bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6
* * *

Надо было попробовать чертову кучу любопытнейших взрослых вещей, да и окружающая жизнь и приятельский дворовый круг не давали расслабиться и опомниться… На многие эти увлечения и необходимости нужны были реальные деньги, значение которых в те давние времена моего детства и молодости мы, конечно, недооценивали, а точнее, воспринимали совершенно спокойно – и ввиду отсутствия этих самых денег, и в силу бартерности отношений. Это была эпоха мены. Время, когда легко и свободно менялись все и менялось все. Марки, собранные моим отцом в небольшом альбоме, подаренном мне на какое-то событие, то ли на седьмое ноября, то ли на двадцать третье февраля, я выменял на немецкую каску, за что был ей же бит отцом. Посланный переменяться обратно, я, скрывая побои, узнал, что марки давно променяны на серебреные монеты и переменяться не могут. Монеты забрал отец моего партнера-менялы и, пробив в них дырочки, соорудил подобие кипятильника: кипятит воду в стакане, производя серебряную воду, и, выпивая ее, оздоравливает свой организм.

Узнав об этом, отец чуть не убил меня вовсе, но мама сказала, что у нас есть монетка из дореволюционной жизни ее родителей, и отец, разрубив ее на две половинки зубилом, соорудил и себе чудодейственный целебный аппарат и начал пить серебряный напиток.

Но марки ко мне вернулись – с совершенно неожиданной стороны. Я сидел с Танькой Ступиной за одной партой. Она мне не то что не нравилась, но я воспринимал ее как-то не так. Рослая, жилистая, с резким голосом, похожим на вороний крик, она, видимо, раньше всех начала развиваться, и это меня просто пугало, тем более и у меня признаки юношества уже начали пробиваться и под мышками, и в сосках. Они надувались и болели. Танька сама намекнула на якобы ненужный альбом с марками. «А что хочешь?» – поинтересовался я, имея в виду обмен. «Пошли ко мне после уроков, посмотришь», – предложила она.

Уже дома она, совсем как взрослая, предложила мне чаю с вареньем, потом села на диван возле меня и открыла альбом. Разумеется, я тут же узнал его. Но целомудренно и по-детски не заорал: «Это мой!» Я все-таки был с девушкой. Честно говоря, я в этих марках мало что понимал. Ну, марки. Ну, красиво… Дальше не шло. Филателия – наука. Ей надо скрупулезно заниматься. Откуда марочка? Чьей страны? А там география, места гашения и черт знает чего… Марки были довольно обычные, негашеных было мало. «Давай поцелуемся», – вдруг предложила Танька. Я, в общем-то, предчувствовал, что дело тут непростое, тем более с полгода она прямо на уроках странно терлась своей коленкой о мою ногу. Но чтобы вот так, во время просмотра альбома?! Она сама придвинулась ко мне и губами взяла себе в рот мои губы. Потом, погладив мои волосы, объявила: «У тебя после этого должно сейчас набухнуть. Покажешь как? Ага? А посмотри, как у меня все заросло!» Она привстала и подняла платье. Трусов на ней не было, когда она их сняла, я не знаю. Там и правда было густо засажено. У меня едва-едва пробился пушок, такой же белобрысый, как и я. А у Таньки – как у всех взрослых теток, которых мы видели в моечной, когда лазали подглядывать за ними в бане. Но мне было как-то непонятно, странно… Ничего не набухло, и вообще, кроме неловкого стыда… Я быстро прошептал, что надо уже бежать. Голос не слушался, пересохло в горле, язык стал каким-то жестким, и я шмыгнул в прихожую. Танька проводила меня и, хихикая, закрыла за мной дверь.

Марки она принесла на другой день в школу. «Тебе марки нужнее, – сказала она, упирая на слово “марки”. – Я тебе их просто так дарю». Я, конечно же, взял. Все-таки целый альбом марок. Они и вправду в ту пору мне были нужней. Счастливый я вечером отдал отцу его подарок и гордо заявил: «Забери! Собирай дальше сам. Зря мне только нос разбил за это говно». И быстро выскочил из комнаты, от греха подальше. Минут через пять, когда я, успокоившись, понял, что расправы не последует, услышал недовольный резкий отцовский крик: «Сам ты говно! Тут даже монгольские есть! Вот написано – Монгол Шуудан». «Сам ты Монгол Шуудан», – процедил я и полез под одеяло.

Мы все развивались крайне неравномерно, асимметрично всяким там правилам. Законы развития во все времена очень индивидуальны и никаким измышлениям не подчиняются. Дурак Хилков в свои четырнадцать был мужик мужиком, а мой приятель Сашка – дитя дитем. Но в той или иной мере любовь, интимность во взаимоотношениях полов, тайны пола, личные особенности волновали, будоражили всех. Слова «секс» тогда не было, да и «любовь» рассматривалась в основном как проявление личных чувств к Родине, к партии, к народу в целом. Частности на то и частности, чтобы не особенно заострять на них внимание. И потому взросление, возмужание и все подробности, связанные с этим, происходили как-то стихийно, самоучением или обменом информацией в тесном товарищеском кругу. Когда кто-то из ребят рассказывал, что у тех, кто дрочит, волосы на ладонях растут, все как один судорожно глядели на свои руки – и это смешило, но и успокаивало каждого, потому что становилось понятно – не я один. Или – я не одинок в этом запретном занятии. Да и нет волос на ладони, а значит, все вранье, и дрочить – вполне нормальное дело.

Печально это, или так и надо, но мы все, исследуя этот мир, не пользуемся чужим опытом. И не потому, что его как такового не существует, – но самостоятельное постижение способов жизни в человеческом обществе есть проявление в нас и акта обреченности, и одиночества, и зачатков сугубой индивидуальности характера, устремлений, желаний и личной воли. Одни доказывали свою состоятельность силой, другие под маской хамства и цинизма скрывали нежную и ранимую душу, но только мало кого интересовало и то и другое. Как, впрочем, не интересовала наша маленькая жизнь почти никого, от родителей до педагогов.

* * *

Огромная великая держава жила широкими мазками, глобальными понятиями, бескрайними и безграничными помыслами, величайшими идеями. В четырехстах километрах, на казахстанских полигонах, беспрерывно взрывали ядерные бомбы, шли военные учения, отправлялись ракеты в космическую бесконечность. Возводились великолепные «хрущевки»: народ получал от государства личное, индивидуальное жилье со своей кухней, залом, спальней, а также комнатой, где стояли чугунная ванна и белый унитаз. Правда, когда из деревни к нам приехали брат и сестра мамы, то по своим делам ходили вниз, в кусты у забора, так как не могли даже вообразить справлять нужду через стеночку с кухней, где все сидели и кушали. Но это – проявление темноты деревенского народишка.

А вскоре народы вновь ощутили нечеловеческое ликование. Послали в космос человека! И что удивительно, он облетел земной шар и вернулся. Не скажу, что лично меня это как-то потрясло до основания, ибо масштаб и значение этого действа я, в силу возраста, оценить просто не мог, но я, как и все, слушал радиосообщения, затаив дыхание. И как весь многомиллионный народ, как писали потом в газетах, ликовал, кричал «ура!», ощущая небывалый подъем и величие духа, преисполненный гордости за свою великую Родину, оплот мира и прогресса, где славный Центральный Комитет Коммунистической Партии, возглавляемый Ленинцем, Отцом космонавтики и прочее, прочее, прочее…

Потом запустили Терешкову. Теперь уже ликовали по большей части женщины. И если Гагарина отмечали вроде как Ноябрьские, то полет женщины-космонавтки обмывался, как 8 Марта. Хотя мужчины и тут поддерживали представительниц женского пола. Я вроде и готов был ликовать и славить и этот полет, но размышления бабки Ани посеяли сомнения в моем сознании. «Тоже мне, геройский полет! Обосралась там от страху-то, а ей за это Героя дали, – ехидничала она, – Надо было и собачкам всем тоже звезды геройские дать, раз они в космосе были».

Бабка Анна была человеком отдельным, странным, старорежимным. Носила черные и темные тона, не признавая светлый, яркий «ситчик». Ее и звали за глаза «монашкой». Ходил слух, что, когда началась революция и белочехи пришли в Сибирь, ее изнасиловал какой-то солдат или офицерик и заразил сифилисом. Она и сама мне рассказывала о том, как горело все ее тело и она спасалась от высокой температуры – сидела в домашнем леднике, пила сулему, растворив ее в воде, раз за разом увеличивая дозу принимаемого страшного яда. И как все-таки излечилась, хотя застудила кости рук и ног, сидя во льду. И носовая перегородка у нее деформировалась, слегка провалилась, отчего нос оказался таким курносым: от него остались только широкие ноздри да маленький пипка-кончик. Однако она излечила и костную хворь. Теперь уже сидя в бочке с запаренным овсом и прогревая ноги и руки. В результате стала ходить, замуж вышла, родила десятерых ребятишек, шестерых схоронила, а четверых вырастила, и были они вполне здоровы в физическом и умственном развитии. Конечно, хлебнуть таких жизненных разносолов не дай, как говорится, бог, поэтому в Бога она тоже верила как-то по-свойски, по-особенному. Она и ругалась с ним, и хвалила его, и молитвы читала, и материлась, когда уже допекали ее. Одним словом, Бог у нее был навроде приятеля, с которым она познакомилась еще в детстве, прожила по соседству и общается по эту пору.

Страну и новую власть она ненавидела. То есть не то что ненавидела, таких сильных чувств к строю у нее быть не могло, но говорила она о ней так: «Советска власть – неоткель взялась!» Она родилась в доме человека крепкого – хозяина, работяги. Два дома в большом селе имел ее тятя. Табун лошадей, коровы, овцы. Хозяйство огромное – работники трудились у него. Так что к семнадцатому году он подпадал под разряд «кулаков». Теперь-то уж понятно, кто они такие были, эти кулаки, пахавшие с зари до зари, считавшие копеечку, умевшие стоять крепко на ногах, рукастые, головастые, упертые, волевые. Кость и оплот аграрной России. А тогда, в аду перемен, революций, раскулачиваний, репрессий, сведения личных паскудных счетов, они все полетели в тартарары, разбазаренные Гражданкой, резней, ужасом коллективизации. Миллионы судеб – исковерканных, сломленных, изуродованных. Потерявших кров, себя, свое прошлое, свою страну, своего Бога. Пришло время, которое и временем-то нельзя назвать. Насквозь лживое, запутанное, обездушенное, кастрированное и безнравственное. Со своими липовыми, ублюдочными вождями. С мелочной, похотливой жаждой выслужиться, дорваться. Безумие и ад мировых войн, гражданской катастрофы – все осталось позади, воспевалось, восхвалялось. Само сочетание слов – Герой Гражданской войны – должно шевелить волосы от ужаса и бесчеловечности. Но, увы, нас учили любить и гордиться. Мы и гордились: взрывами атомных и водородных бомб, уничтожением всего живого, истреблением самой жизни. Что это? Естественный способ уничтожения, данный нам природой? Но в чем же величие человека? В чем его божественное начало? В чем смысл жизни людей?

Я рано начал думать обо всем этом и потому, что сама жизнь была не столь безоблачна, даже в пору моего детства. И потому, что многие вокруг говорили о бесконечных проблемах, несправедливости властей, глупости ее лидеров. При этом заблуждениями были напичканы все. Помню, как мама приговаривала: «Если бы был жив Ленин…», когда несправедливость, происходящая в ее жизни, лишала всякого осмысления, лишала сил сопротивляться. «Если бы был жив Ленин… Разве так бы мы жили?..» И плакала.

Я глядел на нее и вторил ее заклинаниям, слизывая соленые слезы: «Если бы был жив Ленин…» Страшная и жалкая картина любви жертвы к своему палачу. Как и насколько просто можно замусорить сознание этой самой жертвы, будь она даже целым народом, да еще если весь этот народ хочет верить. Вот и живет огромная страна в состоянии полного абсурда. Двуглавые орлы, штандарты царского режима и пятиконечные звезды и регалии советского периода, памятники тем, кто разрушил Российскую Империю, и уничтожение и забвение создателей нового сталинского государства. Бесконечный абсурд и бессмысленность миллионов жертв, разрушавших, восстанавливающих, строящих на собственных костях новую жизнь. Вливающих свою кровь в идею общего счастья свободы, братства… И затем, легко уничтожив этот мир, вернуться в полное беззаконие, бесправие и средневековое мракобесие.

Как все переплетено и необъяснимо глупо в нашей жизни, как раболепны и угодливы мы, как цепляемся за любую возможность жизни, как приспосабливаемся ко всякой мерзости, мрази, становясь этой мразью. Человека не надо жалеть. Столько подлого и чудовищного совершил и содеял он на этой бедной и прекрасной земле. Моря крови пролиты им ради собственных амбиций, вырезаны народы, разрушены цивилизации. Он беззаконен, вероломен, лжив, коварен и жесток. Но он требует к себе сострадания, нежности и любви. Входя в мир ничтожным и совершенно беззащитным, он, вырастая, превращается в самое страшное и безумное существо в этом мире – существо, готовое без раздумий принести в жертву мир, землю, планету, человечество, весь род себе подобных только потому, что ему так захотелось. Потому что он возомнил себя властелином, хозяином, Богом. Мерзкий, жалкий червь… Он прожил на Земле тысячи лет и ничего так и не понял. А следовательно, он здесь зря.

* * *

Я быстро понял, что в нашем мире отсутствуют справедливость, доброта, честность. Люди, которых я любил, кому верил, были несчастны в жизни. То есть они были как бы выброшены за ее борт. Фронтовики, калеки войны, они и тогда воспринимались обузой, ненужной обременительной частью общества и системы. Кривое зеркало повседневности. Ворье, бездельники, приспособленцы всех мастей получали все преимущества от государства. Соседка наша оформила липовую инвалидность и поимела дополнительные средства на икорку к своему бутерброду с маслом. Кстати, все говорили, что в войну она таскала в бидоне это самое масло, залив его сверху молоком. Ее не проверяли, она была замдиректора молокозавода и, конечно, делилась с начальством.

Несправедливость, конечно, унижала, но люди так уж устроены, ну и, конечно, воспитаны всем ходом истории, что проявлять свое неудовольствие могут лишь где-нибудь на кухне, под рюмочку, среди таких же обделенных и униженных. Кухонная критика системы, вождей, бесправия, беззакония – это, наверное, наше советское, паровыводящее негатив устройство. Выпили, обматерили всласть, разобрали по косточкам лидеров, перелопатили политическую составляющую, закусили и разошлись. А дальше – согласная с линией партии жизнь добропорядочного гражданина, до следующей кухонной встречи единомышленников.

Времени с тех пор минуло много, а и теперь все то же самое. Наверное, кухня – это для русского человека его политическая трибуна, где семья – однопартийцы, а гости – солидарный электорат. Смешно, убого, но что есть, то и имеем.

Среди нас, разномастных и разновозрастных детей, тоже царило весьма относительное понимание добра, и справедливости, и чести. Разумеется, сила являлась основой любых отношений. Сила была законом номер один, и ей подчинялись все. И хитрые, и льстивые, и жадные, и, само собой, слабые. Хотя мир полон исключений, считается, что они – подтверждение правил. Но я бы поспорил и о правилах.

В нашем классе, довольно разношерстном во всех проявлениях… Тогда школьные классы не набирались по одаренности, финансовому положению родителей и прочей хитродумной системе. В те времена все были равны, особенно дети. Так вот, в наш класс, где-то уже в конце сентября, привели четырех учеников из какого-то детского дома. Три девчонки и парень – и по виду, и по всем повадкам совершенный бандит и отморозок. Он ничего не умел, не хотел, не смыслил, не понимал, кроме как бить, унижать, измываться, оскорблять. Он и говорил матом, хотя в те годы это считалось неприличным, тем более при взрослых. Да что там неприличным – невозможным, потому как любой взрослый мог за это съездить по губищам или дать такую оплеуху, что час в башке звенели валдайские колокольчики. О толерантности и правах ребенка тогда никто не слыхал. А этот просто и нагло лепил матерщину даже учителю. Ну и что ему, если училка выставит за дверь из класса? Он в туалете выкурит папироску и как ни в чем не бывало вернется, неся шлейф прокуренной своей плоти.

Он был с виду просто шкет, сухопарый, низкорослый, неприятный своим злобным взглядом, ухмылкой тонких изогнутых губенок, какой-то облезлостью, недоделанностью. Он вечно искал повод, чтобы оскорбиться и отомстить. Всем, любому. Для него не существовало приоритета силы. Его сутью была злоба и ненависть. Как и где он вырос и сформировался, теперь уже никто не знает, но мне кажется, что такими уже рождаются. Там, в теплой утробе матери, сосет пальчик, плавая в материнской неге гаденыш, сущность которого – истребление, глумление и насилие. Как говорил мой отец: «Таких надо давить там же, в утробе, или, как вылупится, взять за ногу – и об угол, чтобы в лепешку!» Но в самом деле, не может столько ненависти и зла исходить от маленького, в общем-то, юного существа. Человека! Однако…

Он ни с кем из нас не познакомился, не представился. Он смотрел на каждого, словно прикидывал, как и с какой стороны нанести удар. Если учительница вызывала его к доске, он резко и однозначно говорил: «Нет!» – и учительница покорно вызывала следующего.

В тот обыкновенный учебный день мы все вышли на перемену и стояли во дворе. Было прохладно, даже холодно. Прошел осенний зябкий дождь, но пробивалось солнышко и поблескивало, подпрыгивало в большой луже. Мы блаженствовали, хотя и поеживались. Разговор не успел начаться, так как Сашок, а этого ирода звали так – не Александр, не Саша, а Сашок; он сам так скорректировал свое имя, поправив всех учителей, пытавшихся называть его поласковей, – Сашок вылетел с крыльца и обрушился в лужу, облив нас всех с головы до ног грязной водой. Он загребал ногой воду и окатывал каждого, и гоготал, получая какое-то эстетическое наслаждение. Оставшиеся два урока мы все сидели мокрые почти насквозь. Дома я срочно налил горячей воды и сидел в ванне, отогреваясь. Но все равно заболел. А Сашок исчез. Он ушел отдыхать, сменить мокрую одежду. Он получил порцию удовольствия, а все остальное было ему до лампочки.

Удивительное дело, но мы все, дружно возненавидев его, стали так же дружно бояться и опасаться этого хилого монстра. Он, как всякий хищник, остро чувствовал наш индивидуальный страх и цинично сквозь зубы приказывал: «Ты, гонорея, подошел!» И тот, к кому он обращался, безропотно ковылял на экзекуцию. Почему он называл нас всех «гонорея», я до сего дня не знаю. Может быть, с его точки зрения, это звучало наиболее оскорбительно, хотя при его недоразвитости что он мог знать об этой болезни, да и мы, кстати, тоже не знали. А может быть, это слово звучало еще свирепее его матерщины? Черт его разберет.

Сашок держал нас в своем жилистом кулаке. Все разборки с нами происходили в школьном туалете. Он издевался над нами изощренно, словно вместо домашних заданий сидел и выдумывал что-то совершенно садистское и унижающее психику того, кого в этот день он избрал своей жертвой. Он приказывал принести из дома кружку Юре Мощенко и утром, осведомившись, не забыл ли тот ее, после уроков приглашал всех ребят в туалет, где, полюбовавшись Юриной кружкой, велел попить «живой воды» – и, зачерпнув из унитаза, подавал бедному, бледному Мощенко. Я начинал блевать первым.

Не могу понять, почему мы не объединились, не сплотились против этого мерзкого проявления садизма и издевательства и не отдубасили негодяя, поставив на место, а лелеяли внутри себя собственный страх, каждый день с легким ужасом собираясь в школу. И подлые мысли, думаю, были в голове каждого. «Если меня сегодня не тронет, то что для другого изобретет?» Мы ведь все в большей или меньшей степени садисты, получающие тихое, затаенное удовольствие от истязания или унижения себе подобного. Собрата. Главное, лишь бы не тебя.

Может быть, и жесткая параллель, но… Я видел много фотографий из концлагерей. Очереди раздетых людей, многие женщины с детьми на руках, – и все покорно стоят друг за другом в газовую камеру. А между тем охранников – всего несколько солдат. Почему не рвануть вместе, единым телом, не удавить этих солдат, не отобрать оружие, не стереть, не затоптать всей своей единой плотью? Ну и пусть, что перестреляют… Это достойней тупого животного стояния. Я так думал. Я думаю так до сих пор. Героизм в мыслях, интеллектуальный героизм – это, конечно, далеко не одно и то же, что поступок. Надо сделать, совершить. А думал ли ты перед этим, рассуждал – никого не волнует. Главным тут является результат. Менделееву таблица тоже приснилась. Может быть, он и не думал о классификации, но она есть! И это гениальный факт. Весь мир ищет, но мало кто находит. Для меня главный тот, кто нашел, даже если никогда не искал.

Так вот, Сашок. Все учителя прощали, оправдывали и жалели этого урода. Видимо, перед злом пасуют и сдаются все! Сколько история знает примеров, когда подобные серые, ничтожные негодяи, используя непротивление, чувство жалости, попытки оправдания, натворили бед и мировых трагедий. И что?

Впрочем, Сашок не стал зачинщиком общечеловеческой трагедии.

Однажды он шел по мосту через Обь. Мост был железнодорожный, автомобильный и пешеходный; мне он казался бесконечным. Сашок шел с карьера, где купались, дрались, курили, пили уже взрослые пацаны и мужики. Он там кого-то «отметил», как тогда говорили, причем велосипедной цепью, которую носил вместо ремня. Его догнали несколько человек, повалили, взяли за руки за ноги, подняли и с силой ударили об асфальт моста. Внутренности отлетели. Отлетел и Сашок. Душа его не отлетела. Я уверен, ее у него не было.

* * *

Мой дед по материнской линии вообще не ругался. Вот ведь! Никогда, никто за его долгую жизнь не слыхал от него ни слова брани. Какая уж там матерщина!

Он вообще был молчун. Женившись на маме, отец мой совершенно в него влюбился. Таскался за ним буквально всюду. На рыбалку, чинить сети, что-то ремонтировать, ехать на телеге в соседнее село за чем-то в тот момент необходимым, париться в бане, да просто молча сидеть на завалинке и смотреть, как дед дымит самосадом и стряхивает пепел себе в ладонь, а потом сует пригоршню пепла в карман своих портов и там растирает. Зачем он так делал, понять было невозможно. Он в молодости проживал в большом городе, чуть ли не в Екатеринбурге, и был управляющим в хорошем магазине, с приличным жалованием. Но каким-то непостижимым образом «пропил» этот магазин со своими дружками и бежал из-под ареста в Сибирь. Как-то обосновался в тогдашнем Новониколаевске, стал работать по прежней стезе, в торговле, но снова прокутил или проиграл хозяйские деньги, и бежал уже на задворки империи, в деревню Мыльниково, где жила в девках будущая моя бабушка.

Дед был красивый. Тонконосый, голубоглазый, худой, подтянутый; белокурые волосы, ослепительная улыбка.

Наверное, она влюбилась. Ну или он ей очень понравился. Нравы тогдашнего крестьянского быта уж точно не предполагали никаких сантиментов и неведомой простому народу лирики, чувств. Поэтому, когда юная в ту пору будущая моя бабушка заявилась домой под утро, после танцев и ночных гуляний, ее мать, выйдя на крыльцо, сказала как отрезала: «Где ночь шлялась, туда и возвращайся. А тута тебе места больше нету!»

Женились они через неделю. Надо было строить свой очаг, а времени на раскачку не было вовсе. Так и прожили вместе больше шестидесяти лет. Нарожали двенадцать ребятишек, пятерых схоронили. Жили тихо, в мире, по принципу тогдашней Руси «стерпится – слюбится».

Так вот, тихий и красивый, седой как лунь, мой дед имел в арсенале одно слово, но самое страшное, – это знали все, и очень боялись того слова. Доведенный до белого каления ребятней, беготней, криком, шумом, гамом… да, не дай Бог, еще что-нибудь разбивалось в этой свистопляске, дед поднимался, бросая все свои дела, и громко и четко произносил: «Эх, по луне!» И тут же все смолкало.

Что это было такое – «Эх, по луне!» – великая тайна, как, впрочем, и вся дедова последующая жизнь. «Молчание – золото» – он в этом смысле был буквально золотой. Ну а молодость… Она на то и молодость, чтобы учиться жить, ошибаться, делать выводы. Чужим умом не проживешь. Недаром Гете говорил: «Кто не был глуп, тот не был молод». Но дед про Гете не знал. Точно.

* * *

Время. Какая удивительная субстанция!

В какие-то моменты оно кажется вполне одушевленным, когда в сотрудничестве с памятью вызывает совершенно реалистические картинки из прошлого, превращая тебя одновременно и в живого свидетеля, и в соучастника. То вдруг ввергает тебя в предчувствие будущего, настолько реалистичное, что становится не по себе. То останавливается, и ты практически ощущаешь Время и себя как нечто единое и целое. И на какой-то момент можешь почувствовать себя его хозяином и даже распорядиться им, великим Временем, по своему усмотрению.

Оно бывает порою доверительно к нам, к нашей судьбе, словно говорит или намекает на то, как правильно расставить акценты и приоритеты, выбрать тот или иной путь, совершить именно это действие, сделать только этот шаг. Но мы чаще всего не замечаем его подсказок, его намеков, или принимаем эти откровения за что-то странное и даже дикое, пытаясь собственным псевдовеличием, горделивостью сбросить знаки помощи и, вопреки здравому смыслу, совершить собственный выбор, сделать личный шаг или поступок, который редко бывает удачным и единственно верным.

На страницу:
3 из 6