Полная версия
Жертва и смысл
Дело можно представить так. Истребляя отягощенное сущее слой за слоем, Шива выбирает подходящие танцевальные движения. Иногда это что-то похожее на вальс, заставляющий сгруппироваться осевшую в порах вещей усталость (а к началу танца у большинства вещей уже нет другой опоры). Порой Шива напоминает танцующего дервиша: стремительно вращаясь на одном месте, он как алмазный бур сверлит воронку, через которую бездна могла бы поглотить бесчисленные залежи пустой породы – и сама порода могла бы, наконец, провалиться. А иногда это воистину танец канатоходца, описанный Ницше, – с неожиданными пируэтами, с шестом, выполняющим роль знака вычитания – вычитания того, что прямо сейчас отправится в небытие. И это едва ли не все, что можно представить в трехмерном пространстве.
Зададимся теперь вопросом: каковы могут или должны быть результаты разрушительного танца Шивы, что в сухом остатке, или, говоря словами Хайдеггера, будет ли это нечто или вообще ничто?
Тут все зависит от того, как посмотреть. Говоря в общих чертах, мир должен быть возвращен к той развилке, где еще не началось непоправимое накопление «осадочных пород», метастазов роковой усталости от существования. И пока эта развилка не будет достигнута в противоходе, танец не прекратится. Лучше зайти за край, чем оставить какие-то зацепки (вирусы) даже не в вещах – они-то все отправятся в бездну небытия, тут без вопросов, – а в самом принципе овеществления. Говоря проще, после танца Бога не должно остаться в мире ничего материального. Но это не значит, что вообще ничего. То, что останется, лучше всего определить как готовность к созиданию, высшую форму требовательности уже иного зова, на который придется откликнуться самому Брахме: и это будет предложение, от которого он не сможет отказаться. Вытекает ли из этого спекулятивного описания смысл жертвоприношения? Отчасти да, ибо здесь имеется самое прямое указание на его космологический порядок.
Христианские параллели
Как в Ветхом, так и в Новом Завете жертвоприношение служит для объяснения важнейших деяний Бога, предстает как основание для богоизбранности, как непременное условие соглашения, – но объяснения самого жертвоприношения мы не найдем в Библии. То, что объясняет все остальное, оставлено без объяснения.
Отчасти на помощь приходит пресловутый герменевтический круг, когда существенные или скорее даже сущностные обстоятельства жертвоприношения поясняют его демиургическую роль, при том что глубинные космологические корреляты все еще остаются разрозненными до тех пор, пока первенец не возведен на алтарь Всесожжения.
Вокруг двух жертвоприношений, Авеля и Авраама, выстроен первоначальный, Ветхий Завет. Сутью Нового Завета (и христианства в целом) является жертва Иисуса, учреждающая свободу воли и упраздняющая слепоту смерти. И вызревает некий провокационный вопрос: а нет здесь сходства с деянием Шивы?
Бог-терминатор уничтожает мир, необратимо и непоправимо отравленный отходами собственной жизнедеятельности, перенасыщенный несмываемыми следами поражений, неудач, ошибочных выборов… Согласно христианской эсхатологии, мир лежит во грехе, при этом грехи суммируются, а освобождение от них откладывается вплоть до грядущей великой чистки. Кое-что удается «смыть» при жизни, но все же каждое поколение добавляет новый пласт не смытых грехов – они, вероятно, выполняют роль помех, в связи с чем все труднее становится устанавливать надежную связь с трансцендентным: сужается зона непосредственной слышимости Бога, причем в оба конца. И ему все хуже слышны молитвы смертных, и людям – его повеления. Европейская метафизика, разумеется, отмечает этот факт, определяя его как смерть Бога (Ницше), прогрессирующее забвение Бытия (Хайдеггер) или нарастающую богооставленность[10]. Накопление или, лучше сказать, загрязнение (ползучее омертвление) будет прогрессировать вплоть до Второго пришествия. А затем начнется Армагеддон, призванный отделить спасаемое от неспасаемого, что и является общим смыслом всех перечисляемых фильтраций: зерна от плевел, агнцев от козлищ и так далее.
В чем же отличие Второго пришествия Иисуса от очередного выхода Шивы на авансцену, случающегося в конце калиюги? И психологически, и экзистенциально решающее различие видится, конечно, в том, что жертвоприношение Иисуса было самым радикальным в истории – именно поэтому, в отличие от Иисуса, Шива вынужден совершать свой танец снова и снова.
Но задержимся пока на моменте общности и единства. Обратим, прежде всего, внимание на то, что ни Брахма, ни Иегова и вообще никто из богов не может сотворить вечный, не подверженный времени мир. Говоря конкретнее, никому не под силу создать мир, который бы не портился, не накапливал в себе следов коррупции (в самом широком смысле, совпадающем с латинским corruption – «ржавление», «порча»), болезни, усталости, метастазы угасания, неважно, назовем ли мы их грехами или как-то иначе. Как заметил еще фон Икскюль, смерть есть главное сущностное свойство всего живого.
Соответственно, во многих космогониях была отслежена или интуитивно постигнута единственно возможная превентивная мера, которая в самой краткой и самой христианской форме звучит так: «Смертью смерть поправ». И мы можем переписать ее в качестве столь же универсального совета, если отчаявшийся хранить мир бог спросит, что делать. Смертью смерть поправь! – вот что можно ему посоветовать – и это значит: сработай на опережение или все пропало. Вообще все. Правка, вносимая жертвенной смертью, собственно, и оказывается главной очистительной процедурой, единственным действенным средством обновления мира вплоть до самых его основ. С тем, что христианство обновило мир, никто, кажется, и не спорил, даже Ницше. Действительно, последние стали первыми, камень, отброшенный строителями, был поставлен во главу угла. Однако не проясненной остается роль Голгофы в этом обновлении, жертва Иисуса и обретенная свобода его последователей. Вот что пишет об этом Питер Браун, ведущий современный историк христианства:
«Аскетическое движение, само понятие девственности, понятие целибата были загромождены массой нынешних предрассудков, история начинается с того, что избавляется от таких вещей. Сразу от всего – начиная с описаний монашеской жизни, которые дает Эдвард Гиббон, – и вплоть до относительно современных сочинений. От всего этого надо избавиться. Это первое. Вторым ходом ты говоришь себе: хорошо, от всех этих предрассудков ты избавился, замечательно. Но о чем же там речь шла на самом деле? И мне по ходу дела становилось ясно, что речь в аскетическом движении шла, главным образом, о свободе. Каковы пределы человеческой свободы? До какой степени человек может изменить свою природу? Является сексуальность чем-то обыденным, что надо просто уважать? Нужно ли относиться с подозрением или даже с презрением к любой попытке от нее отказаться? Или там есть нечто большее?»[11]
Именно так. Целибат и монашество в раннем христианстве – это проба высокой свободы, подражание Иисусу, воистину даровавшему такую свободу.
Но между вселенским жертвоприношением и вторым пришествием лежит целая толща времен. Ресурсы обновления постепенно расходуются, мельчает и сама свобода в смысле неуклонного сокращения ее диапазона: сегодня любой «свободный выбор» строится по модели потребительского выбора между равноценными товарами. Ситуация и вправду дошла до той точки, которую пророчески описал Ницше: земля хочет треснуть, но бездна не хочет ее поглотить.
Итак, своей жертвой Иисус санкционировал свободу воли, но он не мог гарантировать автоматического очищения всей толщи времен. Следовательно, и перед ним встает проблема отделить овнов (агнцев) от козлищ, спасенное и подлежащее спасению от того, что уже не спасаемо свыше. Отсюда и неизбывная близость Армагеддона к танцу Шивы – даже если тональность музыки гибели в обоих случаях различна.
Направление главного удара
Еще один вопрос, все еще остающийся неясным, это попытка некой общей атрибуции «материала», приносимого в жертву. Кто и что? Мы уже присмотрелись к самой радикальной очистительной жертве, но она приносится богами, и если и доводится до осознания смертных, то без объяснения причин. А как обстоит дело для самих смертных, что служит их высшим экзистенциальным деянием? Материалы антропологии, конечно, немало сообщают нам на этот счет: первенцы, невинные девушки, овны, агнцы, быки, кое-что из военной и охотничьей добычи, кое-что от тука земли. Ассортимент такого рода и критерии отбора исследованы достаточно подробно и хорошо.
Но есть веские основания полагать, что какая-то существенная часть жертвенного ассортимента остается не-проясненной. Эта темная, или тайная, жертвенная практика, отдаленно (и, конечно, крайне приблизительно) напоминающая известное изречение «бей своих, чтобы чужие боялись». Более того, используя внешне иронический и глубинно эзотерический план, свою версию выдвинул Пелевин в повести «Омон Ра». Что должен принести в жертву космонавт, перед тем как выйти в просторы космоса, какую инициацию ему нужно пройти?
У Пелевина он должен подвергнуться ампутации, лишиться ног – и тогда космос примет его как своего праведного обитателя. Вроде бы смешно. Но вот уж воистину тот самый случай, когда продолжать смеяться легче, чем закончить смех. Великий русский космист Николай Федоров отказался от семьи и налаженного быта, спал на сундуке и обычной его едой был чай с размоченными пряниками. Но жил он в космосе и описывал хороводы планет, которые будут устраиваться во имя воскрешения мертвых. Как если бы космос распахнул ему свои просторы – тут даже не скажешь: в обмен на повседневный комфорт, отказ от которого был всего лишь минимальным условием, – скорее, в ответ на то, что близкородственное и частное было принесено в жертву дальнородственному и универсальному… Но ведь и глухой Циолковский, слышавший зов далекого и самого дальнего, и многие другие причастные к космонавтике, быть может, наиболее пламенные из них, прошли через самопожертвование – и были допущены, и космос приоткрылся пред ними. В конце концов жертву принесло и все человечество, и все общество – светское общество, многим материальным пожертвовавшее во имя космонавтики, пожертвовавшее добровольно и без сожаления.
Но оставим пока эту тему. Важнее всего здесь универсальный принцип: близкое отвергается ради далекого и свое собственное ради иного. Насчет универсализма, конечно, возможны поправки и даже, если угодно, ограничения: речь идет именно о так устроенных мирах, то есть о мирах жертвенно-аскетических, если прибегнуть к дальновидной терминологии Ницше. Тем самым предполагается представление и о мирах иного типа, вроде астрономических объектов, среди которых есть квазары, пульсары, белые карлики…
Казалось бы, откуда можно получить представления о других мирах и их устройстве, тем более если различие проходит по решающему параметру основы жизни и созидания? Допустим, наш мир принадлежит к жертвенно-аскетическим – откуда тогда мы можем знать об иных принципах мироустройства?
Но дело обстоит еще сложнее и запутаннее. Земля, несомненно, «аскетическая планета», а жертвоприношение есть важнейшая долгосрочная причина вочеловечивания, сила, противостоящая и препятствующая угасанию. Однако при этом, будучи ярко выраженным миром жертвенного типа, земля еще и замаскирована под мир сплошного имманентного пользоприношения. На все лады мы слышим распевы о том, что деньги правят миром и люди гибнут за металл… И рассказы о тех, кто за копейку удавится. Более того, представитель инопланетной цивилизации, которому довелось бы посетить сей мир, поначалу согласился бы, что это мир, где пользоприношение является важнейшим межчеловеческим отношением. Потребовалось бы хорошенько осмотреться и присмотреться, пожить среди людей, чтобы правильно определить действительно господствующую силу, чтобы убедиться, что участки пользоприношения (например, корыстного добра) были однажды учреждены великими жертвоприношениями, актами благородного добра. Тотальное пользоприношение относится, безусловно, к порядку явлений, к категории видимости и иновидимости.
Более того, для всякого, пожившего на Земле, остается неясным, возможны ли вообще миры, устроенные по принципу рационального пользоприношения, если уж Земля, столь эффективно и тщательно замаскированная под «голимую корысть», в действительности в своих глубинах, там, где еще не «вывихнуты суставы времени» (Шекспир), обнаруживает важнейшие пустоты, где принцип пользы (включая «разумный эгоизм») не работает: он там не задан как направление стрелки компаса на полюс. Стрелка дрожит и вращается, ее только предстоит установить или переустановить, выбрав некую дирекцию пользоприношения из целого пучка открывшихся (чрезвычайно пунктирно) траекторий пользоприношения – при том что эти дирекции могут быть как-то связанными друг с другом, а могут быть совершенно не связанными или даже противоположными. И я бы сказал, что полярная точка с исходящими пучками пользоприношений топологически, а в некоторых случаях и топографически есть координата жертвенника, возможно, Алтаря Всесожжения. Всякая линия земной пользы, любого частного утилитаризма (каким бы естественным он ни казался), если проследить ретроспективно их истоки, берет свое начало от некой жертвенной координаты. Или, иными словами, всякий утилитаризм, в котором задано корыстное добро («всеобщая польза»), учреждается Жертвоприношением, топологическим прорывом к суверенному выбору, к полюсу, где координаты привычного обрываются или не заданы вообще.
Поскольку топография жертвенных координат опоясывает шар земной вдоль и поперек, мы без колебаний относим Землю к жертвенно-аскетическим планетам: таков ее собственный внутренний глобус, который хорошо виден на дистанции и проясняется путем трансцендирования, – но при взгляде из зоны слишком человеческого картина, безусловно, смазывается, отсюда Земля и вправду предстает неким «утилитроном», то есть сугубо рациональной планетой, достаточно примитивно и предсказуемо устроенной. Стало быть, перед нами как минимум «двойная звезда», если уж задействовать максимальное количество астрономических аналогий. Конечно, взгляд метафизика, такого как Достоевский, Ницше или Батай, непременно упрется в координаты жертвы, аскезы и суверенности, откуда бы ни был брошен взгляд: из подполья, как у Достоевского, или с альпийских вершин Заратустры – Ницше. Но, с другой стороны, обитатели утилитарного мира, ходящие по дорожкам выгоды и пользы, видят на этих дорожках, опоясывающих планету, множество подобных же людей, вступают с ними в общение, преимущественно общение приветливое. В частности, их интересует вопрос о легкодоступности или труднодоступности добра, которое в таком контексте неотличимо от пользы.
Сознательно и бессознательно они, ходящие по делам пользы, извлекающие ее, несущие и приносящие ее, вытаптывают другого рода тропки, а заодно затаптывают и переходы в те измерения, где проложены тропы жертвенности и суверенности. Не удивительно, что планета для них становится все более освоенной и все более своей, а люди иного глобуса, попадающиеся им на пути с легкими пустыми корзинами, в которых не переносится ни грана пользы, а вместо этого есть поклажа непонятного предназначения – жертвенные треножники, какие-то книги, – эти другие кажутся населению освоенной планеты варварами и пришельцами.
Впрочем, спектр взаимоотношений включает в себя и такую удивительную, причудливую линию, как взаимная жалость. Занятое полезными делами (пользоприношением) население по-своему жалеет обладателей пустых корзин, склонных забывать, а то и вовсе не думать ни о собственной, ни о «несобственной», то есть всеобщей, пользе. Операторы пользоприношения порой не прочь подкинуть какой-нибудь пользы и им, бесполезным, но в ответ видят они отнюдь не признательность, а, скорее, недоумение и встречную жалость…
Почему? Да потому, что идущие по жертвенным тропам и по направлению к жертвенникам видят свою карму. Они видят аборигенов, сгибающихся под тяжестью приносимой и переносимой пользы (как будто мало им тяжести смертного удела и тесноты оставшихся измерений), – но не это угнетает их, видящих, ведь они и сами атлеты духа – и кто бы из утилитарных носильщиков взялся оценить весомость их собственной ноши? Пронизывающую жалость вызывает, скорее, другое – тщета обустройства. Ведь ясно, что операторы ratio, чемпионы пользоприношения, озабочены обустройством своей планеты и хотят, чтобы каждый мог приносить пользу, хоть какую-то и хоть кому-то. Что же плохого в таком обустройстве и в постоянной заботе о нем? Идущий иными тропами, однако, знает, что именно плохо и достойно жалости, поскольку он знает, для чего предназначается танец Шивы, знает и приметы его приближения – они прекрасно видны на другом глобусе. Дело в том, что утилитарное обустройство окрестностей, внешних и внутренних, безусловно, приумножает в мире количество вещей и всего вещеподобного. Операторы утилитарности (так правильнее называть жрецов пользоприношения) могут быть довольны, глядя на расширение полезного: сколько пригодных вещей и сколько рациональных овеществленностей!
Но многое, слишком многое, бывшее утилитарным еще вчера, сегодня становится, так сказать, просто «утильным». И утилитаризм в своей беспрекословной последовательности как раз и производит утиль, его груды скапливаются повсюду. Утилизовать некому и некуда, только Шива в определенный момент может вернуть мир к сингулярной полярной точке своим танцевальным жертвоприношением – или огонь Армагеддона утилизирует неспасаемое старье, не столько вещей, сколько самой вещественности – и в этом главный источник жалости обитателей жертвенного глобуса к населению Земли Пользоприношения. Воистину скорбны заботы приносящих пользу, скорбны и плоды их, ибо и то, и другое не спасаемо свыше. Ведь где сокровище ваше, там и сердце ваше.
Можно перефразировать замечательную максиму Паскаля: если ты пахарь, пусть смерть застанет тебя в поле, если моряк – в море под парусом, если учитель – пусть застанет она тебя в классе, ибо такова праведная смерть.
В нашем случае, касающемся субстанции жертвоприношения, получится что-то вроде следующего:
Если ты покоритель космоса и тебя влекут безбрежные расстояния, влечет сама даль, то в жертву принеси свою подвижность здесь (например, собственные ноги) – и тогда твоя жизнь будет как повесть о настоящем человеке. И как история о настоящем космонавте. Если ты ученый, избравший дисциплинарную науку, – принеси в жертву интуицию времени, включенность в стихии самой жизни, научись делать выводы по оставленным следам, по косвенным уликам и вещественным доказательствам – иными словами, по крошкам, упавшим со стола, за которым идет пир свершившегося и свершающегося Творения. И в награду ты создашь подтверждаемую теорию и тебя признают настоящим ученым. Ибо в действительности знаменитая притча Платона о пещере – это притча об удивительном человеческом знании в форме науки. Просто у Платона опущено самое начало, то, как люди решили принести в жертву солнечный свет, некую простую очевидность, и поселиться в пещере, чтобы довольствоваться отбрасываемыми тенями, преломленными отражениями и бликами. И в награду им было дано объективное знание, все составные части которого можно безнаказанно регистрировать и менять местами, не рискуя повредить что-либо в воплощенности сущего. То есть боги призрели эту невероятную жертву познающих и даровали взамен науку.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Гегель Г. В. Ф. Наука логики. – СПб., 2012. – С. 383.
2
См.: Кожев А. В. Идея смерти в философии Гегеля. – М., 1998.
3
Ницше Ф. Сочинения в 2 т., т. 2. – М., 1990. – С. 489.
4
Достоевский Ф. М. Собрание соч. в 15 т., т. 9. – С. 353.
5
Ницше Ф. Сочинения в 2 т., т. 2. – М., 1990. – С. 100.
6
Александр Галич.
7
Самые наблюдательные из писателей давным-давно осознали это обстоятельство. Вот что, например, говорил Лев Толстой: «Лучшее, что в нем есть, писатель отдает книгам – вот отчего книги его хороши, а жизнь дурна».
8
Ницше Ф. Сочинения в 2 т., т. 2. – М., 1990. – С. 97.
9
Ницше Ф. Сочинения в 2 т., т. 2. – М., 1990. – С. 448–449.
10
См.: Секацкий А. Онтология лжи. – СПб.: Трактат, 2017.
11
Браун Питер. Неторопливые размышления об ином. Интервью Rigas Laiks, 2016, весна. См. также: Peter Brown. The Body and Society: Men, Women and Sexual Renunciation in Early Christianity. Californian University Press, 1988.