловна, так мало женственности, что, вероятно, вы выскажете совершенно мужские мысли.
– Ах, мой милый, скажи: что это значит эта «женственность»? Я понимаю, что женщина говорит контральтом, мужчина – баритоном, так что ж из этого? Стоит ли толковать из-за того, чтоб мы говорили контральтом? Стоит ли упрашивать нас об этом? Зачем же все так толкуют нам, чтобы мы оставались женственны? Ведь это глупость, мой милый?
– Глупость, Верочка, и очень большая пошлость.
– Так я, мой милый, уж и не буду заботиться о женственности; извольте, Дмитрий Сергеич, я буду говорить вам совершенно мужские мысли о том, как мы будем жить. Мы будем друзьями. Только я хочу быть первым твоим другом. Ах, я еще тебе не говорила, как я ненавижу этого твоего милого Кирсанова!
– Не следует, Верочка: он очень хороший человек.
– А я его ненавижу. Я запрещу тебе видеться с ним.
– Прекрасное начало. Так запугана моим деспотизмом, что хочет сделать мужа куклою. И как же нам с ним не видеться, когда мы живем вместе.
– Да, и все сидите обнявшись.
– Конечно. За чаем и за обедом. Только руки заняты, трудно обняться-то.
– И целые дни неразлучны.
– Вероятно. Он с своею комнатою, я – с своею почти неразлучны.
– А если так, почему ж тебе и не перестать с ним видеться вовсе?
– Да ведь мы дружны, иногда хочется поговорить, и говорим, пока не в тягость друг другу.
– Все сидят вместе, обнимаются и ссорятся, обнимаются и ссорятся. Ненавижу его.
– Да с чего ты это взяла, Верочка? Ссориться мы ни разу не ссорились. Живем почти врознь, дружны, это правда, но что ж из этого?
– Ах, мой милый, как я тебя обманула, как я тебя славно обманула! Ты не хотел мне сказать, как мы с тобой будем жить, а сам все рассказал! Как я тебя обманула! Слушай же, как мы будем жить, – по твоим же рассказам. Во-первых, у нас будут две комнаты, твоя и моя, и третья, в которой мы будем пить чай, обедать, принимать гостей, которые бывают у нас обоих, а не у тебя одного, не у меня одной. Во-вторых, я в твою комнату не смею входить, чтоб не надоедать тебе: ведь Кирсанов не смеет, – потому-то вы и не ссоритесь. Ты в мою также. Это второе. Теперь третье, – ах, мой милый, я и забыла спросить об этом: Кирсанов вмешивается в твои дела или ты в его? Вы имеете право спрашивать друг друга о чем-нибудь?
– Э, да ведь теперь уж я знаю, к чему этот Кирсанов! Не скажу.
– Нет, я его все-таки ненавижу. И не сказывай, не нужно. Я сама знаю: не имеете права ни о чем спрашивать друг друга. Итак, в-третьих: я не имею права ни о чем спрашивать тебя, мой милый. Если тебе хочется или надобно сказать мне что-нибудь о твоих делах, ты сам мне скажешь. И точно то же наоборот. Вот три правила. Что еще?
– Верочка, второе правило требует объяснений. Мы видимся с тобою в нейтральной комнате за чаем и за обедом. Теперь представь себе такой случай. Мы напились чаю поутру, я сижу в своей комнате и не смею носа показать в твою, значит, не увижу тебя до обеда, – так ведь?
– Конечно.
– Прекрасно. Приходит ко мне знакомый и говорит, что в два часа будет у меня другой знакомый; а я в час ухожу по делам; я могу попросить тебя передать этому знакомому, который зайдет в два часа, ответ, какой ему нужен, – могу я просить тебя об этом, если ты думаешь оставаться дома?