bannerbanner
Чудеса в решете, или Веселые и невеселые побасенки из века минувшего
Чудеса в решете, или Веселые и невеселые побасенки из века минувшего

Полная версия

Чудеса в решете, или Веселые и невеселые побасенки из века минувшего

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

В книге Некрича были приведены интервью автора с некоторыми нашими военачальниками, в которых отмечались (очень осторожно!) ошибки военного командования в самом начале войны.

Книга вышла, и скоро в официозе – в газете «Правде» – появилась зубодробительная статья о ней. Расчет был на то, что автор признает свои грехи, покается.

Самое удивительное, что, хотя Некрич из всех наших с Д. Е. знакомых был самым ортодоксальным коммунистом, однако каяться он не захотел. Как раз наоборот – проявил немыслимую активность, организовав в Доме ученых обсуждение своего труда. Среди присутствующих – пришли человек 150 – были и военные (генералы), и историки, в том числе Д. Е.

Обсуждение закончилось неожиданным вердиктом: мол, книга в основном правильная, никакой лжи в ней нет. Попутно выступавшие, а среди них был и диссидент Е. Гнедин – бывший крупный работник МИДа, а потом сталинский зэк, – высказывали свое отношение к сталинскому командованию гораздо более радикально, нежели автор книги. Поговорив и поспорив, историки пришли к мнению, что книга «1941. 22 июня» полезная. В общем, некричевский труд одобрили. Это бы еще полбеды – но кто-то из присутствующих в Доме ученых происходящее записал и передал на Запад. Запись подхватили «вражеские голоса»…

В итоге Некрича вызвали в комиссию партийного контроля, во главе с членом Политбюро Пельше… и исключили из КПСС[7].

А через некоторое время решили обсудить и всех выступавших в дискуссии о книге Некрича, в том числе и Д. Е.

Тогда-то Д. Е. и решил, что произнесет речь, в которой выскажет все, что думает и о Пельше, и о его комиссии, и вообще обо всей партийной системе Советского Союза. Однако, хотя Д. Е. и вызвали «на ковер», отпустили его всего лишь с выговором, даже не со «строгачом». И речь оказалась непроизнесенной.

В бумагах мужа я нашла резолюцию парткома о снятии с Д. Е. выговора, наложенного на него Комиссией партийного контроля при ЦК КПСС, – вот только не обнаружила там справки о том, сколько сосудов в его мозгу пострадало от этой гадкой истории.

В это же примерно время мы с Д. Е. задумали и начали писать книгу «Преступник номер 1» о Гитлере… – вернее, о тоталитарном строе в Германии, похожем на любой другой тоталитарный строй. И это опять же грозило Д. Е. потерей партбилета.

Однако все же следует объяснить, что потеря партбилета означала для Д. Е. отнюдь не только утрату престижной и хлебной работы – Д. Е. был коммунистом идейным. Сейчас это звучит, может быть, смешно, но в ту пору таковыми были миллионы и советских людей, и европейцев, считавших, что капитализм себя изжил.

Из всех наших многочисленных общих друзей понимали Д. Е. только Борис Слуцкий и, возможно, англичанин Дональд Маклейн.

Но что было, то было.

Глядя назад, с высоты своих ста лет, считаю, что Д. Е. был по своей природе политиком – может быть, очень крупным политиком.

Однако политиков в СССР не могло быть по определению – советская держава изначально была задумана и устроена на другой лад. Ей требовались не политики, а вожди и послушные исполнители их воли. Даже никаких особых мнений людям иметь не надлежало.

* * *

Ну а теперь пора все же сказать, что, кроме огромных достоинств – ума и таланта, – Д. Е. обладал многими недостатками, может быть, и относительно мелкими, но весьма чувствительными, а подчас и непростительными.

Еще во времена нашего тассовского романа я была свидетелем, как из-за эгоизма моего будущего мужа и его семьи тяжело страдала мать Д. Е.

В начале войны маму Д. Е., Клару (отчества не знаю), вместе с сестрой их мужья – Ефим Меламид и Моисей Гольдфарб – отправили в эвакуацию. Года два-три сестры там мучились, голодали. Но потом Гольдфарбу все же удалось получить пропуск и привезти свою жену в Москву. Клара осталась одна, больная: у нее был туберкулез, как говорили тогда, чахотка, и в самой тяжелой форме. Разумеется, Д. Е. достал пропуск в Москву для своей матери. Дело было за малым: вызволить Клару и привезти домой, что должен был сделать Ефим Александрович. И тут начался «отлов» этого, хотя и чрезвычайно способного, но совершенно безответственного человека. Иначе, чем «отловом», сию процедуру не назовешь. Ефим Александрович скрывался то у одной дамы сердца, то у другой. Был неуловим.

Клару, уже умирающую, привезли сразу в больницу. Там она и скончалась.

Помню, что, наблюдая со стороны эту трагедию, я возмущалась будущим мужем. Неужели он не мог бросить на несколько дней все свои дела, чтобы забрать мать в Москву? Однако сам Д. Е. и тогда, и многие годы спустя винил в смерти матери семейство Гольдфарбов: мол, как родная сестра осмелилась уехать и оставить Клару одну!

И здесь я позволю себе сделать небольшое отступление.

Как это ни смешно звучит, но наш с Д. Е. талантливый сын Алик по-своему интерпретировал историю бабушки по отцовской линии. По его мнению, бабушка была пламенной советской патриоткой и даже чуть ли не… агентом НКВД. Об этом будто бы свидетельствует ее стремление поскорее вернуться на родину, в Советский Союз, после того как к власти в Германии пришли гитлеровцы.

Почему бы этой больной туберкулезом женщине вместе с тремя детьми и мужем Ефимом не двинуться прямым ходом (видимо, пешком!) в Палестину? Это в Палестину-то – тогда еще пустыню, жаркую и безводную? (Ведь жара, как известно, очень «полезна» чахоточным…) Почему бы ей и ее мужу не сражаться в этой пустыне с арабами, верховный муфтий которых не расставался с портретом Гитлера? Почему бы больной Кларе не участвовать также в перестрелках с англичанами? Палестина была в ту пору, как известно, подмандатной территорией Британии. И до Второй мировой войны, и до Холокоста англичане и не помышляли о том, чтобы отдавать сию территорию каким-то евреям.

Добавлю к этому только, что большая группа еврейских писателей из Берлина (в их кругу тогда вращался Ефим Александрович) тоже срочно отбыла в Советский Союз, а вовсе не в Палестину.

Ну а теперь продолжу рассказ об эгоизме и легкомыслии Д. Е. – о том, что эти качества мужа приводили порой к смешным эпизодам.

Однажды, когда муж довел меня до того, что разводиться решила я (до того подавал на развод Д. Е.), выяснилось, что уходить от меня к отцу ни Алик, ни Ася[8] не желают. Эту сценку не могу не воспроизвести.

Итак, я сообщила домашним, что намерена развестись с Д. Е., и сказала далее, что Алик остается со мной, Ася уходит вместе с отцом. «А вас, Шура (наша домработница, почти член семьи, неграмотная, но умная женщина, афоризмы которой повторяли все наши многочисленные друзья), мне придется уволить».

Все трое в гробовом молчании выслушали мои слова, после чего Алик ушел к себе в комнату, нарочито громко хлопнув дверью, – очевидно, в знак недовольства мною. Ася также молча похромала к себе. Не в меру словоохотливая Шура на сей раз, не сказав ни слова, отправилась на кухню. Но не прошло и получаса, как Ася появилась в комнате, где я печатала на машинке очередную статью или перевод, и сердито заявила: «Я с отцом жить не буду. Останусь с вами и с Аликом. Не выгоните же вы на улицу больного человека». Не успела уйти Ася, как появилась Шура, обожавшая Д. Е. (она даже называла себя не своей настоящей фамилией Панина, а Меламидовой и вечно собачилась со мной), и на сей раз просительным тоном сообщила, что остается со мной и с детьми. Готова обойтись без зарплаты: будет работать приходящей работницей у посторонних, а все деньги приносить мне.

Весьма занимательно прокомментировала сию сценку моя подруга Муха-Мухочка:

– А ты как думала? Кто из них от тебя, дура, уйдет? Д. Е. они любят, а ты им надоела хуже горькой редьки. Но только не думай менять квартиру, ведь и Тэк тоже никуда не денется, ты же и его не выгонишь…

Однако эпизоды с грозным названием «развод» случались не так уж часто. Обычно, когда дети подросли, мы с мужем просто разъезжались и жили врозь. Я – по нескольку месяцев в Подмосковье, в Доме творчества Переделкино.

Правда, когда муж находился в особенно трудном положении, например, когда шло «дело Некрича», мы заново съезжались. Иногда это происходило и в относительно спокойные времена. Просто Д. Е. тогда переставал позиционировать себя «мальчиком резвым, кудрявым», или, скорее, плейбоем-иностранцем.

И вот вся семья что называется в полном сборе.

Тут мне вспоминается такая картина. В столовой или в кабинете у нас, на ул. Дм. Ульянова, долгие часы сидит-мается какой-нибудь незнакомый субъект. Ждет Д. Е., который назначил ему прийти, скажем, ровно в шесть пополудни, а сам опаздывает на два-три часа и является аж поздно вечером.

Как-то раз субъекта звали Веня (фамилию не помню). Он приехал с Украины и был, по его словам, мужем покойной двоюродной сестры Д. Е. Этот Веня приезжал даже в Переделкино, где Д. Е. ему назначал свидание, а сам не являлся. Продолжалась погоня Вени за Д. Е. довольно долго. Как я поняла, скромный украинский учитель Веня осел в Подмосковье у какой-то любвеобильной тетушки, а набеги к Д. Е. воспринимал как светскую жизнь. В Переделкине, у меня в номере, он не раз встречал даже поэта Андрея Вознесенского – на самом деле жену поэта Зою Богуславскую, но в Вениной интерпретации Зоя превратилась в Андрея. За что я его нещадно отругала.

И таких Вень у нас было несколько.

Помню также, что в нашем доме много месяцев подряд в шесть часов пополудни раздавался телефонный звонок. Это звонил сын покойного Комарденкова – прекрасного театрального художника, учителя Алика перед поступлением в Строгановку.

Сыну покойного Комарденкова[9] Д. Е. обещал оказать протекцию для поступления в МГИМО, но звонил тот, видимо, совершенно напрасно – думаю, Д. Е. уже забыл и о нем, и о своем обещании оказать протекцию.

Для Д. Е. обещать и нарушить слово вообще ничего не значило.

Особенно возмущало меня отношение мужа к… машинисткам. В 1920-е русских машинисток называли «пишь-барышнями». В мое время это были не барышни, а солидные матроны. И вот Д. Е. предлагал такой матроне явиться к нему домой вместе с машинкой – отнюдь не портативной – допустим, во вторник, в два часа дня. Та являлась ровно в два и, расчехлив машинку, начинала ждать Д. Е. Ждала час-два. Иногда потом работала с Д. Е. Иногда, не дождавшись его, уходила домой.

Машинистки играли большую роль в жизни Д. Е. Он не любил писать от руки своих статей и даже диссертаций, что кандидатской, что докторской, – предпочитал диктовать их, имея перед глазами бумажку с краткими тезисами.

Первую приходящую машинистку звали Регина Исааковна. Малыш Алик переименовал ее в Регину Писаковну.

С годами такие качества Д. Е., как необязательность, забывчивость, неуважение к чужому труду, усугублялись. Особенно это стало заметно по его диссертациям. Первая, кандидатская, еще была, как я уже писала, отличной работой. Вторая, докторская, перепевала первую, но с куда большим количеством страниц и даже состояла из двух томов в твердом переплете. Страницы в ней матроны-машинистки специально «разгоняли», увеличивая поля и расстояния между строками.

Недостатки Д. Е. задевали меня особенно сильно потому, что я была воспитана мамой совершенно в другом духе. Мама была поистине безупречным работником. Подозреваю, что за сорок лет работы в ТАСС она ни разу не прогуляла, ни разу не опоздала, ни разу не ушла раньше положенного, ни разу не схалтурила, ни разу не пропустила трудного слова в своих переводах, ни разу не бросила начатого, не доделав. При этом мама была, безусловно, талантливым человеком и, кроме всего прочего, отличной матерью мне и такой же отличной бабушкой крохе Алику.

Когда Алику было четыре годика, у него обнаружили гнойный аппендицит и его срочно оперировали. И вот моя мама уже в шесть часов утра, перед работой, мчалась в больницу, где лежал внук, а потом полчаса-час простаивала перед мутным больничным окошком, чтобы увидеть малыша. Внутрь больницы родственников не пускали якобы из-за боязни инфекции – в действительности, по-моему, из-за садизма бюрократов, управлявших в СССР всем на свете, в том числе и больницами. Пусть малые дети страдают без близких, без их ласки, без их добрых слов…

Но речь о Д. Е., а не о моей маме.

Продолжу эту тему.

Д. Е. – отец художника-нонконформиста

Безусловно, самый тяжелый удар Д. Е. нанесла эмиграция сына.

Не знаю, обладал ли он особым отцовским чувством. Мой добрый непрактичный папа без памяти обожал меня, а потом перенес свою любовь и на Алика. Но я была единственной папиной дочкой, а Алик – единственным внуком.

У мужа было несколько детей, рожденных в браках, а после его смерти объявилась и внебрачная дочь.

Но фактически воспитывал он только Алика.

Дочь Д. Е. от первого брака Ася четырнадцать лет, почти с рождения, пролежала в различных костно-туберкулезных санаториях на особых кроватях. Потом, поскольку мать от девочки отказалась, Ася жила с нами. После, уже взрослая, получила от нас однокомнатную кооперативную квартирку и поселилась одна. Она оказалась умной, порядочной и чрезвычайно общительной женщиной, у нее появилось множество друзей – в основном девушек, страдавших в прошлом тем же недугом. Умерла Ася от рака уже после смерти отца. Ее подруги и я похоронили Асю по христианскому обряду: незадолго до смерти она уверовала в бога и приняла христианство.

Надо сказать, что главным опекуном Аси и заступником» за нее в нашей семье был благородный Алик. Со стыдом признаюсь, что я стеснялась выходить с Асей на улицу, так она ужасно выглядела, а подросток Алик охотно прогуливался с ней по бульвару рядом с тогдашним нашим домом. И в дальнейшем всячески защищал ее – спасал от моего гнева за то, что она у себя в комнате разводила несусветную грязь. Спасал и от ворчания нашей домработницы Шуры. В особо бурные моменты даже мыл в комнате у Аси пол…

Но вернемся опять к Д. Е.

Думаю, что он был очень привязан к Алику. Более того, понимая, что сам не сумел реализовать своих способностей, надеялся, что сын будет удачливее. Д. Е. безоговорочно верил в Алика, в его таланты и ум и, мало что понимая в закидонах сына, готов был их всегда поддерживать – никогда не задумывался о том, что сыновьи выходки могут погубить отцовскую карьеру. Все детство сына Д. Е. поощрял его увлечение искусством, привозил ему из командировок дорогие альбомы работ современных художников.

Помню, что Д. Е. и Алик обожали мужские беседы на зеленом диване в кабинете. Д. Е. долго-долго развивал перед сыном свои оригинальные концепции, Алик, как мне казалось, внимательно его слушал. А потом говорил одну и ту же фразу: «Папон, ты ничего не понимаешь…» – и начинал излагать свои размышления.

Именно Д. Е. реально помог Алику поступить в Строгановский институт, что было не так-то легко: антисемитская кампания отнюдь не прекратилась со смертью Сталина. К тому же у Алика было чудовищное отторжение от всего советского, в том числе и от школы, которая, как могла, портила ему жизнь – в частности, характеристиками, предназначенными для поступления в институт. За год до экзаменов Д. Е. уговорил своего сослуживца Германа Михайловича Свердлова (родного брата Якова Свердлова – сподвижника Ленина, умершего в 1919-м и потому неразоблаченного в годы сталинского террора) бесплатно читать в Строгановке лекции по международному положению. Надо добавить, что Герман Михайлович считался в те годы лучшим в СССР лектором-международником.

Однако жизнь Алика складывалась нелегко. В начале 1960-х (по-моему, в 1962-м) он закончил институт и остался без работы. Кажется, год прожил в Архангельске, где трудился в местном театре как художник. Об этом театре и о патриотических пьесах, которые Москва сбывала в провинцию, мы узнавали из остроумных, отчаянно смешных писем Алика.

Вернувшись в Москву, сын устроился учителем рисования в художественную школу на Пречистенке, которую закончил когда-то сам и где по-прежнему директором была Нина Николаевна Кофман – в пору Аликиного отрочества жена художника Глускина, учителя сына… Получал Алик, разумеется, гроши.

Но уже началась работа сына с Комаром. Возник соц-арт… А потом – Бульдозерная выставка.

Жил Алик до поры до времени дома – но «отдельной» жизнью. Появилась и Катя Арнольд…

Теперь понимаю, что в нашей семье мой муж и я по отношению к Алику исполняли разные функции: я – жена – должна была отвечать за материальное благополучие сына; отец – помогать Алику в его духовных запросах, в творчестве. Для меня это творчество (со-царт) было делом опасным для жизни, для Д. Е. – чем-то священным, и притом главным, хотя всю опасность политических задумок K&M[10] он понимал лучше меня. Но, видимо, не хотел об этом думать.

Я часто возмущалась тем, что муж совершенно не интересуется материальными делами сына: есть ли у него деньги на жизнь. Особенно меня это сердило, когда у Алика появилась собственная семья и маленький ребенок. Теперь думаю, что Д. Е. настолько надеялся на меня, доверял мне, что вообще не хотел размышлять на эту тему.

Итак, я отвечала за материальное положение сына, а Д. Е. – за его творчество.

В жизни каждого советского человека главным был «квартирный вопрос», особенно это касалось художников – им нужно было помещение для работы. И МОСХ, аналог нашего московского отделения Союза писателей, давал московским художникам мастерскую для работы. Но кто же станет принимать опального художника Алика в МОСХ? То же самое относилось и к соавтору сына Виталию Комару. Правда, до поры до времени ему предоставлял свою мастерскую отец его жены Иры Дегтяревой, тоже художник. И в этой мастерской Комар с Меламидом устроили перформанс «Рай». «Рай» посещали молодые ребята со всей Москвы. Естественно, этот «Рай» стал последней каплей, переполнившей чашу терпения Дегтярева. Ирочка развелась с Комаром, и помещения для работы не стало.

Таким образом, мне предстояло не только предоставить семье Алика сносную квартиру, но и предусмотреть в ней отдельную комнату для Алика – Виталика. Отец Алика, разумеется, палец о палец не ударил, чтобы помочь в квартирных делах. Однако уже после того, как два с половиной года спустя Алик с семьей эмигрировал, а его квартиру, где и была эта самая большая комната-мастерская, государство отобрало, Д. Е. ни разу не упрекнул меня в том, что я пожертвовала для обмена нашей, казавшейся тогда роскошной, стометровой квартирой, ни разу не посетовал, что я, в сущности, совершенно напрасно потратила уйму сил и денег.

Пока я занималась обменом, он занимался более важными делами – творчеством К&М. Думаю, что отцовская вера в искусство сына очень помогала Алику и Комару. Конечно, среди участников Бульдозерной выставки были и вполне взрослые люди, например, художник Рабин, но вряд ли тот обладал таким интеллектуальным кругозором, как Д. Е.

Впрочем, и чисто животный отцовский страх за любимого детеныша иногда просыпался в Д. Е. Однажды сын пропал: ушел от своего приятеля часов в одиннадцать вечера, а вернулся домой только на следующее утро – загулял с будущей женой Катей, которая под каким-то предлогом приехала в Москву из Эстонии, где отдыхала с семьей. Д. Е. тогда первый забил тревогу и поднял на ноги всю московскую милицию.

Некоторые мудрые родители, когда я вспоминаю эту историю, уверяют, что наши волнения были смешны: мол, взрослые парни, могут, не докладывая родителям, не ночевать дома, и упрекают меня в том, что я уже тогда перестала жить в современном мире. Мол, на Западе уже давно отпускают своих отпрысков в возрасте восемнадцати лет на все четыре стороны.

Возможно, это так. Но и на Западе, как у нас, люди не знают, каким образом надо воспитывать детей, и там свои, зачастую общие с нашими, проблемы: страх перед неизлечимыми болезнями, наркотиками… Большие города, как у нас, так и на Западе, никогда не станут в этом смысле безопасными – поэтому бояться надо!

Уже после отъезда Алика в эмиграциюя я выяснила, что Д. Е. бывал на всех серьезных акциях сына. Он привез картины К&М на нашей машине к пустырю в Беляеве, где проходила так называемая Бульдозерная выставка, и стоял там среди иностранных журналистов – давал им свои пояснения. А ведь встречи с иностранцами без специального разрешения гэбухи грозили пребыванию Д. Е. в КПСС и, соответственно, его работе в институте.

Присутствовал Д.Е. и на перформансе в Аликиной однокомнатной квартирке, возникшей в процессе обмена. Алик использовал ее как мастерскую и устроил там перформанс. И вот целая армада милиционеров захватила мастерскую. К счастью, к происходящему сразу подключился Некрич (он жил в том же подъезде, где была мастерская K&M), а потом и Д. Е. Когда я там появилась, вопрос был улажен. Я, правда, подняла крик, сказала, что не пущу Алика (хозяина квартиры) в милицейский участок. В то время, в 1970-е, ходил слух, будто в милиции диссидентам одним ударом в спину отбивают почки.

На так называемые квартирные выставки Д. Е., по-моему, и не звали – впрочем, точно не знаю.

Не помню, когда Меламид-младший сообщил нам с Д. Е., что намерен подать документы на эмиграцию – без нашего согласия это невозможно было сделать. Разрешение на отъезд должны были дать я, мать Алика, отец Алика, а Комару – его мать Софья Владимировна. А со стороны Кати – ее мама Нина Александровна, которая вообще не работала в штате, то есть ей отъезд дочери ничем не грозил.

Я была членом Союза писателей – сугубо идеологической организации, но у которой и без меня рот был полон хлопот: писатели в ту пору сильно диссидентствовали.

Мать Комара тоже могла избежать больших неприятностей. Эта энергичная дама, пламенная партийка, работала юристом в сфере торговли, где на вес золота ценились особые качества: знание тонкостей, хитростей торговли при социалистической системе, а также личная честность. Все тонкости-хитрости Софья Владимировна, видимо, знала и при этом была безусловно честным человеком.

Единственным, кому отъезд сына грозил опасными последствиями, был Д. Е.: его могли запросто и рассекретить, и исключить из партии, и уволить с работы, да и лишить права на профессию историка-международника.

В своей мемуарной книге «Косой дождь» я написала: мол, тот факт, что Д. Е. не подвергся особым репрессиям, можно сказать, легко отделался, надо приписать исключительно порядочности директора его института Н. Н. Иноземцева. Не умаляя заслуг Иноземцева, уверена, что он согласовал свою позицию с другими академиками-международниками, а также кое с кем из отдела науки ЦК. Видимо, синклитом партийных мудрецов-ученых было принято мудрое решение: трактовать отъезд Меламида-младшего как дурацкую эскападу плохо воспитанного недоросля, который сдуру захотел променять «социалистический рай» на «капиталистический ад».

К счастью, после подачи документов Алик и Комар довольно быстро получили разрешение на отъезд. А ведь нередко гэбэшники, следуя своим инстинктам садистов, годами мариновали бедолаг, подавших документы на выезд, не говорили им ни да ни нет. Людей увольняли с работы, они мыкались без дела, без денег, гибли их судьбы, их браки. И таких несчастных насчитывалось немало.

Не помню, были ли у меня на эту тему разговоры с мужем. Но зато помню, что мы оба в предотъездные дни, позабыв свои дела, былые распри и обиды, неотлучно были с Аликом и его женой. С утра заезжали за ними на нашем «Москвиче» и целый день мотались по их эмигрантским делам. Кормили ребят иногда в центре, в кафетериях, иногда недалеко от дома в ресторане «Черемушки» – был тогда такой у метро «Академическая».

Дети – Андрюша и Даня – все это время находились у матери невестки. Иногда, впрочем, Даня ночевал у нас – детская кроватка всегда стояла в спальне на ул. Дм. Ульянова.

Последнюю ночь в Москве трехлетний красавец и умница Даня провел с нами. Помню от слова до слова его детский лепет перед сном, но не стану воспроизводить его на бумаге – щажу свое больное сердце.

Навсегда запомнила я и день отъезда сына в эмиграцию. Поразила меня в тот день грубость работников Шереметьево-2 – видимо, тех, кого мы теперь именуем силовиками, а тогда называли из органов. Поразило особенно, потому что, когда я в 1960-е встречала в том же Шереметьево-2 немецких писателей из капстран, те же «силовики» были идеально вежливы.

И еще одно было странно и непривычно: Алика провожала толпа незнакомых мне и Д. Е. молодых людей. То и дело полумрак зала освещали вспышки фотоаппаратов (через несколько дней нам домой принесли целую кипу снимков: но в толпе лишь изредка мелькали знакомые лица – ученики Алика, ученики Кати).

Мы, маленькая кучка ближайших родственников, были как бы сбоку припека. Никто из нашей родни и друзей, конечно, не пришел, не явились и родные невестки – только ее мама Нина Александровна, да еще брат Дима Арнольд, гениальный математик. Помню, он спрашивал меня: «Они и правда занимаются чем-то новым? Может, я должен был Кате больше помогать?» (Замечу в скобках: несмотря на то что я была тогда как бы в ступоре, слова Арнольда меня поразили. Впервые я поняла, что вся семья Арнольдов фактически на иждивении Димы.)

Но самое главное, что я только много лет спустя осознала: толпа провожающих прощалась не с Аликом, а с художником-нонконформистом Меламидом. Для них Алик был не просто бунтарь, а выразитель дум и помыслов части советской молодежи.

На страницу:
3 из 4