bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

И тогда я ступаю за кабинетный занавес, в спальню. Не сразу осознаю, что делаю то без привычного, заведённого Яном приглашения, одобрения или доброго намерения. Всё слишком изменилось, и мы поменялись.

Вскоре повязанное на бёдрах полотенце встречает мой взгляд, а Ян встречает меня укором:

– Не помешал?

– Мог бы повременить.

– Ты своенравна и не воспитана. Сюда тебя никто не звал.

– Хочешь воспрепятствовать Богине? Обрушь свой гнев на обыкновенных послушниц, со мной же будь учтив, Хозяин Монастыря.

Мужчина проходит к шкафу и, скинув с себя вафельное полотенце, принимается выгружать привычный комплект одежды.

Я отворачиваюсь и вновь засматриваюсь инжиром. Такой же – точь-в-точь – был в саду у Гелиоса. И тогда я вспоминаю Гранат, и самой же себе выкорчёвываю сердце, размышляя о том, что никогда более не увижу и не испробую его (хотя в мыслях созерцаю не образы спелого плода или бегущего по рукам сока – я вижу измятую лужайку и подводящую к ней тропу лабиринта; я вижу любовников; я вижу…)

– Это Стелла, – признаётся Ян и кивает на раскинутые ветви инжира.

Требую объяснений.

– Ты не была в саду?

Мужчина поправляет рубаху, закатывая рукава, и принимает озадаченный вид.

– Была и много раз, – спокойно отвечаю я.

– А в дальней его части? За калиткой, где инжир.

Я вспоминаю приятную тень и разнообразие флоры: чудесные цветы и ухоженные деревья, совсем не тронутую отпечатками поляну и её вечнозелёную рябь. Отвечаю очередным согласием, на что Ян пускается в повествование: у дома Солнца была традиция – не предавать тела земле, а кремировать и прах мешать с цветочными черенками. Угаснувшая жизнь вновь давала о себе знать, произрастая выбранным растением.

– Стелла была слишком молода и мягка, чтобы думать о подобном, –повествует – с нежностью в голосе – мужчина. – Она не говорила, кем хочет стать в следующей жизни, а потому мы сошлись на инжире. Из хрупкой девочки – величественное древо со сводящими от своей сладости плодами. Такой она и была: приторно-сладкой и величественной.

Я улыбаюсь.

Мне грустно, но я отчего-то улыбаюсь.

Как прекрасно он о ней рассказывал, как переживал и предавался воспоминаниям; его сердце уже было отдано: неужели я смела посягнуть на однозначно занятое? приправила печаль и только…

– Когда дерево окрепло и понесло стабильный урожай, Гелиос привёз пророщенную ветвь. Я не хотел, чтобы Стелла бывала в Монастыре, и при жизни она явилась сюда лишь однажды – в последний наш разговор. А потому я вынужден нести это бремя и каждый божий день смотреть на неё, каждый сезон вымаливать процветания к следующему. Единственное, что не иссохло в моих руках – горшок с деревом. Лучше бы я сохранил её человеком.

– Красивая традиция, – соглашаюсь я и припадаю на край перины. – История сада мне не была известна.

– Ты совершенно не знала своего мужа, – то ли вопросом, то ли утверждением швыряет Ян.

– Мне было хорошо, о другом я не думала, – признаюсь следом.

И признаю свою вину перед Гелиосом. Я, собственно, его и не знала. Не докучала и не интересовалась, не чувствовала и не проникалась; считала, что не буду беспокоить понапрасну и потому не ворошила давно позабытые угли, а на деле утаивала задатки пожара под кромками сухой древесины. Его удручающие сны с дрожащими веками, его едва слышимая молва на восходе, его резкие перепады настроения и – как бы невидимые мной – походы ночью за игристым. Я позволила ему увязнуть в острых мыслях…нет-нет! я не помогла ему из них выбраться. Кто – если не партнёр? Ловлю себя на умозаключении, что с ролью жены справлялась не так уж хорошо и порядочно; мне казалось, быть вместе – делить удовольствия; а быть вместе – создавать эти удовольствия. Не нужно наседать на забитую работой или делами голову – требуется лишь приласкать эту голову и заверить в прекрасном.

– Отец? – режет голос из кабинета.

Мы отмалчиваемся. Секунда-две: дверь ударяет и стук каблуков уносит некую по коридору.

– Зачастили сегодня, – мрачно отмечает Ян и застёгивает ремень брюк. – Я устал от этих глупых девиц.

– Глупые девицы – твой доход и стабильное завтра, – хмыкаю я и покидаю спальню.

Мужчина запирает за нами и балдахином прикрывает дверь.

– А вот здесь узнаю слова Гелиоса.

Подоспевшая девочка – уже с другим голосом – стучит и просит разрешения войти; на приглашение причитает о скандальной Сибирии. Упомянутая напала на лекаря и вскрыла ему его же скальпелем парочку сухожилий на руке.

– Ты приехала, и она сошла с ума. Не ведьма ли ты и не воплощение ли греха? – искренне интересуется Ян, пока мы вышагиваем вдоль коридора.

– Может, с ума она сошла много раньше? – отвечаю я. – С тобой то – реально. И вообще: отчего перед безумной махали острым?

Мужчина косится и, решая не лукавить, выдаёт, что дал согласие на любые действа и на любые вмешательства в лечении Сибирии.

– То есть ты разрешил ставить на ней опыты, я правильно понимаю? Думалось, мы (подразумевая род человеческий) давно ушли от подобного. Неприятно удивляешь, Хозяин Монастыря. По традиции.

– Ты читала слишком много книг, – не слишком довольно воздыхает Ян.

– Разве в этом деле бывает «слишком»?

– Когда это целая библиотека, накопившаяся за десятки лет жизни, старца – да.

Мы приходим в полупустую часть здания – здесь находятся лазарет и кабинеты для осмотра. Прибывающие в какой-то определённый период времени врачи разговаривают с монастырскими кошками и выносят по их здоровью заключения. Иногда ставят лечение. Иногда сразу лечат. Я была в лазарете однажды; на беседе. В соседней палате боролись с мешковидной опухолью, выкачивая её вместе с криками из замученной. Но сейчас – без шума и женской стрекотни – место это выглядело совершенно другим. Чистым. Даже стерильным. В какой-то по счёту палате мы встречаемся с раненым лекарем: он жалуется на Сибирию и взмахивает повязкой, на что Ян преспокойно отвечает повышением жалованья и прогоняет неугодного.

Сибирию обрили. Её рыжие кудри лежат в запаянном пакете на одном из столов. По вискам тянутся тонкие запёкшиеся струйки. Картина эта пугает и не только меня. Глаза у Хозяина Монастыря (и так красные от утренних бесед) наливаются ещё больше. Зрачки дрожат. Он смотрит на некогда послушницу и всегда сестру. И наблюдает, к чему её привёл.

– Помнится, ты называл Монастырь обителью красоты и сладкого порока, а не сумасшедшим домом или экспериментаторской, – утверждаю я, склоняясь над мужским плечом.

Отныне будет так. Я стою подле и, нависая то слева, то справа, заверяю в угодной себе истине. И Хозяин Монастыря будет слушаться, ощущая себя вечно виноватым…

Ян согласно кивает и садится на кушетку рядом с буйной. Сибирия не читает молитвы и не складывает их руками – она смотрит на нас, но совершенно безучастно. Смотрит и о чём-то помышляет. Хозяин Монастыря гладит её по выточенным скулам – успокаивает, тешит; наклоняется и целует в щёку, после чего отстраняется и созерцает блаженное лицо. Приступ хаоса отпускает женское тело, но не покидает вовсе – взгляд её всё ещё искажен, безумен: в глазах читается отстранённость от мира реального.

Я сажусь подле и беру женщину за руки. Она улыбается мне – страшно: алыми дёснами наружу. Улыбается и вдруг с придыханием смеётся. Вижу в её широких зрачках тлеющий в танце уголь и саму себя; вижу – понимаю посыл. Сибирия смеётся. Мы готовы взвыть. Сибирия смеётся и тогда Ян, прихватывая с соседней кушетки подушку, наваливается на сестру и удерживает её весом собственного тела. Целует безумную в подставленный висок и следом накрывает. Я глажу её руки, но на самом деле держу – не позволяю им разрезать воздух, не позволяю схватиться за него и за жизнь. Сибирия гудит в подушку: мычит, плачет, смеётся – всё вместе. Как вдруг замолкает.

Хозяин Монастыря открывает лицо задохнувшейся.

Я не верю, что это мы.

Проклинаю место и людей на старом наречии и незамедлительно покидаю стены лазарета. Ругаюсь на охрану подле выхода из Монастыря и они, заслышав незнакомые слоги, добродушно распахивают двери.

Меня встречает сад – его жалкое подобие. Жалкая сколоченная лавка под сухой кроной.

– Прости, не могу удержаться, – обращаюсь в воздух, к Гелиосу – и вызволяю припрятанную сигарету. – Не сердись: теперь я делаю вещи и хуже.

Наполняю лёгкие дымом и медленно выдыхаю. Это обман. Помогают не сладкие ароматы, а размеренность дыхания. Не предмет ингаляции, а процесс.

Я всё ещё не могу проснуться?

К компании прибивается Хозяин Монастыря. Прикуривает от меня и, выпуская облако дыма вровень с танцующим на горизонте облаком пыли, докучает вопросом:

– И как мы до этого дошли?

– Он не ошибся, когда увёл меня отсюда. Ты портишь людей.

– Я позволяю их порокам обнажиться. Признать грех равно встать на путь его исправления.

– В эфемерном идеале, – скалюсь я. – По факту – портишь. Сколько бы дряни мы с тобой здесь наделали? О! может, ещё успеем! Этого ты хотел?

– Думаю, нет.

Ветер обдаёт тёплым воздухом и поднимает воспоминания о резиденции.

– Хочу убраться отсюда, – признаюсь я.

– Но ты остаёшься? – неуверенно спрашивает мужчина.

– Слушай, Ян, – прикидываю и затягиваюсь, – ты меня не только вдовой, но и бездомной сделал. Да, пожалуй, сегодня ты спишь на диване.

– Это ещё почему?

– Хочешь сказать, я сплю на диване? Или, может, как в старые добрые мне подселиться к парочке малосообразительных дев и вечерами делиться секретами и расчёсывать друг другу волосы? У меня имеется про запас несколько тайн нынешних божков…

– Комната и кровать – твои, – спокойно отступает Ян.

Бог


Они переступили черту.

Наблюдаю за ними через окно: содрогаются над содрогающимся телом, а следом отнимают от лица подушку и взирают в широко-распахнутые глаза женщины. Я лишил её здравого ума не для того, чтобы её лишили жизни здравые люди.

Смотрю на них и вспоминаю день торгов: неопытная и колыхающаяся в хозяйских объятиях девочка. Она выглядывает из-под защищающего её крыла и не ведает, что спустя недели распахнёт свои. Спустя месяцы она объявится пантеону и заставит его истинно поклониться богине. Спустя годы заслужит уважение и место среди управляющих. Она приубавит людскую веру и подвигнет воскрешение иной.

Но пока она уклончиво взирает на подоспевших к выступлению Богов. Хозяин Монастыря горделиво касается обвитого тканью девичьего плеча и о чём-то рассказывает; опосля – выходит на сцену. Раскосая музыка надрывающихся музыкантов захлёбывается в пьяных аплодисментах. Их перебивают бокалы. В воздухе танцуют дурман и свет сымпровизированных софитов. Величественное шоу становится пародийным выступлением, красота привезённых с окружающих земель дев очерняется под нескладные речи. Всё это похоже на глупую игру.

Луна – под Отцовское рукоплескание – оставляет столик с напитками и поднимается на сцену. Красное платье покрывает худое тело и раскосые взгляды гостей строят догадки о его вкусе. Ткань взбирается в бледных пальцах и даёт толпе облизнуться на оголившуюся щиколотку; всего-то. Ею и сводит с ума. Костью. Твари выдают себя сами. Вседозволенность и доступность утихают и покидают стены Монастыря: сквозь присутствующих смотрит продажная праведница. И тем окутывает мысли – берёт любопытством, интригует. Следом – отталкивает. Сложные головоломки мало кто любит… Они притягательны первые мгновения, дальше – осознание неспособности одолеть и решить, укор и уход.

Алая печать завораживает и печати ставит на присутствующих. Она отмеряет Бога Солнца почтительным взглядом – единственного, кто ведёт себя достойно: не взрывается и не кричит с места. Бог Солнца же – уставший от всех и вся – желает преспокойно дожить свой век и не объявляться более нигде и ни с кем. Он не смотрит на девочку – смотрит на сжатый бокал, а потому я бросаю в воздух:

– Не послушница, право, богиня.

Бог Солнца отнимает взгляд от дешёвого пойла и врезается в красное платье, очаровываясь вместе с залом. Красота – не подарок; скорее испытание. Не наказание, как может показаться в некоторые моменты жизни.

Хозяину Монастыря известно, кому он отдаст девочку из-под крыла: кому доверит приглянувшееся самому себе. Ему известно, кто оценит неприступную красоту и все богатства мира возложит перед ней и за неё.

Однако против выступает стоклятая Богиня Плодородия. Она зачастила под старость лет игры с молодыми, а потому разбрасывалась остатками общих с её бывшем мужем (Богом Воды) накоплений.

Бог Солнца в очередной раз поднимает усталый взгляд, называет сумму, превалирующую в разы ранее озвученных, что в сию секунду велит замолчать остальным присутствующим, и, на том решив, покидает зал. Алое платье отныне принадлежит ему. Все мы покидаем душные стены Монастыря и все мы задымляем улицу. Полчище сигар и самокруток вдавливают в и без того копчённый воздух ароматы дурмана. Хозяин Монастыря продвигается меж гостей и каждого из них благодарит за посещение и просит возвращаться. А, дойдя до меня, приветливо сдавливает кулаки и, зацепившись взглядом, пускается в тёплые речи. Он повествует, как ему приятна та самая девушка с нефтяных земель, как она притягательна и как хорошо послужит Монастырю.

– В этом ты прав, – заключаю я и довольно киваю головой.

Она послужит Монастырю, но отличительно от иных послушниц. Это я утаиваю.

И Хозяин Монастыря ещё раз благодарит за наводку на чудесный, утаенный под толщей провинции и легкомысленности окружающих, дар. А я благодарю Хозяина Монастыря в ответ: за то, что он прислушался к моему мнению – то было значимо.

Но ещё раньше я одарил этим самым мнением семью Луны, наведавшись к ней и предложив отправить способную сразить своей красотой и своим умом дочь. Никто не спорил, о какой из девочек шла речь, и потому мы поспешно составили письмо для приглашения конвоя Отца. Я сам оберегал Луну от безрассудств, когда за ней приглядывали соседствующие глупцы.

И вот главным её безрассудством и в этот же миг смыслом жизни стал Монастырь и Хозяин Монастыря.

Я взираю на убийц.

Луна осуждающе смотрит на женщину, раскинувшуюся по кушетке, а затем на мужчину подле. Но осуждает она не поступок-проступок, а приведшее к тому.

Я ставлю для себя пометку о втором обречённом под женскими руками; Хозяин же в пометке не нуждается; все те разы я наблюдал и, едва не сбившись со счёту, вкушал. О некоторых из них, кажется, должна была напеть та сама Сибирия той самой Луне, а тот самый Хозяин Монастыря – оправдаться перед последней и поведать свою истину.

Когда он погнал на несчастную гончих – я раззадорил их сырым мясом подле собачьих будок, когда он придушил крикливую – я невидимо восседал в кресле напротив, когда он изуродовал неверную – я пододвинул садовые щипцы.

Всё шло своим чередом. До сего момента.

Женщина


Я просыпаюсь. Так мне кажется. Переворачиваюсь с бока на спину и взглядом желаю столкнуться с нависающим балдахином. То не случается. И подо мной не дубовая кровать, вырезанная из цельного дерева, и лунный свет от окна бьёт не с той стороны, и ткань у постельного белья не ласкает кожу, а саднит по ней.

Я не просыпаюсь?

Вздрагиваю: вижу чёрные картины, вижу ветвь инжира, вижу стены Монастыря. Всё случилось взаправду и Гелиоса рядом нет. Нет и больше не будет. Начинаю всхлипывать и зарываюсь в подушки. Это первая ночь с момента его утраты, когда я смогла заснуть, а не потерять сознание от недостатка сил или избытка выедающих чувств.

Его в самом деле нет. Его нет.

На протяжный вой прибегает виновник разрухи. Нависает и прихватывает за плечи, беспокоится, боится. Я говорю, что никогда не прощу совершённое им и давлюсь бьющей по щекам солью. Он говорит, что не ожидает от меня прощения: слишком высока плата. И садится подле, и, обнимая, успокаивает.

– Это сон, – умоляю я. – Прошу, хочу проснуться. Я хочу проснуться.

– Тише, Луна, – бросает Хозяин Монастыря и заплетает руки в своих.

– Это сон.

– Ты не спишь.

– Ненавижу тебя! – вскрикиваю и гоню прочь, но цепкие щупальца прижимают крепче былого. – Я хочу проснуться, Ян, хочу проснуться, всё это – глупый сон, ошибка. Я хочу к нему…

Рыдаю вновь и с тем засыпаю.

– Верни его.

Бог


Он наводит оружие на виновного и, не мешкая, жмёт на спусковой крючок. Наблюдаю, как вмиг потяжелевшее тело валится к ногам.

– Гелиос! – взрывается женский голос от дома. – Какого дьявола вы здесь… – видит меня и замирает. – В самом деле, какого дьявола?!

Оборачивается к брату и завершает:

– Мы договаривалась: работа – вне стен резиденции. И «вне стен» – не значит, за стенами дома, а значит подальше от особняка и вообще этого места. Ты неисправим!

– Иди домой, Джуна, – ругается в ответ стреляющий и, щёлкнув предохранителем, прячет оружие за пояс брюк.

Женщина – свирепея за секунды – вырывает пистолет и бросает его в мою сторону.

– Дома дети! – кричит Джуна. И тише: – А вы что себе позволяете? Пришёл он, – пинает несчастного, – своими ногами, а уносить потребно на твоих плечах. Рациональность, Гелиос, где?

– Иди домой, – повторяет спокойный голос и, взяв сестру за плечи, разворачивает. – Ступай.

Джуна – ругаясь – уходит.

– Ты уверен, что он был виноват? – спрашиваю я.

Бог Солнца смеётся себе под нос и с рук стаскивает перчатки.

– Я уверен, а вот ты просто это знал, – говорит Гелиос.

В следующий раз свидетелем его настойчивости, уверенности и хладности я стал в Монастыре. Совершенно случайно (как бы не так), и дело для разбирательства было мало терзающим. В кабинет ввалилась послушница и, слезами шагая по ковру, бросилась к духовному Отцу с жалобами на водителя конвоя.

– Что он сделал? – спросил гостивший у Яна Бог Солнца.

Девочка потупила взор и махнула головой. Говорить об этом ей не хотелось.

– Позови его, – велел Гелиос, на что Хозяин Монастыря бросил придирчивый взгляд.

– Есть ли необходимость? – аккуратно уточнил он.

Не присутствуй здесь я, непременно бы разразился свойственный этим двоим скандал. Бог Солнца ответил на старом наречии, что некто минутой ранее посягнул на монастырский кошелек, ибо каждая дева этого места – чистая монета. Ян вздохнул и, выпроводив обиженную девочку, хотел позвать распускающего руки водителя. Гелиос предложил решить этот вопрос у собранного подле монастырских врат конвоя. Сам Бог Солнца был негласным хозяином этого места, но больше – частым клиентом, ещё больше – другом и наставником Яна. Молодой самопровозглашённый бог предпочитал дела решать вертляво, хитро, со стороны. Отличительно от вышагивающего нога в ногу приятеля.

– Не терплю, когда ты вмешиваешься в здешний быт, – отбросил Хозяин Монастыря едва слышно, но я всё равно раскусил его зудящую интонацию.

– Не терплю, когда женщин обижают, – говорит Бог Солнца. – Ты слышал: её обидели.

Они подходят к дверям. Ян причитает:

– Монастырские кошки получают за свои провинности каждый день, но что-то твой глас совести и справедливости дремлет в эти минуты.

– То воспитание (хотя я, право, держусь иной позиции, но со своим мнением не рвусь – твоё дело, твои правила), а ситуация сейчас – домогательство и скол репутации. Пресекай это на корню, Хозяин Монастыря, – подводит Бог Солнца, и упомянутые лица теряются за дверью.

Не следую: остаюсь в кабинете. Обхожу заваленный документами стол (Яну известно, что ничего из имеющегося ни здесь, ни у кого-либо ещё мне неинтересно) и замираю у распахнутого окна. Настраиваясь на беседу, Хозяин Монастыря подходит к готовящемуся к отправке конвою. Хочет, ядовито и ярко улыбаясь, вопросить, с кем же мгновением ранее общалась его девочка. Наперерез беседе выступает Бог Солнца. Видит водителя и, обнажив из-под пояса пистолет, скрепляет рукоять и стреляет.

– Какого? – не удержавшись, вскрикивает Ян и отшатывается от падающего тела. И шёпотом: – Мы хотели поговорить, разве нет?

Другие рабочие смотрят на месиво вместо лица, валятся и просят пощады. Бог Солнца подходит к одному из перепачканных в песке и, каблуком бота прижимая хрустящее мальчишечье бедро, наводит оружие ниже пояса.

– Следующее наказание будет таким.

Испуганные ребята рассыпаются и прилипают к автомобилю.

– Может, отстрелить?

– Нет, сэр, – на старом наречии (что удивительно; сказался стресс и адреналин) бросает прижатый парень.

– Прекрасно. Потому что это иллюстрация того, что будет, если кто-либо ещё позволит распустить свои руки (и даже мысли) в адрес находящихся здесь дев. Эти девы, – Гелиос ставит оружие на предохранитель, – несут службу истинным богам. Вашу порочность – держите до блудливых мест или справляйте нужду в кустах. Здесь же – нельзя. Понятно?

Кивающие головы соглашаются.

Бог Солнца убирает оружие и направляется обратно к Монастырю. Ян следует за ним.

Уже в кабинете последний бунтует:

– Это водитель, чёрт с тобой, – взгляд перебегает на меня и просит прощения; возвращается, – кто повезёт следующие отправки?

– Да, пожалуйста, не благодари, – издевается Гелиос и, приминая кресло, угощается питьём из графина.

– Что ты сказал? – ревёт Хозяин Монастыря.

Бог Солнца отстраняет графин и, затирая бегущее по губам вино, добавляет:

– Говорю, не благодари. Рад услужить Монастырю и его чести. Рад наказать виноватого и пресечь непослушание на корню.

Ян внимает.

– Теперь иные задумаются, – продолжает Гелиос, – прежде чем допустить распутство не то что в делах, сколько в собственных головах. Страх – вершитель прогресса. Страх держит людей и заставляет ступать по избранным нами – управляющими – тропам. А вообще не распыляйся, дорогой друг, ибо у нас гости, а не все гости должны внимать оглашаемым месту истинам.

Я улыбаюсь и соглашаюсь, а Ян терпеливо ступает к столу, вызволяет портсигар и нетерпеливо бросает:

– Меня больше изводит, что после твоих визитов, необходимо счищать чьи-нибудь мозги с камней.

Закуривает.

– Когда-нибудь ты дотрясешься стволом и сам получишь пулю в лоб.

– Надеюсь, нет, ибо лицо у меня красивое, – тщеславно говорит Бог Солнца, и я смеюсь вместе с ним.

– Забавляйся, – ругается Хозяин Монастыря. А сам подразумевает: «в его присутствии» и одаривает меня недобрым взглядом.

Потому я не удивляюсь, когда Бог Солнца – взаправду – ловит несколько выстрелов грудью. Вот только десятилетия спустя; так много он отхаживает без оружия вовсе, решая назревающие конфликты интонацией и видом.

Также я наблюдаю за Богиней Солнца, должной носить иное имя: предвижу грядущее и потому опускаю собственный взгляд. Она кричит. Истошно. Протяжно. Кричит и рыдает, на коленях держа оставившего его супруга. Не проклинает и не разрезает словами небо; их недостаточно. Она кричит, пока не отпускают силы и пока небо не оказывается разрезано женским воплем и молнией. Ливень накрывает резиденцию Солнца и ближайшие земли.

Это необходимо.

Это ломает, оно же и закаляет.

Она плачет, пока дождь умывает руки и лицо от крови и успокаивает надрывающееся сердце вместе с разразившимся пожаром. Вмешиваются иные приехавшие по воле Хозяина Монастыря, ухватывают обезумевшую жену и войлоком усаживают в конвойный автомобиль. Дорожная пыль уносит их.

Я смотрю на бездыханное тело Бога Солнца, избежавшего смерти физической много лет назад, но не избежавшего моральной гибели и эмоционального упадка. Ощущаю его умиротворённость и взгляд перевожу на осыпающийся Дом Солнца. Последний из клана остаётся близ родных земель.

Женщина


Юная отдаёт все свои силы на мольбу и призыв к хозяйскому сердцу, но в этом её просчёт: у Хозяина не было сердца. И я ранено смотрю на него, взглядом вымаливая не трогать девичье тело, однако Ян сечёт её во всю силу и, опосля, прогоняет.

– Ты неисправим, – нервно сглотнув, заключаю я.

– Это у Нас миры перевернулись, – спокойно отвечает мужчина. – А эти же, – он подразумевает послушниц, – в своих собственных и привычных им оболочках. Для них ничего не изменилось и не изменится. В стенах Монастыря ничего не произошло, Луна, ничего.

И потому он розгами выдворяет молодую дурь из молодой дурной головы. Закрыв глаза на добитую часом ранее Сибирию и четырьмя днями до этого Гелиоса. И мысль о нём – та, с которой я свыклась за дни в дороге – колит особенно остро.

– Личные трагедии в массах не нуждаются, – продолжает Ян. – Они ими лишь обсуждаются и провоцируются.

И вскоре он замечает: я не смотрю, не слушаю. Зовёт и препирается с покрасневшими глазами. Хочет взорваться и предложить погнанной девице вернуться, как будто дело могло быть в ней. Как будто меня беспокоили его в равном коктейле деспотизм и садизм. Я отворачиваюсь и, врезавшись в подушку, плачу.

Ян падает рядом и, обнимая за ноги, выпытывает прощение. Он знает (она едина) о причине слёз, он сам ещё не зарубцевался после известия о кончине Гелиоса.

На страницу:
2 из 5