Полная версия
О том, как ты была всегда
О том, как ты была всегда
Евгений Морозов
Дизайнер обложки Сергей Ивкин
© Евгений Морозов, 2023
© Сергей Ивкин, дизайн обложки, 2023
ISBN 978-5-0055-4999-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие
Ойкумена (или экумена) – греческое слово, означающее «освоенная человеком часть земли». Термин введён древнегреческим географом Гекатеем Милетским. Если для древних греков в какой-то момент истории стало важным отделить изведанный мир от неизведанного, то для русской поэзии это стало важно недавно. Связано это не в последнюю очередь с той зоной свободы, которую даёт слово. Вплотную это также связано с мандельштамовской установкой на поэзию как «ворованный воздух». Периоды нашей жизни – от расцвета к отцветанию – протекают в разных мирах. Если на начальном этапе странствие проходит в «новом» мире, то постепенно со временем, обживая его, поэт окультуривает почву. Природа, посаженная на ней, начинает говорить его странным языком. Только что это была очень дикая, никому не понятная речь, и вдруг её начинают понимать все. Евгений Морозов – такой поэт, обживающий пространство. Стихотворение за стихотворением мы проходим по дворам его мира. Энергетика этих стихов поразительна.
Морозный, трезвый, горний,тот воздух поутру,где снег да редкий дворникскребётся по двору —за свежесть без причины,за – из кручины – крик —рассерженной машинызаводит маховик.Сегодня вместо словалишь небо таково,что ты любил бы сновагорячий звук егои словно видишь в обадневного хора взрыв,и словно бы особоот радости чуть жив.и т. д.Пастернак, говоря о поэзии, высказал удивительную мысль: «Волшебно только рядовое, когда его коснётся рука гения». Это сокровенное чувство рядового как волшебного возникает при чтении таких строк Морозова, где точность обработки стиха граничит с физическим ощущением:
В утлой комнатке без обоеви без мебели – тишь да тьма,и, наверное, здесь с тобоюмы должны бы сойти с ума,выражениями простымиразминая тоску свою,подбирая иное имяодиночеству на краю.Как об этом страдал Овидий,как он высказал, сколько мог,вместо целого Рима видяойкумены песчаный клок.Видится при чтении этого небольшого стихотворения и Рим Овидия, и отдалённый край одиночества самого поэта. В метафоре заключён огромный отрезок времени. Она сжата благодаря интенсивному ритму, уменьшена до клока. И как хорошо, что стихотворение, погуляв по околице мира, всё-таки возвращает нас опять в простую комнату без обоев.
Невозможно пройти мимо парадоксальных моментов в стихах Морозова. Парадоксальность – производная новых лексических соединений и синтаксических оборотов. Парадоксальность создаёт ощущение свежести и молодости в стихах, отсутствие уныния и, наоборот, присутствие «детского удивления». Парадоксальность – это тот заряд, который отдаёт юностью и свободой даже во взрослом окультуренном пространстве. Благодаря именно парадоксальности мы видим невозможное как возможное и предметное.
Я зашёл к человеку, встал в дверях —человек ходил на своих бровях;смотря, как он бегает по стене,как он тихо горит, сидит во мне,как по крику «фас» он встаёт во фрунт,показав язык свой, я понял тут,что всё это был я и что враньё —всё безумье крохотное моё.Книга делится на три части. Во второй и третьей части физическое пространство окрашивается метафизическим светом. И опять же, метаморфоза происходит не благодаря какой-то особой философии, что было бы наносным для очень зрительной поэзии Морозова, а благодаря его особенному, странному языку. Отметим в этих стихах то, что Тынянов называл «теснотой стихового ряда». Под этим следует понимать «мотивированность» образов, которые, несмотря на странность, тем не менее, очень неслучайны:
Я вернулся домой, когда стемнело,затекло луною, офонарело,запустило звёздами за окном.Я хотел какое-то сделать дело,но сперва прилёг. И забылся сном.Я не помню всё или помню туго,что во сне мерещилось круг за кругом,что творилось в лунной белиберде,но когда проснулся, то был напугани не сразу понял, кто я и где.Особенная черта истинной поэзии – передавать впрямую нечто до того, как это понято умом. Ведь возможно, что язык поэзии и есть тот искомый протоязык? Не об этом ли следующие строки, которые как будто сообщают что-то не словами, а цветом и звуком? Не это ли ещё «не понятое умом» подразумевается под «вестью голубиной»? Впечатление такое, что мы узнаём место. О, это удивительное качество стихов – когда, даже не вполне понимая, знаешь всё.
Та дорога с гулким небом,по какой спешил пешкомв магазин за чёрным хлебоми за белым молоком,в пору вести голубиной,в эру детства и родства —ты такой казалась длиннойи понятною едва.Конечно, культурный слой, перепаханный поэтом, велик. В традиционных стихах без этого не обойдёшься. Но всегда в узнаваемое привнесено своё. В его поэзии много лиричности. От этого иномирность кажется очень «домашней» и пронзительной.
Знал да стыл зимою этойза окном через стеклодворник-прожитое лето,дворник-снега намело.У него была лопата,спецодежда и сугроб,и от света до закатаон лопатой этой скрёб.И как только им сметалосьвсё добро, то злей всегоничего не оставалось,кроме снега, для него.Катя КАПОВИЧI. Vita. Бездна с дождём и кровом
Если снова – креплёные звёзды, взлохмаченный ком…
Если снова – креплёные звёзды, взлохмаченный компрочертившей секунды на фоне, отпетом таком,что, расстрелянный небом у самой домашней стены,понимаешь про Землю, насколько мы ею больны,то за мячик ребячьего визга на первых порах,за испытанный смехом, но ушлый, о будущем страхне подыскивай слов, не разбрасывай звёздной крупы —о полёте смотрящего глаза и тверди стопы.В почву вбитая кость, незаживший рубец на губе,невдомёк и прозрачен, ты помнишь ещё о себе,в раскидавшую полночь светящийся звеньями весьтам, где гулкое небо с овчинку, ты всё-таки здесь.За надземную близь, за последнюю с воздухом связьсухопутной извилиной, честною нитью держась,вспоминай, как глядится с балкона и молится тьме,как живётся-поётся, ещё помещаясь в уме.А за то, что уснёшь и прислышится утренний хор, —позабудешь и выйдешь во двор…Облако. Смерть. Человек
Падко, старательно, невозможно,больно, малиново, молчаливоприходясь спозаранку друг во другеили просвистывая насквозь,на детском облачном полустанке,в кружевах из сна и домашней сказки,у непрочитанных голубых экранов,в торопливых кафе среди дождей,так запальчиво не замечать,не заниматься живучим пламенем,не чуять, не зачерпывать, не касаться,любить-не любить, нести-не вынести —ни друг друга, ни дня обязательства,ни ночи-луны, ни тигра болезни,ни летней реки, ни стены из гипса,ни ощупи вожделения, ни врага.Я вижу твои утверждающие губы,очередные глаза, принуждённые просьбы,корни ромашек на выбритом пляже,резкий скелет под нерукотворным тестом.Я страшно не знаю, что это такое —стать тобою, чувствовать как ты,быть уверенным в разлагающем безумии,опираться на воздух, освещаться тенью.Я забыл бесприютный яблочный запахканувшего в траву насекомого детства,хлебный мякиш родных поручений,молочные стада в безвозвратном небе.Трудно слыть отцом понимания,матерью-совестью, лисой обстоятельств,волчихой, загрызшей книжную рысь,голышом-младенцем, стрельнувшим семенем.Когда человек вырастает в деревои вспоминает свою сердцевину,бывшую прежней и до рождения,до зерна в мензурке, до чернозёма,бог в отставке, он знает свой мозг,припасённое добро, укоряющие звёзды,червивые извилины святого забвения,полыхнувшую по глазам последнюю правду.Голый безоблачный андрогин,неотёсанное полено во чреве ствола,робкий осколок несовпадения,неостывающее хотение чужого тела,на свершённую бездну – обрывистый край,скользкое хождение, эхо в пустоту,молчаливый ответ того, кто сильнее,гуще, пружинистей и кромешней.За оконной вспышкой дохну́вшей улицы,за бесстыжим горизонтом залётных мыслей,за кручинным пеплом безответных желаний,у заёмного брега сверхновой земли —жалко, холодно, фиолетово,вечно, честно и не по именио душевной тишине в саду некошеномтвой силуэт,твоё звучание.Морозный, трезвый, горний…
Морозный, трезвый, горний,тот воздух поутру,где снег да редкий дворникскребётся по двору —за свежесть без причины,за – из кручины – крик —рассерженной машинызаводит маховик.Сегодня вместо словалишь небо таково,что ты любил бы сновагорячий звук егои словно видишь в обадневного хора взрыв,и словно бы особоот радости чуть жив.Понятный, будто детство,молчок подснежных трав —последнее, но средствоответить не соврав;средь холода, где нетуни речи, ни пути,возможность – радость этуза пазуху спасти.Ещё прилежно ранит,ещё внутри – согрет —в крови, в груди, в гортаниневысказанный свет.За причинённый воздух,где звёзды пролегли, —следы ночных полозьевнад трубами вдали.За то, что это значит,как не остынет тишьи новый день так начат,что чуешь и молчишь…Спешный космос, собранный тобой…
Спешный космос, собранный тобойиз попыток речи, – сам собойпродохнул и стал скрипичным звоном.Я оглох от дома, как любой,кто не разговаривал с драконом.Вспоминал, как небо голубо́,приозёрно, смежно и егожернова подсвеченные гру́бы,и следил сквозь пропасть, где всего —многозвездья хвост и зубы, зубы…Смерть назад, за воздух не виня,глиносвод, надтреснут от огня,от неотдыхающей работы,так же стыл, сквозь сон себя стремя,и ещё отваживал кого-то.За сурьму во взгляде, за провалмлечной зги, где вечно и здоро́во,из беды, из гула – я позвална извод рассыпанное слово,за живую прорезь в черноте,сквозь какую видно много резче,как уже другие, как не те —на свету затеянные вещи.Даже если в пристальной гурьбене в подвохе дело, не в обидах —честное, простое, о тебечувство одиночества на выдох,что и самый взгляд твой – ночь в реке,сутки прочь с луною налегке,где искал ты с жадностью и где бымог читать на диком языкетуловище с крыльями в полнеба…О том, что бывает с лицами
Так легко —сделать родные лица тяжёлыми,скорбными, жёсткими на ощупь, вчерашними,искажёнными сиротливой гримасой,переживающими за себя и твою неправду.Промасленный, непонятливый зверь,насмотревшийся фикусов в оконной раме,протеинового солнца в опрятном горшке,розового бульона в уютном телевизоре,кружевных обоев на нищей стене,ты видишь на этой на самой стенепряничные маски виноватых желаний,горестные углы запечатанных ртов,ямы глазниц с запёкшейся тишиной.Что такое – лицо человека,морда собаки, зубоглаз кузнечика?Зачем, при взгляде на ихнюю рябь,возникает чувство, что читаешь книгу?Книгу, в которой размытые буквы,надорванные страницы, подчёркнутые строки,за героями которой следишь с интересом,гадая, как слюбятся они и выживут…Смотри – я знаю электрические слова,добровольные кнуты, рукодельные прянички,чтоб сделать их гладкими и охотливыми,исказить ещё в неповторимом рычании…Плодородная слюна капнет с зубов,младенческий поцелуй затеплеет на щёчке,отхваченная с мясом, насекомая головазагрустит в жерновах голубиного сада.Слово – яблоко с обнаруженной сердцевиной.Мы видим семена, как не знаем хозяина,вдохнувшего их в терпеливую почву,ставшего заряженной костью для мякоти…Я помню только, что было нигде,сонно, беспамятно и по-ночному,жив не по сезонуи одет в тончайшее,рассвет прорвался, рассы́пался смыслами…Голубиные, цветковые, морские, детские —из кропотливой весны появились лица,милые мерцающие юные лица,подточенные, как скалы, дневные лица…Был ли я одним из брошенных слов,слов невпопад, но ставших делом,породнился с улыбками, от каких пошлимолочные причмокивания, смерть из сердца,но вы, отеческие корни и дубы,гроздь побед в убеждённом голосе,палитра настроения на мыльных пузырях,плодовитая правда крылатых родственников,вы-то знаете, вы проститеза то, что слово уже придумано,сказан – язык,соблюдены черты лица,надорвана – видавшая гул перепонка…В гневных книгах рассказанных глаз,в изворотливых складках крепнущей кожи,в откровенном, как выдох, океане ветров —поющая нарасхват невеличка весны…За рассудок непониманья…
За рассудок непониманья,за в неясную даль бросок —это вмёрзшее в землю зданье,это небо тебе в висок.За надрыв, из какого станешькак струна у разбитых клавишда гремящий рояль его —пониманье того, что знаешьвсё на свете и ничего.«Я тебя…» – и забьются веки,словно крылышки в первом снеге,словно флаги по кораблю,на нечаянном человеке,говорящем своё «люблю».Человеку, ему накладно,человеку – стыднеть в журьбеоттого, как он непонятнопроисходит в самом себе.Оттого, что его зевотуразогнало, и потомуне обходится без кого-то,без кого-то никак ему…Разве сядет за стол, напишетна конторском каком листе:«За молчанье про всё и свыше,за дрожание в темноте,за когда-то признанье, где́ тывозмутясь, как с плеча рубя,не простишь, не поймёшь всё это —я живу. Я люблю тебя».Звук
Уходя из дома, где тесно зверю,а в углу гитара да вещи-сны,я так страшно хлопнул входною дверью,что оставил в воздухе звук струны.И пока маячил, стесняясь выпастьиз обоймы, в будничном наяву,этот звук держался, крутясь и слышасьпо безлюдной комнате, на плаву.Прописной покой наугад нарушив,он недолго длился наедине,он ослаб и, ставши всё глуше, глуше,утонул в нахлынувшей тишине.Но, наверно, было всё так недаром:я вернулся, полон колючих чувств,и заметил тотчас – молчит гитара,остывают вещи, а воздух – пуст.И, научен светом его распада,ни межзвёздной ночью, ни местным днёмя не в курсе, кто он, что было надо,но с тех пор в тревоге, узнав о нём.Только рассядется всё по-домашнему…
Только рассядется всё по-домашнему,с кровом придуманным, трудными пашнями,буднями-львами, гульбой на гульбе —гулкое, зоркое, гордое, страшное —тут начинается прямо в тебе.Тут принимается, и, чем отчётливей,не помещаясь, роднее всего —из одиночества долгий приход егои безымянное всё вещество.Это, куда ни прибейся, наверное,всё, чем я был до прочтенья на свет,это дыхание, чёрное, первое,самое прежнее, этого – нет.Из чистогана имён позаброшенных,изо всего, что уже сожжено,рыжего времени, звёздного крошевабудущий ткач ворожит полотно.И средь былого рассеянный гроздьями,вдруг собираемый в честный узор,так появляешься ласкою позднею,голос, вплетённый в натруженный хор.Песнею песнь, припасённый за теменем,ищешь от тёмного леса ключи —почвы под разумом, памяти, имени —в правду разверстую жадно звучи…А что тут делать с лесной поговоркою,тишью домашней и радостью горькою,жизнью, с которою впредь суждено, —гордое, страшное, гулкое, зоркое,самое прошлое – знает одно.Оговорчивый текст молитвы…
Оговорчивый текст молитвыв доверительной стыдобе́по листку, как по зубу бритвы,иногда я читал себе.Спотыкаясь в старославянском,возбуждая свою вину,растолковывал я пространствузадушевную слабинуи, в конце, где припасть пришлось бы,сургучовый «аминь» трубя,что-нибудь вроде личной просьбыдобавлял я и от себя.Не по писанному в скрижалях,а о том, как сейчас живу, —о залётных своих печаляхи несбывшемся наяву.И молчали в кромешной зонене роддом, не кривой погости не старец на зыбком фоне —эпидемия крепких звёзд,не давая почти ответа,отчего так беда густа,намекая на то, что этопредрассветная суета.И стихала душа, как битва,и, прощая, была праваунизительная молитва —несговорчивые слова.Ты, народ, что всё пришлый кряжистый…
Ты, народ, что всё пришлый кряжистыйсухожилистый продувной,прикрывающий лица скважистойзагорелою желтизной,нагрузи, кто в волненье пристальномтвой цветистый словарь порвётиз шипящих с беззубым присвистоми клубящихся вдаль широт.Я люблю всё родней и спутанней,как ты дышишь и тащишь впроки рысистой порою утреннейнатираешь асфальт дорог,бдишь на стрёме, живёшь с оглядкою,терпишь смерть, а случись беда,то с протянутой входишь шапкоюв подающие города.Пусть из речи и почвы – тело нам,ты, чей колос и хвост трубой,что б ни сказано, что б ни сделано, —уродящийся сам собой;как бы ни были переполотыголоса, а душа смурна,только живы и только молодыговорящие семена.A visitor
Худой и отроческий, он входил неприметно,мягко здоровался, заглядывая в лица,интересовался «как жизнь», садился в углу,шуршал журналом и тихо присутствовал.Не выговаривая толком ни «р», ни «л»,он спрашивал просто о делах и о Богеи при этом смотрел, как смотрят дети, —пронзительно, чисто и без понятий.В его живых перламутровых глазахдремала вежливость южного моря,в его спокойствии просыпаласьнеповоротливость серого камня.В семнадцать лет нужно быть шустрее,а он был хил и не довешивал —прыщавая сыпь, короткая стрижка,угловатые плечи и пепельный свитер.Про него говорили, что он «с задержкою»,хотя не дразнили обидными кличками;учась в спецшколе, средь буйных сверстниковон был добрее и бескорыстнее.Из трёх сыновей он был за старшего,а двое других были так же подстрижены,и те же буквы не выговаривали,и одевались во что-то серое.Разве что младший – смотрел с опаскою,более смуглый и как бы напуганный,а средний казался бойчее прочихи больше с людьми любил разговаривать.Они не всегда появлялись по трое,чаще – вдвоём и поодиночке,молчали, здоровались, не улыбались,стояли возле, садились рядышком.А однажды в гости пришёл человекс красным лицом и в зелёной кофте,протянул широкую сильную рукуи тихо представился: «Я отец».В утлой комнатке без обоев…
В утлой комнатке без обоеви без мебели – тишь да тьма,и, наверное, здесь с тобоюмы должны бы сойти с ума,выражениями простымиразминая тоску свою,подбирая иное имяодиночеству на краю.Как об этом страдал Овидий,как он высказал, сколько мог,вместо целого Рима видяойкумены песчаный клок.Ни про грудь, что ласкал он в полдень,ни про то, как бедро крепко,а он просто молчит и ходити поныне, и далеко.И мы целимся, где он скрылся,исподлобья в тугой простор,а над нами вовсю забылсяв дикой зелени птичий хор.Дальнобойному гулу вторя,видим дремлющего певцаи широкое поле моря,где изгнанию нет конца.И что психу – уколы в вены,а утопленнику – вода,раздвигаются злые стены,расступаются в никуда.Не за «р» с её рапсодией…
Не за «р» с её рапсодиейпрописной я всё снесу,в обречённом слове «Родина»заблудившись как в лесу,не за зелень громогласнуюи чумную белизнубуду что-то сметь напрасно яи испытывать вину:просто, даже если под рукиуведут и праздник – весь,остаются люди всё-таки,остаются прямо здесь.Не смотри, что азиатчинаиз земли, чья смерть добра,воскресая в будни, вскладчинупродирается с утра —закипит забота ранняя,и, как ни были бы злы,будут выстроены здания —судьбы, стены и углы.И средь спеха колыбельного,о паях своих трубя,позывное слово дельноесберегут и для тебя,а за слово это, станется,ты развеешься вдали —и вослед тебе потянетсяпуповина из земли.Я зашёл к человеку, встал в дверях…
Я зашёл к человеку, встал в дверях —человек ходил на своих бровях;смотря, как он бегает по стене,как он тихо горит, сидит во мне,как по крику «фас» он встаёт во фрунт,показав язык свой, я понял тут,что всё это был я и что враньё —всё безумье крохотное моё.Я размял в ладони дневной цветок.Напряженье ветра, тупой поток,я клубился кубарем среди трав.Я любил когда-то. Я был неправ.Там, где прорубь в бездну и полынья,я внушил, что всё это был не я,и прошибло гончее забытьёлишь безумье крохотное моё.Я затёрся в угол, остыв на том,сколько диких басен в лесу густом,как петлял в толпе и в речной судьбетех, что «я» твердили, но о себе.Я прибился к небу через окно —пусть черно и обморочно онои слетится звёздное вороньёна безумье крохотное моё,но когда завяжешься с ним в родстве,то не будет пропасти в голове,ни того, что манит страшней всего,ни безумья прошлого, ничего…О том, как за горизонтом не больно
Понимает ли стрекоза, что она стрекоза,опасается ли смерти и высоты,боится ли быстрых лягушечьих языков,способна ли полюбить облака и озёра?Знает ли рыба, что значит «холодно»,чувствует ли таракан, как он тошнотворен,плачет ли собака над смертью хозяина,не мешает ли попугаю ощущение клюва?Ты, о Господи, солнечный крест,моё оловянное «спаси и сохрани»,я не в теме, что можно кусать и царапать,обходиться шерстью, когтями и клешнями.Быть животным,быть насекомым —это, наверное, обратиться в нечто,поселиться в чужом сыроватом гнёздышкеи не знать, зачем нужно знать о чём-то.Ты помнишь, как летом ловил червей,Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.