Полная версия
Что делать? Из рассказов о новых людях
Верочка улыбнулась: правда, это можно слышать от всякой женщины.
– Вот видите, как жалки женщины, что если бы исполнилось душевное желание каждой из них, то на свете не осталось бы ни одной женщины.
– Да, кажется, так, – сказала Верочка.
– Все равно как не осталось бы на свете ни одного бедного, если б исполнилось задушевное желание каждого бедного. Видите, как же не жалки женщины! Столько же жалки, как и бедные. Кому приятно видеть бедных? Вот точно так же неприятно мне видеть женщин с той поры, как я узнал их тайну. А она была мне открыта моею ревнивою невестою в самый день обручения. До той поры я очень любил бывать в обществе женщин; после того – как рукою сняло. Невеста вылечила.
– Добрая и умная девушка ваша невеста; да, мы, женщины, – жалкие существа, бедные мы! – сказала Верочка. – Только кто же ваша невеста? вы говорите так загадочно.
– Это моя тайна, которой Федя не расскажет вам. Я совершенно разделяю желание бедных, чтоб их не было, и когда-нибудь это желание исполнится: ведь раньше или позже мы сумеем же устроить жизнь так, что не будет бедных; но…
– Не будет? – перебила Верочка. – Я сама думала, что их не будет; но как их не будет, этого я не умела придумать, – скажите, как?
– Этого я один не умею сказать; это умеет рассказывать только моя невеста; я здесь один, без нее, могу сказать только: она заботится об этом, а она очень сильная, она сильнее всех на свете. Но мы говорим не об ней, а об женщинах. Я совершенно согласен с желанием бедных, чтоб их не было на свете, потому что это и сделает моя невеста. Но я не согласен с желанием женщин, чтобы женщин не было на свете, потому что этому желанию нельзя исполниться: с тем, чему быть нельзя, я не соглашаюсь. Но у меня есть другое желание: мне хотелось бы, чтобы женщины подружились с моею невестою, – она и о них заботится, как заботится о многом, обо всем. Если бы они подружились с нею, и у меня не было бы причины жалеть их, и у них исчезло бы желание: «Ах, зачем я не родилась мужчиною!» При знакомстве с нею и женщинам было бы не хуже, чем мужчинам.
– Мсье Лопухов! еще одну кадриль! непременно!
– Похвалю вас за это! – Он пожал ее руку, да так спокойно и серьезно, как будто он ее подруга или она его товарищ. – Которую же?
– Последнюю.
– Хорошо.
Марья Алексевна несколько раз шмыгала мимо них во время этой кадрили.
Что подумала Марья Алексевна о таком разговоре, если подслушала его? Мы, слышавшие его весь, с начала до конца, все скажем, что такой разговор во время кадрили – очень странен.
Пришла последняя кадриль.
– Мы всё говорили обо мне, – начал Лопухов, – а ведь это очень нелюбезно с моей стороны, что я все говорил о себе. Теперь я хочу быть любезным, – говорить о вас, Вера Павловна. Знаете, я был о вас еще гораздо худшего мнения, чем вы обо мне. А теперь… ну, да это после. Но все-таки я не умею отвечать себе на одно. Отвечайте вы мне. Скоро будет ваша свадьба?
– Никогда.
– Я так и думал, – в последние три часа, с той поры как вышел сюда из-за карточного стола. Но зачем же он считается женихом?
– Зачем он считается женихом? – зачем! – одного я не могу сказать вам, мне тяжело. А другое могу сказать: мне жаль его. Он так любит меня. Вы скажете: надобно высказать ему прямо, что я думаю о нашей свадьбе, – я говорила; он отвечает: не говорите, это убивает меня, молчите.
– Это вторая причина, а первую, которую вы не можете сказать мне, я могу сказать вам: ваше положение в семействе ужасно.
– Теперь оно сносно. Теперь меня никто не мучит, – ждут и оставляют или почти оставляют одну.
– Но ведь это не может так продолжаться много времени. К вам начнут приставать. Что тогда?
– Ничего. Я думала об этом и решилась. Я тогда не останусь здесь. Я могу быть актрисою. Какая это завидная жизнь! Независимость! Независимость!
– И аплодисменты.
– Да, и это приятно. Но главное – независимость!
Делать, что хочу, жить, как хочу, никого не спрашиваясь, ничего ни от кого не требовать, ни в ком, ни в ком не нуждаться! Я так хочу жить!
– Это так, это хорошо! Теперь у меня к вам просьба: я узнаю, как это сделать, к кому надобно обратиться, – да?
– Благодарю. – Верочка пожала ему руку. – Делайте это скорее: мне так хочется поскорее вырваться из этого гадкого, несносного, унизительного положения! Я говорю: «Я спокойна, мне сносно», – разве это в самом деле так? Разве я не вижу, что делается моим именем? Разве я не знаю, как думают обо мне все, кто здесь есть? Интриганка, хитрит, хочет быть богата, хочет войти в светское общество, блистать, будет держать мужа под башмаком, вертеть им, обманывать его, – разве я не знаю, что все обо мне так думают? Не хочу так жить, не хочу! – Вдруг она задумалась. – Не смейтесь тому, что я скажу: ведь мне жаль его, – он так меня любит!
– Он вас любит? Так он на вас смотрит, как вот я, или нет? Такой у него взгляд?
– Вы смотрите прямо, просто. Нет, ваш взгляд меня не обижает.
– Видите, Вера Павловна, это оттого… Но все равно. А он так смотрит?
Верочка покраснела и молчала.
– Значит, он вас не любит. Это не любовь, Вера Павловна.
– Но… – Верочка не договорила и остановилась.
– Вы хотели сказать: но что ж это, если не любовь? Это пусть будет все равно. Но что это не любовь, вы сами скажете. Кого вы больше всех любите? – я говорю не про эту любовь, – но из родных, из подруг?
– Кажется, никого особенно. Из них никого сильно. Но нет, недавно мне встретилась одна очень странная женщина. Она очень дурно говорила мне о себе, запретила мне продолжать знакомство с нею, – мы виделись по совершенно особенному случаю, – сказала, что когда мне будет крайность, но такая, что оставалось бы только умереть, чтобы тогда я обратилась к ней, но иначе – никак. Ее я очень полюбила.
– Вы желаете, чтоб она сделала для вас что-нибудь такое, что ей неприятно или вредно?
Верочка улыбнулась.
– Как же это можно?
– Но нет, представьте, что вам очень, очень нужно было бы, чтоб она сделала для вас что-нибудь, и она сказала бы вам: «Если я это сделаю, это будет мучить меня», – повторили бы вы ваше требование, стали ли бы настаивать?
– Скорее умерла бы.
– Вот вы сами говорите, что это – любовь. Только эта любовь – просто чувство, а не страсть. А что же такое любовь – страсть? Чем отличается страсть от простого чувства? Силою. Значит, если при простом чувстве, слабом, слишком слабом перед страстью, любовь ставит вас в такое отношение к человеку, что вы говорите: «Лучше умереть, чем быть причиною мученья для него», если простое чувство так говорит, что же скажет страсть, которая в тысячу раз сильнее? Она скажет: «Скорее умру, чем – не то что потребую, не то что попрошу, – а скорее чем допущу, чтобы этот человек сделал для меня что-нибудь, кроме того, что ему самому приятно; умру скорее, чем допущу, чтобы он для меня стал к чему-нибудь принуждать себя, в чем-нибудь стеснять себя». Вот такая страсть, которая говорит так, это – любовь. А если страсть не такая, то она страсть, но вовсе не любовь. Я сейчас ухожу отсюда. Я все сказал, Вера Павловна.
Верочка пожала ему руку.
– До свиданья. – Что ж вы не поздравите меня? Ведь нынче день моего рожденья.
Лопухов посмотрел на нее.
– Может быть… может быть! Если вы не ошиблись, хорошо для меня.
V
«Как это так скоро, как это так неожиданно, – думает Верочка, одна в своей комнате, по окончании вечера, – в первый раз говорили и стали так близки! за полчаса вовсе не знать друг друга и через час видеть, что стали так близки! как это странно!»
Нет, это вовсе не странно, Верочка. У этих людей, как Лопухов, есть магические слова, привлекающие к ним всякое огорченное, обижаемое существо. Это их невеста подсказывает им такие слова. А вот что в самом деле странно, Верочка, – только не нам с тобою, – что ты так спокойна. Ведь думают, что любовь – тревожное чувство. А ты заснешь так тихо, как ребенок, и не будут ни смущать, ни волновать тебя никакие сны, – разве приснятся веселые детские игры, фанты, горелки или, может быть, танцы, только тоже веселые, беззаботные. Это другим странно, а ты не знаешь, что это странно, а я знаю, что это не странно. Тревога в любви – не самая любовь, – тревога в ней что-нибудь не так, как следует быть, а сама она весела и беззаботна.
«Как это странно, – думает Верочка, – ведь я сама все это передумала, перечувствовала, что он говорит и о бедных, и о женщинах, и о том, как надобно любить, – откуда я это взяла? Или это было в книгах, которые я читала? Нет, там не то: там все это или с сомнениями, или с такими оговорками, и все это как будто что-то необыкновенное, невероятное. Как будто мечты, которые хороши, да только не сбудутся! А мне казалось, что это просто, проще всего, что это самое обыкновенное, без чего нельзя быть, что это верно все так будет, что это вернее всего! А ведь я думала, что это самые лучшие книги! Ведь вот Жорж Занд – такая добрая, благонравная, – а у ней все это только мечты! Или наши – нет, у наших уж вовсе ничего этого нет. Или у Диккенса – у него это есть, только он как будто этого не надеется; только желает, потому что добрый, а сам знает, что этому нельзя быть. Как же они не знают, что без этого нельзя, что это в самом деле надобно так сделать и что это непременно сделается, чтобы вовсе никто не был ни беден, ни несчастен. Да разве они этого не говорят? Нет, им только жалко, а они думают, что в самом деле так и останется, как теперь, – немного получше будет, а все так же. А того они не говорят, что я думала. Если бы они это говорили, я бы знала, что умные и добрые люди так думают; а то ведь мне все казалось, что это только я так думаю, потому что я глупенькая девочка, что, кроме меня, глупенькой, никто так не думает, никто этого в самом деле не ждет. А вот он говорит, что его невеста растолковала всем, кто ее любит, что это именно все так будет, как мне казалось, и растолковала так понятно, что все они стали заботиться, чтоб это поскорее так было. Какая его невеста умная! Только кто ж это она? Я узнаю, непременно узнаю. Да, вот хорошо будет, когда бедных не будет, никто никого принуждать не будет, все будут веселые, добрые, счастливые…»
И с этим Верочка заснула, и спала крепко, и ничего не видела во сне.
Нет, Верочка, это не странно, что передумала и приняла к сердцу все это ты, простенькая девочка, не слышавшая и фамилий-то тех людей, которые стали этому учить и доказали, что этому так надо быть, что это непременно так будет, что этого не может не быть; не странно, что ты поняла и приняла к сердцу эти мысли, которых не могли тебе ясно представить твои книги: твои книги писаны людьми, которые учились этим мыслям, когда они были еще мыслями; эти мысли казались удивительны, восхитительны, – и только. Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в жизни, и написаны другие книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе, как аромат в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает за собою своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она не имеет своей воли, должна угождать, принуждать себя, что это очень тяжело, – уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, – а она говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны». Теперь, Верочка, нетрудно набраться таких мыслей, какие у тебя. Но другие не принимают их к сердцу, а ты приняла – это хорошо, но тоже не странно: что ж странного, что тебе хочется быть вольным и счастливым человеком! Ведь это желание – не Бог знает какое головоломное открытие, не Бог знает какой подвиг геройства.
А вот что странно, Верочка, что есть такие же люди, у которых нет этого желания, у которых совсем другие желания, и им, пожалуй, покажется странно, с какими мыслями ты, мой друг, засыпаешь в первый вечер твоей любви, что от мысли о себе, о своем милом, о своей любви ты перешла к мыслям, что всем людям надобно быть счастливыми и что надобно помогать этому скорее прийти. А ты не знаешь, что это странно, а я знаю, что это не странно, что это одно и натурально, одно и по-человечески, просто по-человечески; «я чувствую радость и счастье» – значит «мне хочется, чтобы все люди стали радостны и счастливы» – по-человечески, Верочка, эти обе мысли – одно. Ты добрая девушка; ты не глупая девушка; но ты меня извини, я ничего удивительного не нахожу в тебе; может быть, половина девушек, которых я знал и знаю, а может быть, и больше, чем половина, – я не считал, да и много их, что считать-то, – не хуже тебя, а иные и лучше, ты меня прости.
Лопухову кажется, что ты удивительная девушка, это так; но это неудивительно, что это ему кажется, – ведь он полюбил тебя! И тут нет ничего удивительного, что полюбил: тебя можно полюбить; а если полюбил, так ему так и должно казаться.
VI
Марья Алексевна шмыгала мимо дочери и учителя во время первой их кадрили; но во время второй она не показывалась подле них и вся была погружена в хлопоты хозяйки по приготовлению закуски вроде ужина. Кончив эти заботы, она справилась об учителе, – учителя уже не было.
Через два дня учитель пришел на урок. Подали самовар, – это всегда приходилось во время урока. Марья Алексевна вышла в комнату, где учитель занимался с Федею; прежде звала Федю Матрена; учитель хотел остаться на своем месте, потому что ведь он не пьет чаю и просмотрит в это время Федину тетрадь, но Марья Алексевна просила его пожаловать посидеть с ними, ей нужно поговорить с ним. Он пошел, сел за чайный стол.
Марья Алексевна начала расспрашивать его о способностях Феди, о том, какая гимназия лучше, не лучше ли будет поместить мальчика в гимназический пансион, – расспросы очень натуральные, только не рано ли немножко делаются? Во время этого разговора она так усердно и любезно просила учителя выкушать чаю, что Лопухов согласился отступить от своего правила, взял стакан. Верочка долго не выходила, – вышла; она и учитель обменялись поклонами, будто ничего между ними не было, а Марья Алексевна все еще продолжала беседовать о Феде. Потом вдруг круто поворотила разговор на самого учителя и стала расспрашивать, кто он, что он, какие у него родственники, имеют ли состояние, как он живет, как думает жить; учитель отвечал коротко и неопределенно, что родственники есть, живут в провинции, люди небогатые, он сам живет уроками, останется медиком в Петербурге; словом сказать, из всего этого не выходило ничего. Видя такое упорство, Марья Алексевна приступила к делу прямее:
– Вот вы говорите, что останетесь здесь доктором; а здешним докторам, слава Богу, можно жить; еще не думаете о семейной жизни или имеете девушку на примете?
Что это? учитель уж и позабыл было про свою фантастическую невесту, хотел было сказать: «не имею на примете», но вспомнил: «Ах, да ведь она подслушивала!» Ему стало смешно, – ведь какую глупость тогда придумал! Как это я сочинил такую аллегорию, да и вовсе не нужно было! Ну вот, подите же, говорят, пропаганда вредна – вон как на нее подействовала пропаганда, когда у ней сердце чисто и не расположено к вредному; ну, подслушала и поняла, так мне какое дело?
– Как же, имею, – сказал Лопухов.
– И помолвлены или нет еще?
– Помолвлен.
– И формально помолвлены или только так, между собою говорили?
– Формально помолвлен.
Бедная Марья Алексевна! Она слышала слова «моя невеста» – «ваша невеста» – «я ее очень люблю» – «она красавица», – и успокоилась насчет волокитства со стороны учителя, и вторую кадриль уже могла вполне отдать хлопотам о закуске вроде ужина. Но ей хотелось пообстоятельнее и поосновательнее узнать эту успокоительную историю. Она продолжала расспросы; ведь каждому приятны успокоительные разговоры, да и во всяком случае любопытно, – ведь все любопытно. Учитель отвечал основательно, хотя, по своему правилу, кратко. – Хороша ли его невеста? – Необыкновенно. – Есть ли приданое? – Теперь нет, но получает большое наследство. – Большое? – Очень большое. – Как велико? – Очень велико. – Тысяч до ста? – Гораздо больше. – А сколько же? – Да что об этом говорить, довольно того, что очень много. – В деньгах? – Есть и в деньгах. – Может быть, и в поместьях? – Да, есть и в поместьях. – Скоро? – Скоро. – А свадьба скоро ли? – Скоро. – Так и следует, Дмитрий Сергеич, покуда еще не получила наследства, а то ведь от женихов отбою не будет. – Совершенная правда. – Да как это Бог послал ему такое счастье, да как это не перехватили другие. – Да так; почти еще никто не знает, что она должна получить наследство. – А он проведал? – Проведал. – Да как же? – Да он, признаться сказать, давно проведывал, ну, нашел. – И верно разузнал? – Еще бы, документы сам проверял. – Сам? – Сам. С того и начал. – С того и начал? – Разумеется, кто в своем уме, без документов шагу не делает. – Правда, Дмитрий Сергеич, не делает. Какое счастье-то! Верно, за молитвы родительские! – Вероятно.
Учитель и прежде понравился Марье Алексевне тем, что не пьет чаю; по всему было видно, что он человек солидный, основательный; говорил он мало – тем лучше, не вертопрах; но что говорил, то говорил хорошо – особенно о деньгах; но с вечера третьего дня она увидела, что учитель даже очень хорошая находка, по совершенному препятствию к волокитству за девушками в семействах, где дает уроки: такое полное препятствие редко бывает у таких молодых людей. А теперь она была в полном удовольствии от него. В самом деле, какой солидный человек! И ведь не хвастался, что у него богатая невеста: каждое слово из него надобно было клещами вытягивать. И как пронюхивал-то, – видно, давно уж думал подыскать богатую невесту, – и, поди, чать, как примазывался-то к ней! Ну, этот, можно сказать, умеет свои дела вести. И с документов прямо так и начал, да и говорит-то как! «Без этого, говорит, нельзя, кто в своем уме», – редкой основательности молодой человек!
Верочка сначала едва удерживалась от слишком заметной улыбки, но постепенно ей стало казаться, – как это ей стало казаться? – нет, это не так, нет, это так! – что Лопухов хоть отвечал Марье Алексевне, но говорит не с Марьей Алексевною, а с нею, Верочкою, что над Марьей Алексевною он подшучивает, серьезно же и правду, и только правду, говорит одной ей, Верочке.
Казалось ли только так Верочке, или в самом деле так было, кто знает? Он знал, и она узнала; а нам, пожалуй, и не нужно знать; нам нужны только факты. А факт был тот, что Верочка, слушавшая Лопухова сначала улыбаясь, потом серьезно, думала, что он говорит не с Марьей Алексевною, а с нею, и не шутя, а правду, а Марья Алексевна, с самого начала слушавшая Лопухова серьезно, обратилась к Верочке и сказала: «Друг мой, Верочка, что ты все такой букой сидишь? Ты теперь с Дмитрием Сергеичем знакома, попросила бы его сыграть тебе в аккомпанемент, а сама бы спела!» и смысл этих слов был: «Мы вас очень уважаем, Дмитрий Сергеич, и желаем, чтобы вы были близким знакомым нашего семейства; а ты, Верочка, не дичись Дмитрия Сергеича, я скажу Михаилу Иванычу, что уж у него есть невеста, и Михаил Иваныч тебя к нему не будет ревновать». – Это было для Верочки и для Дмитрия Сергеича, – он теперь уж и в мыслях Марьи Алексевны был не «учитель», а «Дмитрий Сергеич», – а для самой Марьи Алексевны слова ее имели третий, самый натуральный и настоящий смысл: «Надо его приласкать; знакомство может впоследствии пригодиться, когда будет богат, шельма»; это был общий смысл слов Марьи Алексевны для Марьи Алексевны, а кроме общего, был в них для нее и частный смысл: «приласкавши, стану ему говорить, что мы люди небогатые, что нам тяжело платить по целковому за урок». Вот сколько смыслов имели слова Марьи Алексевны. Дмитрий Сергеич сказал, что теперь он кончит урок, а потом с удовольствием поиграет на фортепьяно.
VII
Много смыслов имели слова Марьи Алексевны, и не меньше того имели они результатов. Со стороны частного смысла их для нее самой, то есть сбережения платы за уроки, Марья Алексевна достигла большего успеха, чем сама рассчитывала; когда через два урока она повела дело о том, что они люди небогатые, Дмитрий Сергеич стал торговаться, сильно торговался, долго не уступал, долго держался на трехрублевом (тогда еще были трехрублевые, то есть, если помните, монета в семьдесят пять копеек); Марья Алексевна и сама не надеялась спустить ниже, но, сверх чаяния, успела сбить на шестьдесят копеек за урок. По-видимому, частный смысл ее слов – надежда сбить плату – противоречил ее же мнению о Дмитрии Сергеиче (не о Лопухове, а о Дмитрии Сергеиче) как об алчном пройдохе; с какой стати корыстолюбец будет поступаться в деньгах для нашей бедности? А если Дмитрий Сергеич поступился, то, по-настоящему, следовало бы ей разочароваться в нем, увидеть в нем человека легкомысленного и, следовательно, вредного. Конечно, этак она и рассудила бы в чужом деле. Но уж так устроен человек, что трудно ему судить о своих делах по общему правилу: охотник он делать исключения в свою пользу. Когда коллежский секретарь Иванов уверяет коллежского советника Ивана Иваныча, что предан ему душою и телом, Иван Иваныч знает по себе, что преданности душою и телом нельзя ждать ни от кого, а тем больше знает, что, в частности, Иванов пять раз продал отца родного за весьма сходную цену и тем даже превзошел его самого, Ивана Иваныча, который успел продать своего отца только три раза, а все-таки Иван Иваныч верит, что Иванов предан ему, то есть и не верит ему, а благоволит к нему за это, и хоть не верит, а дает ему дурачить себя, – значит, все-таки верит, хоть и не верит. Что прикажете делать с этим свойством человеческого сердца? Оно дурно, оно вредно; но Марья Алексевна не была, к сожалению, изъята от этого недостатка, которым страдают почти все корыстолюбцы, хитрецы и дрянные люди. От него есть избавленье только в двух крайних сортах нравственного достоинства: или в том, когда человек уже трансцендентальный[8] негодяй, восьмое чудо света плутовской виртуозности, вроде Али-паши Янинского, Джеззар-паши Сирийского, Мегемет-Али Египетского, которые проводили европейских дипломатов и (Джеззар) самого Наполеона Великого так легко, как детей, когда мошенничество наросло на человеке такою абсолютно прочною бронею, сквозь которую нельзя пробраться ни до какой человеческой слабости: ни до амбиции, ни до честолюбия, ни до властолюбия, ни до самолюбия, ни до чего; но таких героев мошенничества чрезвычайно мало, почти что не попадается в европейских землях, где виртуозность негодяйства уже портится многими человеческими слабостями. Потому, если вам укажут хитреца и скажут: «Вот этого человека никто не проведет», – смело ставьте десять рублей против одного рубля, что вы, хоть вы человек и не хитрый, проведете этого хитреца, если только захотите, а еще смелее ставьте сто рублей против одного рубля, что он сам себя на чем-нибудь водит за нос, ибо это обыкновеннейшая, всеобщая черта в характере у хитрецов, на чем-нибудь водить себя за нос. Уж на что, кажется, искусники были Луи-Филипп и Меттерних, а ведь как отлично вывели сами себя за нос из Парижа и Вены[9] в места злачные и спокойные буколически наслаждаться картиною того, как там, в этих местах, Макар телят гоняет. А Наполеон I как был хитр, – гораздо хитрее их обоих, да еще при этакой-то хитрости имел, говорят, гениальный ум, – а как мастерски провел себя за нос на Эльбу, да еще мало показалось, захотел подальше, и удалось, удалось так, что дотащил себя за нос до ев. Елены! А ведь как трудно-то было, – почти невозможно, – а сумел преодолеть все препятствия к достижению острова св. Елены! Прочтите-ко «Историю кампании 1815 г.» Шарраса, – даже умилительно то усердие и искусство, с каким он тащил тут себя за нос! Увы, и Марья Алексевна не была изъята от этой вредной наклонности.
Мало людей, которым бронею против обольщения служит законченная доскональность в обманывании других. Но зато многочисленны люди, которым надежно в этом отношении служит простая честность сердца. По свидетельству всех Видоков[10] и Ванек Каинов, нет ничего труднее, как надуть честного, бесхитростного человека, если он имеет хоть несколько рассудка и житейского опыта. Неглупые честные люди в одиночку не обольщаются. Но у них есть другой, такой же вредный вид этой слабости: они подвержены повальному обольщению. Плут не может взять ни одного из них за нос; но носы всех их, как одной компании, постоянно готовы к услугам. А плуты, в одиночку слабые насчет независимости своих носов, компанионально не проводятся за нос. В этом вся тайна всемирной истории.
Но забираться нам во всемирную историю будет уж лишнее: занимаешься рассказом, так занимайся рассказом.