bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

– Да что ты! – возразила госпожа Эрпен. – Девочке тринадцать лет. Ей это и в голову не приходит. Правда, мадемуазель Пероля говорила мне, что она интересуется сплетнями.

– Тут нужна большая осторожность и снисходительность, – сказал доктор. – На твоем месте я попробовал бы поместить ее на несколько лет в совершенно новую среду… Это свело бы на нет все неприятные ассоциации… Почему бы не устроить ее в Руан, в лицей?

– В лицей? – повторила госпожа Эрпен. – Но ни одна девушка из нашей среды не учится в лицее.

– Тем лучше, – сказал доктор, – перемена обстановки будет еще разительнее.

Потом на несколько секунд голоса умолкли.

– Правда, – добавила наконец госпожа Эрпен, – если она будет учиться в Руане, то может жить у мамы. Я навещала бы ее. Это было бы очень удобно.

Дениза, не вставая с ковра, со злостью сжала зубы. Никто в этом отвратительном мире не говорит правду. Мама и доктор Герен, обращающиеся друг к другу при людях не иначе как «сударыня» и «сударь», наедине говорят на «ты». Накануне Дениза была у бабушки Эрпен и довольно презрительно упомянула там о частых посещениях доктора, а старухе не удалось совладать со своей ненавистью к невестке и скрыть, что ей все известно.

– Я сама устроила Эжени к твоей матери, чтобы хоть немного знать, что у вас творится, но Эжени обернулась против меня, – сказала она.

Между тем бабушка Эрпен собиралась в тот же вечер приехать к ним обедать, она будет называть маму «дорогая крошка», она будет хвалить обед и скажет с покровительственной улыбкой: «Здравствуйте, Эжени». Все те, к которым ее учат относиться как к существам священным, поступают дурно. Единственное исключение – отец, но он человек слабый, всегда безмолвный и уставший.

Погрузившись в эти размышления, Дениза не заметила, как ушел доктор. Вдруг дверь ее комнаты отворилась. Перед ней стояла госпожа Эрпен. Для Денизы не было ничего неприятнее этих внезапных вторжений. Няня, а потом мадемуазель объяснили ей, что, прежде чем войти в комнату, надо непременно постучаться. А взрослые не придерживаются этого правила, которое они сами же установили.

– Что ты тут делаешь, Дениза? Ведь я тебе запретила ложиться на пол в только что выглаженном платье… У меня сейчас полчаса свободных, потом я уеду; хочешь немного поиграть со мной? Можем сыграть в четыре руки, или поаккомпанируй мне… как хочешь.

Госпожа Эрпен, только что вышколенная доктором, поднялась к дочери с намерением завоевать ее.

– Н-нет, – проговорила Дениза недовольным тоном. – Я читаю интересную книгу. Неужели даже во время каникул…

– Хорошо, хорошо, – ответила госпожа Эрпен; она была удивлена и в душе глубоко разочарована. – Мне просто хотелось доставить тебе удовольствие. Но тебя трудно понять.

Она окинула внимательным взглядом комнату, поставила на место вазу, повторила: «Трудно понять» – и затворила за собою дверь. Минуту спустя до Денизы донеслось ее пение; она внимательно слушала и втайне была обворожена. Дениза узнала «Путевой столб» Шуберта – романс, которому особенно любила аккомпанировать, потому что партия фортепиано очень нравилась ей. Сила и полнота голоса матери покоряли ее. Она не испытывала такого чарующего впечатления, когда видела, как поет мать. Дениза была еще слишком молода, чтобы разобраться в этом впечатлении, а между тем оно было вполне правильно, ибо во время пения жеманные гримаски Жермены напоминали о том, что как женщина она во многом уступает певице. Госпожа Эрпен пела полчаса, потом рояль умолк. В растворенное окно издали доносился грохот ткацких станков. На улице прозвучал звонок велосипедиста. Раздался паровозный гудок. Дениза вышла в сад.

В течение всех каникул она была настроена по отношению к матери очень враждебно. Госпожа Эрпен снова повезла детей на нормандское побережье, но на этот раз в Рива-Белла, около Кана. Шарлотта и Сюзанна (особенно Сюзанна, ибо Шарлотта иногда завидовала Денизе) стали подражать старшей. Теперь и они проникли в домашние тайны, и в отсутствие мадемуазель, на пляже, три девочки без конца шептались о докторе, госпоже Эрпен и обеих бабушках. «Бабушка Эрпен очень сердится, зато другая на стороне Жермены». Между собой они называли мать по имени: Жермена. «Сегодня Жермена злющая-презлющая» или «Жермена словно сахар или мед: у нее в столе письмо, от которого несет аптекой».

– Не занимайтесь болтовней, играйте! Играйте! – говорила мадемуазель Пероля.

– А мы играем, мадемуазель, мы играем в разговор.

Мадемуазель Пероля в смущении отступала.

Вернувшись с моря, госпожа Эрпен сказала мужу, что так как Денизе теперь почти четырнадцать лет и ей нужно серьезно учиться, а в монастыре отказываются от нее, она хочет поместить ее в лицей Жанны д’Арк в Руане, с тем чтобы она жила у госпожи д’Оккенвиль.

– Отличная идея, – ответил отец, – но я хочу, чтобы по воскресеньям она приезжала в Пон-дель-Эр. С детьми надо поддерживать постоянное общение.

– Как ни старайся, никакого общения не получается, – сказала госпожа Эрпен. – Дети всегда несправедливы…

XIII

Мадемуазель Кристиана Обер, преподавательница лицея Жанны д’Арк, с любопытством оглядела свой новый класс. Еще совсем юная, она сама удивлялась, что стоит на кафедре. Дениза видела за ее спиной, на стене, портрет Декарта и черную доску, на которой были начерчены окружность и тангенс. Как только мадемуазель Обер заговорила, ее голос обворожил девушек. Она сказала, что хочет познакомиться с ними и поэтому в виде первого задания просит их рассказать о себе.

– Назовите работу «Воспоминание детства» и можете или рассказать мне о том или ином действительном событии, которое вам особенно дорого, или, наоборот, сочинить какую-нибудь историю – как хотите… Странички четыре… Главное, избегайте искусственности… Работу сдайте мне завтра утром.

Затем она сказала, что, так как у девочек еще нет ни книг, ни приготовленных уроков, она посвятит занятие чтению отрывков из Паскаля[16].

– «Природа человеческая, – читала мадемуазель Обер, – вся – познание, вся – любовь; невзгоды наши и горести происходят оттого, что среда, в которой мы живем, не может утолить нашей жажды познания и нашей потребности любить».

«Как это верно! – думала Дениза, не отрывая горящего взгляда от мадемуазель Обер. – Как верно! Ничто не может утолить моей жажды. Все по́шло, отвратительно, а между тем я сознаю, что я вся – любовь…»

– «Мне неизвестно ни кто ввел меня в мир, ни что такое мир, ни что такое я сам, – читала мадемуазель Обер. – Я в страшном неведении обо всем; я не знаю, что такое мое тело, мои чувства, моя душа и та часть меня, которая порождает эти мысли, которая размышляет обо всем сущем и о самой себе и не знает самое себя, как не знает и всего остального. Я вижу жуткие просторы вселенной, окружающие меня, и чувствую себя привязанным к крошечному клочку этого безмерного пространства, но я не постигаю ни почему я помещен именно в это, а не в другое место, ни почему то малое время, которое мне дано жить, совпало именно с этим, а не с другим моментом вечности, которая предшествовала мне и последует за мной. Со всех сторон я вижу одни лишь бесконечности, среди которых я не более как атом и тень, существующая лишь мимолетное, неповторимое мгновение. Все, что я знаю, – это что скоро мне предстоит умереть, но особенно непостижима мне именно смерть, которой мне не избежать…»

Никогда еще не слышала Дениза таких возвышенных и горестных слов. Она была потрясена. Мадемуазель Обер начала объяснять прочитанное, она представила огромный шар, который бесконечно вращается во тьме и является всего только капелькой грязи. Она доказала, что современная наука сделала лишь еще более изумительными и более загадочными те две бесконечности, которые страшили Паскаля. Кристиана Обер жила одна неподалеку от лицея, в квартирке, единственным украшением которой, помимо книг, были маски Паскаля и Бетховена. Слушая мадемуазель Обер, Дениза посматривала на свою соседку, рыжеволосую бледную девушку, и спрашивала себя: зачем Бог поместил это красивое создание на шар, вращающийся во тьме? Потом, любуясь лицом мадемуазель Обер, вслушиваясь в ее безупречные фразы, в которых слова размещались столь непринужденно, она почувствовала горячее желание заслужить ее любовь.

После уроков Дениза вернулась к бабушке. Госпожа д’Оккенвиль жила в прелестном, но обветшавшем особняке на улице Дамьет между Сент-Уэн и Сен-Маклу. Судя по изяществу старинных домов, в XV–XVI веках это был богатый квартал, но со временем, как обычно случается в центре больших городов, он стал простонародным и бедным. Денизу он приводил в восторг: причудливые названия улиц, деревянные дома с высокими остроконечными кровлями, окна с маленькими квадратиками мутных неровных стекол – все это ей напоминало любезного ее сердцу Вальтера Скотта. Чтобы добраться до бабушкиного дома, ей приходилось идти по длинному сводчатому проходу. Калитка приводила в движение зубчатое колесо, увешанное колокольчиками. Затем входивший попадал в тесный дворик, который окружали стены особняка, богато украшенные барельефами.

Позади дома находился небольшой запущенный поэтичный сад. Над фонтаном, заросшим диким ирисом, грустили ивы. За деревьями виднелись башни Сент-Уэн. Госпожа д’Оккенвиль жила в этом доме с одной-единственной прислугой, безобразной карлицей Луизой, которая находилась при ней уже сорок лет. У госпожи д’Оккенвиль не было состояния, и дочь ее благодаря щедрости мужа постоянно поддерживала ее. Поэтому старая дама воздерживалась от малейшей критики поступков своей дочери. Говорили, будто в свое время она была легкомысленной. Теперь она поощряла связь дочери, и та, отправляясь в Руан на свидание с любовником, всегда имела возможность сказать: «Мне надо навестить мамочку».

В глазах Денизы бабушка и Луиза представляли собою существ, которых трудно было причислить к человеческому роду. Она отвечала на их вопросы с благожелательной снисходительностью, как взрослые отвечают детям. Когда она первого октября вернулась из лицея с сумкой под мышкой и услышала у калитки легкий перезвон колокольчиков, ей показалось, что это первые такты Гимна освобождения. Она взбежала по ступенькам крыльца, бросила сумку на диван и воскликнула:

– Добрый вечер, бабушка!

– Добрый вечер, дорогая, – ответила госпожа д’Оккенвиль. – Что ж, тебе, надеюсь, не слишком забили голову, и, надеюсь, у вас хоть нет педагогов-мужчин?

– Нет, бабушка, у нас учительница, которая кажется просто ангелом.

– Может быть, ты мне немного поиграешь? Сыграй свою Прелюдию.

В представлении госпожи д’Оккенвиль Шопен был автором одной-единственной прелюдии, а именно прелюдии о каплях дождя, и пьеса эта в ее устах стала «Денизиной», потому что ассоциировалась с внучкой. Она любила слушать эту прелюдию оттого, что узнавала ее, и очень гордилась этим достижением.

– Сегодня нет, бабушка. Мне надо готовить уроки.

Она поднялась в свою комнату. По дороге из лицея домой, в саду Сольферино, где пожилые женщины в черном наблюдали за играми детишек в клетчатых фартучках, она думала о том, что надо с первого же раза дать понять этой похожей на ангела и уже горячо любимой учительнице, что представляет собою ее жизнь. «Воспоминание детства»… Она, не отрываясь, написала нижеследуюший рассказ, который мадемуазель Обер, проверяя на другой день тетради, прочла с удивлением.

ВОСПОМИНАНИЕ ДЕТСТВА

Мне было десять лет. Мы жили в большом городе в Северной Европе, где мой отец был посланником. Я была хилой девочкой и часто покашливала. Бо́льшую часть времени я проводила в детской, где было тепло, как в парнике. Как сейчас, вижу наш сад, моих братьев, которые скакали верхом на черных пони, и маму замечательной красоты (эпитет неопределенный, написала мадемуазель Обер на полях), белокурую и хрупкую, которая отдыхала на террасе, увитой цветами… Но так длилось недолго. Маму нашли умирающей, залитой потоком алой крови (слово алой мадемуазель Обер зачеркнула), и вскоре могилу ее закрыли цветы и оросили слезы. На чело моего отца легла складка, которая так и осталась у него навсегда. Прошли годы. Я сама тоже сильно хворала. Наконец отец представил меня мачехе; молодость и изящество этой маленькой женщины вернули мне немного жизнерадостности. Она заботилась обо мне и играла со мной, как с куклой. Словно сейчас вижу, как мы с ней сидим на полу и играем в гости. Потом ей наскучило это ребячество, а также отсутствие отца, которого постоянно задерживала работа в посольстве, и она стала искать утешения в американской колонии и, вероятно, нашла его. (Да это целая биография! – написала мадемуазель Обер.)

Когда отец обнаружил ее измену, его горе было так велико, что он во второй раз утратил вкус к жизни. Вечерами он запирался в своей комнате, и я его уже больше не видела. Кроме него, я в жизни ничем не дорожила. В его покровительстве заключался весь смысл моего существования. Борьба с житейскими невзгодами казалась мне возможной только под защитой его силы. (Преувеличение! – отметила мадемуазель Обер. – «Что за странная девочка», – подумала она.) Однажды, засыпая, я мысленно взяла с него обещание: «Папа, ты никогда не расстанешься со мной». Мне снился сон, мучительно сдавивший мне виски, но вдруг он оборвался. Я в ужасе открыла глаза. Стояла глухая ночь. Мне казалось, что рот мой полон крови – я чувствовала ее пресный вкус. (Какое мрачное воображение! – заметила мадемуазель Обер.) Завывал ветер. Я вскочила с постели, чтобы убедиться, что отец тут, и успокоиться. Я отворила дверь их комнаты… Кровать была пуста… Мачеха не пришла домой… Меня придавила страшная тяжесть, которую испытывают дети, когда их охватывает отчаяние, которого они сами не понимают. Где папа? Я направилась в его кабинет… Он находился там; он плакал. Сидя за письменным столом, он сжимал голову руками и тяжко вздыхал. Я видела его поникшее лицо, слезы на длинных ресницах, затуманившие его взор (штамп, написала мадемуазель Обер, но все же вздохнула), дрожащие губы, две скорбные морщинки в углах рта. В этот миг он поднял голову, и я увидела его светлые, обезумевшие глаза, с мольбой обратившиеся к портрету мамы… Рот его приоткрылся, и раздался стон, словно то стенал смертельно раненный зверь. (Не особенно удачно, заметила мадемуазель Обер.) И вдруг в его запрокинутом лице я узнала лицо брата, каким оно было однажды, когда он упал со своего пони. Лица были одинаковые. Отец был ребенок, трогательный ребенок, и в нем не оставалось и следа мужской воли. Куда делись его стойкость, его сила? У человека, которого я считала идеальным, оказался недостаток. (Небольшой, написала мадемуазель Обер.) Он предстал предо мной одновременно и величественным и жалким. Кто утешит его? Кто его защитит? Я поняла, что и он всего лишь атом перед лицом неведомых сил. (Тут был бы уместен тон попроще, заметила мадемуазель Обер.) В эту минуту мне хотелось бы броситься к обожаемому отцу, обнять его колени. Но меня охватило чувство благоговения, и я бесшумно выскользнула из кабинета. Кроватка снова приняла мое продрогшее тело. Я была подавлена темной силой, властвующей над людьми. Я знала теперь, что доверие, безмятежность и надежды недолговечны и что человеку суждено страдать, даже не зная цели этих страданий. Охваченная безграничным презрением к неодолимым силам, которые властвуют над людьми, я погрузилась в утешительный сон.

Мадемуазель Обер еще раз внимательно прочла все сочинение и надписала наверху: «Своеобразно. Излишняя восторженность. Язык очень живой, но порой напыщенный. Злоупотребляете эпитетами». Она колебалась, какой поставить балл, потом решила: шесть с половиной. И все же она подумала, что черноволосая девушка, сидящая в последнем ряду, – самая интересная ученица в новом классе.

Встретив во дворе директрису, мадемуазель Обер спросила:

– Вы знаете, сударыня, мою ученицу Денизу Эрпен?.. Разве она лишилась матери?

– Почему? – удивилась директриса. – Откуда вы это взяли? Да нет. Я отлично знаю… Семья ее живет в Пон-дель-Эр. Мать сама привезла ее к нам, и девочка удивительно на нее похожа.

– Странно, – заметила мадемуазель Обер.

XIV

Хотя теперь Дениза и жила у бабушки, она была от нее очень далека. Она относилась к ней как к автомату, все реакции которого можно заранее предвидеть, и поэтому ей никогда и в голову не приходило поговорить со старушкой откровенно. Она знала, что от бабушки можно ожидать три рассказа – о том, как она выходила замуж: «Мой дорогой Адеом был нормандец, я происходила из Берри, и мы так никогда и не узнали бы друг о друге, если бы не монсеньор де Кабриер…», затем рассказ о том, как дорогой Адеом в 1871 году воевал с пруссаками, и, наконец, о том, как был продан замок Тюисиньоль – колыбель рода д’Оккенвилей. Дениза знала также, что, если кто-нибудь из старинных подруг бабушки приедет, чтобы провести с нею вечер, она непременно вызовет внучку и скажет: «Теперь сыграй нам свою Прелюдию». Дениза несколько раз пробовала угодить бабушке, сыграв какую-нибудь другую пьесу, но вскоре поняла, что всякая перемена огорчает и волнует старушку.

Отношения между Денизой и бабушкой установились сердечные, но поверхностные, зато Дениза испытала на себе за время пребывания в Руане два сильных, хоть и совершенно различных влияния. Во-первых, влияние мадемуазель Обер, которая научила ее писать совсем просто и переносить личные огорчения в план философских раздумий. Но Кристиана Обер, будучи верующей и, несомненно, янсенисткой, принимала как неизбежное разлад между устремлениями человека и его ничтожностью; Дениза же Эрпен была бунтовщицей; считая мир жестоким и мелочным, она хотела либо бежать из него, либо его изменить. Очень быстро она заняла в лицее господствующее положение, стала первой ученицей в классе и кумиром преподавателей.

Другое влияние, оказанное на Денизу, исходило от трех юношей, которые вместе с нею тем же поездом выезжали из Руана по субботам вечером и возвращались в понедельник утром. Из этих трех юношей один, Бертран Шмит, отправлялся в Эльбёф, двое других – Бернар Кенэ и Жак Пельто – в Пон-дель-Эр. Жак Пельто был сыном нотариуса, а сестра его Берта училась вместе с Денизой в монастыре. В 1912 году Жаку было пятнадцать лет, двум другим по семнадцати. Все трое были очень развиты и начитанны, они ввели Денизу в совершенно новый для нее мир.

Самым выдающимся в этом кружке считался Бертран Шмит, но Денизу более привлекал Жак Пельто. Ей нравилось его немного хрупкое сложение, тонкое лицо и прекрасный лоб, на который спадала широкая прядь каштановых волос. А быть может, и какая-то глухая, неосознанная обида на госпожу Пельто, которая была настроена к ней враждебно, внушала Денизе желание понравиться, больше чем кому-либо, именно ее сыну?

Бертран Шмит весь год руководил чтением Денизы. Он познакомил ее с Барресом, Жидом, затем с Лафоргом, Рембо. Потом под влиянием Руайе, своего «проффила» (профессора философии), рьяного стендалиста, он дал ей прочесть «Красное и черное». Чудесная книга для юной строптивой девушки! Бертран не собирался принять после отца управление их заводом в Эльбёфе; ему хотелось продолжать учение в Париже, потом писать.

– Но что именно писать, Бертран?

– Не знаю еще. Может быть, романы… Когда я читаю Диккенса или Толстого, мне всегда хочется включить людей, окружающих меня – вас, Мориса, Бернара, родителей, – в книгу, которую я читаю… Впрочем, я так говорю, а сам думаю, что, начни я писать, получится нечто отвратительно-пошлое.

Бертран был мечтатель и изъяснялся несколько косноязычно. Жак, более яркий, более целеустремленный, критиковал янсенизм мадемуазель Обер. Однажды он очень порадовал Денизу, сказав:

– Вчера я встретил вашего отца и говорил с ним о вас… Он умный.

– Встретились с папой? – удивилась Дениза. – Что же он вам сказал?

– Да уж не помню… Впрочем, вот: мы говорили о Тэне, Ренане… Он очень начитан.

На другой год Бертран Шмит уехал в Париж, чтобы готовиться к сдаче лиценциатского экзамена в Сорбонне. Бернар Кенэ сдал второй экзамен на бакалавра и поступил в батальон пеших егерей. По субботам, в вечернем поезде, Дениза теперь бывала одна с Жаком Пельто. Они очень сблизились. Жак изо дня в день помогал ей в занятиях. Он был хорошим математиком, и то, что ей казалось в классе непонятным, после его объяснений становилось ясным.

Дорога эта стала для них столь привычной, что они уже не любовались ни прекрасной долиной Сены, ни трубами Эльбёфа, которые высились вокруг двух мостов, перекинутых через изгиб реки, ни лесом возле Лувье, обнаженные ветви которого покрылись снежной бахромой. Они уже не прислушивались к названиям остановок, к свистку начальников станций и рожку кондуктора. Сидя в купе, обитом потертым бежевым сукном, при мутном красноватом свете масляного фонаря они занимались математикой.

– Послушайте, Дениза, я просто не понимаю, что вам тут непонятно… Что вы должны сделать? Решить квадратное уравнение? А что вы умеете делать? Решать уравнения первой степени? Значит…

– Не знаю, Жак… Как только начинается математика, я становлюсь тупицей.

– Нет, вы подумайте… Надо преобразовать неизвестное вам в то, что вам известно… Ведь если бы этот трехчлен был сам по себе правильным квадратом, тогда вы могли бы разложить это уравнение второй степени на множители. Не так ли?

– Да… Но ax2 + bx + с – неправильный квадрат.

– Конечно, но разве в нем нельзя отыскать элементы правильного квадрата?

Рядом с ними двое мужчин, севшие в поезд в Кевийи, обсуждали президентские выборы.

– Что ни говори, – кричал один из них, – а республиканская дисциплина требует, чтобы Пуанкаре снял свою кандидатуру, раз другой получил больше голосов, чем он.

– Когда речь идет о двух республиканцах, никакой республиканской дисциплины нет, – возразил его спутник, чихая.

– Итак, – заключал Жак:



Правильно? Поняли?

– Теперь поняла, Жак. Спасибо. Вы изумительны.

– Я не изумителен, но я обожаю вам объяснять. Я хотел бы вам объяснять всю жизнь.

– То есть как это, Жак?

– Простите, я сказал глупость, но вы отлично понимаете.

В минувшие каникулы, которые все они проводили на море, молодые люди стали относиться к ней как к взрослой. Она похудела, и черты лица ее заметно утончились. В Пон-дель-Эр на улице люди останавливались, разглядывая ее, и с удивлением спрашивали: «Это ваша дочь, мадам Эрпен? Ни за что бы не узнала! Какая прелесть… Теперь она – вылитый ваш портрет». Эти восторги радовали ее. Она решила не выходить замуж. Она слишком хорошо знала, что представляет собою брак. Ее детские горести развили в ней стремление к целомудрию. Однажды Жак, оказавшись с Денизой наедине в купе в то время, как поезд проходил туннель перед Пон-дель-Эр, склонился к ней, чтобы ее поцеловать. Она отстранила его так решительно, что он уже больше никогда не осмеливался на это. Теперь, едва только поезд входил в туннель, он начинал шумно складывать книги, чтобы побороть в себе искушение.

– Я никогда не выйду замуж, Жак… Но мне хотелось бы жить возле вас, работать с вами… Я верю в вашу будущность; я верю, что вы станете выдающимся деятелем.

– Вот уж нет! Выдающимся в чем?

– Не знаю… В науке. Сделаете большие открытия… Мне хотелось бы также, чтобы вы стали выдающимся политическим деятелем; вы так хорошо говорите… А насчет себя я вам определенно скажу, чего бы мне хотелось: мне хотелось бы стать вдохновительницей выдающегося человека, помогать ему в его героической жизни… Как ужасно быть женщиной! Это так несправедливо!

– Как чудесно было бы иметь вас возле себя!

– Послушайте, Жак. Я хочу, чтобы вы дали мне одно обещание… Не оставайтесь в Пон-дель-Эр. Не поддавайтесь рутине этого отвратительного сонного городишка. Поезжайте в Париж, трудитесь.

– Обещаю, но тут нет никакой заслуги. Я уже сказал об этом отцу.

– А что он ответил?

– Он сказал: «Окончи юридический факультет, а там посмотрим».

Поезд замедлял ход перед вокзальчиком Пон-дель-Эр. Пар, вырывавшийся из локомотива, стлался по перрону, и на затвердевшем снегу росло влажное черное пятно.

XV

В Руане Жак Пельто жил у своего кузена и пользовался полной свободой. Когда Дениза говорила госпоже д’Оккенвиль: «Бабушка, отпустите меня с Жаком Пельто» – старушка отвечала:

– Пельто… Пельто… Это не тот ли нотариус, который составлял брачный контракт твоей матери?

– Это его внук, бабушка, – разъясняла Дениза.

– Да что ты говоришь! Вот любопытно, – говорила госпожа д’Оккенвиль. – Твой дедушка очень гневался на этого нотариуса, он был брюзга и невоспитанный. Представь себе: когда он явился к нам по поручению Эрпенов, чтобы определить приданое невесты, и ознакомился с документами, он сказал дорогому Адеому: «Все очень просто, господин д’Оккенвиль: ноль плюс ноль дают ноль». А между тем я отдавала твоей маме половину моих драгоценностей, столовое серебро с нашим гербом, которое я получила от тети Селины…

На страницу:
4 из 5