bannerbanner
Воспоминания русского дипломата
Воспоминания русского дипломата

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 20

Семья моей матери

Постараюсь теперь записать все, что помню о семье и родстве со стороны моей матери, рожденной Лопухиной. Мой дед и бабушка Лопухины так же, как и Трубецкие, скончались до моего рождения, и я знаю о них только по рассказам. Как я жалею теперь, что не больше расспрашивал о них всех. В молодости эти вещи не так близко затрагивают, и не заботишься о сохранении воспоминаний. А потом, когда отношение меняется, то оказывается уже поздно. Свидетели минувшего уже ушли, и живые события и черты быта предаются бесследному забвению. Если б беспечная молодость знала, как грустно становится, приближаясь к старости, этот разрыв с прошлым, то она, может быть, не упускала бы этих нежных и дорогих связей с теми, кому идет на смену. Это и побуждает меня занести на бумагу хотя бы обрывки прошлого, сохранившегося в памяти по рассказам.

По счастью, мой брат Евгений, который помнил по личным воспоминаниям тех, кого я уже не застал, начертал такие прелестные их образы, что я не буду повторять и ухудшать нарисованные им портреты, а только постараюсь дополнить фактическими подробностями.

Трубецкие были представителями сановного военного барства старого уклада, Лопухины принадлежали к среднему помещичьему дворянству, состоя, однако, в близкой родственной связи со знатью, по Оболенским. Бабушка, Варвара Александровна Лопухина, была рожденная Оболенская. В этой семье получал иллюстрацию афоризм Кузьмы Пруткова{26}: «В Петербурге живем мы, а в Москве живут наши родственники». Этот афоризм был характерен для кичливого, придворного и чиновничьего Петербурга, который считал, что в нем соль земли, он двигает государственной жизнью, он это – «мы», а Москва – провинция, милая, почтенная, но не имеющая веса старушка. О ней вспоминали на коронации, во время дворянских выборов, приездов царской семьи. Было хорошим тоном по временам послушать Кремлевские колокола или приехать на похороны почтенной тетушки, особенно если после нее оставалось хорошее наследство, но это была не настоящая жизнь; последняя была только в Петербурге. И питомцы старых родовитых семей, получив воспитание в Москве, ехали служить в Петербург, в Гвардию, дипломатию или министерства и быстро усваивали себе отношение к Москве, выраженное Прутковым.

Между тем, в свою очередь, истые москвичи не терпели этого отношения Петербурга и презирали чиновников и придворных, считая, что настоящее независимое общественное мнение и люди в Москве, что в ней вообще настоящая Россия, а Петербург не видит ее из своих канцелярий и среди суеты и интриг, которые принимает за подлинную жизнь. Доля правды была у обеих сторон. При той чудовищной централизации, которая была в основе старого государственного строя, Петербург правил Россией, диктовал ей законы, формировал администраторов, словом задавал тон государственной жизни. Зато, конечно, не в Петербурге, а в Москве билось сердце России, зарождался и развивался голос народной совести и сознания. И антагонизм двух городов был антагонизмом правительства и общественности, правящих и управляемых. Петербург был огромной канцелярией, а Москва центром производительности и промышленности, и вообще историческим, религиозным, национальным, и всяческим центром живых народных сил. Поэтому москвичи думали, что с большим основанием могут говорить про себя: «мы», а про Петербург – «они», или «наши родственники». Нужно ли добавить, что и те и другие создавали себе иллюзию, принимая себя за всю Россию, и что была еще сама Россия, загадочная, стихийная, спящая, и грозная в своих просыплениях. Эту Россию старый Петербург и старая Москва проглядели, пока не разнуздали сами народную стихию, в которой потонули.

Но я вернусь к семье Лопухиных.

Они жили в типичном особняке на Молчановке[59] (впоследствии принадлежавшем Н. А. Хомякову). Дом их был олицетворением Тургеневского дворянского быта, всей прелести и романтизма, взрощенного в усадьбе. И такой подходящей усадьбой было прелестное подмосковное Меньшово, куда семья перекочевывала летом. Небольшой парк с поэтическим оврагом, спуск с лугом к реке, вьющейся под холмистым берегом, горизонт с полями и деревушками по ту сторону реки, свои миниатюрные поля, с березовыми рощами, их окаймляющими. «Посибириха», Рожай и «Сонина горка», прозванная в свое время по имени моей матери и бывшего с ней приключения, как она будучи еще девочкой, носилась верхом на лошади по этой горке. Трудно найти более подходящую иллюстрацию к этому милому быту больших, небогатых, дворянских семей. В старом доме полно молодежи, беспритязательного веселья, атмосфера романа, и во всех углах гости, которые довольствуются диваном с приставным креслом для ночевки, или просто сеновалом.

Такой усадьбой традиционно из поколения в поколение было Меньшово (название Меньшово произошло вследствие того, что эта скромная усадьба в семье Оболенских раньше обычно переходила меньшому брату{27}), и тем же духом полна была Молчановка. Пять дочерей и три сына в течение многих лет, пока сменяли друг друга в качестве взрослой молодежи, поддерживали в доме настроение веселья и романтизма.

Я опять отошлю тех, кто будет читать эти строки к воспоминаниям моего брата, который так хорошо отметил разницу семейных укладов Трубецких и Лопухиных и дал почувствовать всю прелесть интимной совместной жизни родителей и детей в доме Лопухиных.

Тот же дух перешел наследственно и в последующие поколения.

Для моих детей я хочу сказать несколько слов о судьбе каждого из членов этой семьи, из коих многие стали родоначальниками других многочисленных семей.

Старший сын Александр кончил, еще по-старому, Пажеский корпус{28}, но он стал на ноги в эпоху реформ императора Александра II и избрал судебную карьеру, проложив путь остальным братьям. Он был красив, с седыми волосами в самом расцвете молодости, жизнерадостный и талантливый и быстро продвигался вперед в новой карьере, которая привлекла столько живых талантливых людей. Реформы императора Александра II, пролагая пути молодому поколению, создали особые культурные типы людей – земца, судебного деятеля. Люди земли, привязанные к родному поместью, могли находить полное удовлетворение в широкой земской деятельности, – в обязанностях гласного уездного и губернского, в должности предводителя дворянства, которая получала такое широкое поле деятельности, ибо предводитель был и председателем земских собраний, и местного учебного комитета, и воинского присутствия, по делам только что введенной всеобщей воинской повинности.

Люди, которым была нужна служба, как источник существования, получали возможность подвизаться на благородном поприще судебной деятельности, наиболее независимой, в принципе, из всех государственных служб, наиболее идеалистической, поскольку шла речь о чистом служении правосудию, и в то же время вводившей в соприкосновение с народной совестью в лице нового тогда учреждения суда присяжных. Эта же деятельность имела огромное воспитательное значение для народных масс, ибо она была проводником начал права и обязанности в народном сознании.

Судебная реформа была делом исключительно просвещенных идеалистически настроенных деятелей и задавала исполнителям самые высокие требования, которые, в общем, были с честью выполнены. Последующие года, связанные с революционным брожением в обществе и реакционными течениями в правительстве, создали значительные отклонения в Судебном уставе 1864 года, нарушая порою судебную независимость и вводя элемент некоторого приспособления и подчинения юстиции требованиям внутренней политики. Конечно, это было прискорбно, ибо колебало начало незыблемости права в народе, только что освободившемся от крепостной зависимости и в котором нужно было упорно и последовательно укреплять уважение к праву.

Во всяком случае, в ту пору, о которой я говорю, судебная реформа привлекла лучшие и благороднейшие элементы среди нового поколения. Судебные деятели были проводниками либерального консерватизма, который был так важен в противовес беспочвенной интеллигенции и классовой реакции. Вот почему всего более подготовленными к такой деятельности были представители просвещенной части дворянства.

Александр Алексеевич Лопухин был женат на Елизавете Дмитриевне Голохвастовой. От этого брака он имел пять сыновей, но к сожалению, супружеское счастье их не было прочным. Елизавета Дмитриевна мало подходила веселой живой и увлекающейся натуре своего мужа. Сама она была членом семьи совершенно иного и несколько тяжеловесного уклада, и мало сходилась с семьей Лопухиных. Она говорила каким-то особенно чистым русским языком, называя сестер своего мужа – «золовка Маша», а братьев «деверь Сережа». В молодости, улавливающей прежде всего то, что кажется смешным, ее словечки и длинные необыкновенно обстоятельные рассуждения, вызывали смех или нагоняли скуку. Она не сумела закрепить за собою чувство своего более легкомысленного мужа и делала ему сцены ревности, иногда резкие и может быть грубые, которые имели результат обратный ее ожиданиям. Она гораздо серьезнее и глубже относилась к своим обязанностям, чем муж, который, в конце концов, ее бросил. Елизавета Дмитриевна не давала развода мужу.

После Русско-турецкой войны 1878 года Ал[ексей] Ал[ександрович] был назначен в Константинополь по делам, связанным с претензиями к турецкому правительству пострадавших от войны русских подданных. Ал[ексей] Ал[ександрович] воспользовался пребыванием в Константинополе, чтобы получить развод от патриархии и женился на предмете своего увлечения в Греческой церкви. Потом, вернувшись в Россию, он через некоторое время был председателем судебной палаты, кажется, в Одессе, но развод и новый брак не имели законного признания в России, и это неправильное семейное положение заставило в конце концов покинуть службу{29}. Он кончил свою жизнь, как присяжный поверенный. Елизавета Дмитриевна осталась в Орле с сыновьями. Семья Лопухиных признала виновным Алексея Александровича и потому продолжала сохранять родственные отношения с каждым из супругов. Елизавете Дмитриевне можно было поставить в упрек тяжеловесность, быть может дурной характер в молодости, но она заслуживала полного уважения своей безупречной жизнью, которую посвятила воспитанию сыновей. Я ближе увидал ее уже под конец ее жизни, когда она возвращалась морем кажется из Франции, проехала через Константинополь, где мы жили после свадьбы с женой. Характер ее смягчился тогда. Рассуждала она все так же длинно и обстоятельно, но мы ее искренно полюбили, и потом бывали у нее в больнице в Москве, когда она заболела раком, от которого и скончалась хорошей христианской кончиной.

Двое старших сыновей – Алексей и Дмитрий, были сверстниками моих старших братьев, годом или двумя моложе их, и одновременно были студентами Московского университета. Алеша студентом был милым малым, покучивал. Кончив университет, он пошел по судебной части, и скоро выдвинулся своими способностями. Он быстро шел по служебной лестнице, может быть, для него было бы даже лучше, если бы не имел такого успеха, который возбудил в нем честолюбие. Он довольно рано женился на княжне Екатерине Урусовой, во время одного из первых своих служебных этапов в Ярославле, где в то же время начинал свою профессорскую деятельность мой брат Евгений в Демидовском лицее. Помню в своем детстве приезд двух стройных хорошеньких девиц Урусовых в Калугу, где жили их родственники. Они выросли в провинциальной ярославской атмосфере, не особенно культурной, но в почтенной семье. Жена Алеши Лопухина имела к нему чувство, которое в трудные времена, через которые им пришлось пройти, было всепоглощающим и помогло ей поддержать мужа в его испытаниях. Но в будничное время она была самой будничной женщиной. Ее прозвали у нас «фигура», потому что она очень любовалась своей фигурой и, сравнивая себя с другими, говорила: «А у меня фигура лучше ее». Такая жена не повышала требований мужа к самому себе. Карьера мужа льстила ее самолюбию, и она оценивала его служебную деятельность с этой внешней стороны. Повышаясь каждые три года в должности, Алеша был [в] 40 лет уже прокурором судебной палаты в Харькове. Это было в 1903 году. В это время вице-губернатором там был мой бо-фрер[60] М. М. Осоргин, а губернатором Ив[ан] Мих[айлович] Оболенский, прославившийся, как представитель твердой власти. Он подавил крестьянский бунт, перепоров массу крестьян. Иван Михайлович был большой балагур, в семье его любили, но не считали серьезным человеком. Он сам пустил про себя сомнительную остроту: «Какое сходство между хорошим шампанским и мною… – Оно sec[61] и я сек». Репутация представителя твердой власти, имя и богатство – все это создало Оболенскому большое положение. Его, чего никогда не делали, Государь произвел в генералы по адмиралтейству, потому что в молодости Оболенский был моряк, сделал генерал-адъютантом и назначил генерал-губернатором в Финляндию. Карьера его бесславно кончилась на этом посту в 1905 году, когда, сдав все позиции сепаратистам, он должен был покинуть Финляндию на броненосце «Слава». Он скончался после тяжелой болезни, которую переносил с большим терпением, сознавая приближение конца. У него остались две дочери: старшая вышла замуж за [Дмитрия Ивановича] Звегинцева, младшая за Петрика Оболенского, имела от него двух сыновей, развелась и вышла замуж за…{30}

Оболенский очень оценил Алешу Лопухина, с которым к тому же был в родстве, и способствовал его дальнейшему служебному продвижению. В это время, однажды через Харьков проезжал министр внутренних дел Плеве. Оболенский обратил его внимание на Лопухина, и последний ему очень понравился. Он предложил ему место директора Департамента полиции.

В то время это был один из самых видных и крупных постов в России. Плеве сам раньше занимал это место. Не знаю, чем и как он соблазнил Лопухина покинуть ту благородную и чистую карьеру, в которой он шел прямо к высшей карьере и, наверно, впоследствии был бы министром юстиции. Прельстил объем власти и открывавшихся возможностей. По-видимому, Лопухин надеялся, что, обращаясь к нему – прокурору [Харьковской судебной] палаты, Плеве желает поставить дело Департамента полиции в рамках законности и права, и что он в состоянии будет провести эти начала в жизнь.

Из попытки этой ничего хорошего не вышло. Он восстановил против себя тогдашнего министра юстиции Муравьева, был встречен несочувственно всеми прежними его товарищами по судебной деятельности. Министерство Плеве, как известно, было одиозно в обществе, которое волновалось и революционизировалось изо дня в день. Лопухину ни в чем не удалось изменить практику политического сыска и административного произвола; Департамент полиции оказался гораздо сильнее своего нового директора, а между тем он нес на себе ответственность за осуществление самых непопулярных мер. В конце концов, Плеве убили, Лопухина назначили губернатором в Ревель, где он был в революционное время 1905 года и проявил чрезмерный либерализм, по мнению тогдашнего правительства. Добровольно, или вынужденно, не помню, он покинул этот пост{31} и ему больше не суждено было вернуться на государственную службу.

Однажды сбитый с правильного пути, он не сумел найти твердой почвы и думал искупить прежнюю свою службу в Департаменте полиции новоявленным радикализмом. Видимо, он уверовал в революцию. Во время первой Думы он сблизился с Милюковым, который едва не сделался премьером. Лопухин играл при нем роль спеца и составлял ему проекты различных мероприятий, которые должны были осуществиться, как только Милюков будет призван к власти. Он же помогал своему бо-фреру [Сергею] Урусову, попавшему в Думу, в составлении нашумевшей тогда речи о «вахмистрах по воспитанию», правящих в России. Под этим разумелся тогдашний временщик Д. Ф. Трепов.

Все это поведение восстановило против Лопухина его товарища по детству в Орле – П. А. Столыпина, с которым раньше он был в самых дружеских отношениях.

После разгона первой Думы{32} наступил период реакции. К этому времени относится загадочный случай в жизни Лопухина, имевший для него фатальные последствия. Его старшая дочь Варя бесследно пропала в Лондоне и нашлась только на третий день. Вскоре после того было опубликовано сенсационное разоблачение о том, что один из главных вожаков партии с[оциалистов]-р[еволюционеров] за границей, член их Центрального комитета, Азеф, принимавший деятельное участие в организации террора, является одновременно с этим служащим Департамента полиции. Разоблачение это было опубликовано Бурцевым, который специализировался на такого рода слежке, а получил он его от… Лопухина, во время разговора в вагоне, будто бы врасплох{33}.

В то время некоторые говорили, что разоблачение это должно рассматриваться, в сущности, как услуга правительству, ибо оно дискредитировало среди самих с. – ров их партию, свидетельствуя о крайней степени разложения их ЦК, раз в нем нельзя отличить революционера от агента полиции. Но Столыпин посмотрел на это совершенно иначе, а именно как на злоупотребление служебной тайной. В своем возмущении на этот поступок он пересолил, ибо приравнял этот поступок к революционному действию. Лопухин был арестован и посажен в тюрьму в ожидании особого суда, который был назначен над ним, под председательством сенатора Варварина. Суд этот состоялся. Оппозиционная печать приняла сторону Лопухина и окрестила этот суд «Варвариным судом». Лопухин был присужден к лишению всех прав состояния и ссылке в Минусинск. За время этих испытаний жена его как-то выросла духовно и была ему неизменной и верной поддержкой. По истечении некоторого времени Лопухин был помилован и возвращен из ссылки. Он ушел в дела, поступил в частный банк и там вскоре проявил свои выдающиеся способности, которые заставили специалистов высоко ценить его{34}. Он оставался в России при большевиках и покинул ее чуть ли не в 1923 году{35}, переселился в Париж и здесь занялся банковским делом.

Алексей Александрович внезапно скончался в Париже [1 марта 1928 года]. Незадолго до кончины он сказал своим близким, что не желает быть похоронен по православному обряду и просил, чтобы тело его сожгли. Вдова сочла долгом в точности исполнить волю покойного мужа. Никто из нас не присутствовал при этих гражданских похоронах, но я поехал проститься с его прахом, когда он еще лежал на постели, на которой привязана была старая семейная икона. Едва ли он был воинствующий противник Церкви, и, скорее всего, слова, которые он сказал жене, вырвались у него под влиянием случайного настроения.

Старшая дочь [Варвара], о которой шла речь, вышла замуж за какого-то большевика, чуть ли не чекиста, и родители перестали ее принимать. Вторая дочь, Маруся, ничем таким себя не проявила, вышла замуж, развелась и вновь вступила в брак. Я вижу их настолько редко, что не знаю в подробностях судьбу членов семьи.

Совсем другим типом был второй брат Алеши – Митя. Насколько мягкий Алеша был типичным Лопухиным, настолько Митя был весь в Голохвастовых. Он говорил тем же нарочито русским языком, каким говорила его мать. Когда он был в университете, студенты не носили формы, Митя ходил в безрукавке с русской красной рубашкой. Он был, как говорится, кровь с молоком – румяный, с черными как смоль волосами, сверкающими глазами, говорил басом и любил слушать свой голос. Он не имел талантливости своего брата, но любил рассуждать об умных вещах; он перерывал своим сочным басом, очень довольный его звуком и круглыми фразами, которые катились у него, как будто на крепких рессорах. Помню, Митя как-то обедал у нас в Петербурге и стал кругло и сочно говорить о евреях, считая их виновниками всех зол всегда и повсюду и поголовно. Пока я слушал плавное течение его речи, наша мама кипела, и, наконец, не выдержала, прервав его голосом, полным негодования: «А Бурнабо…» – «Бурнабо…» Митя приостановился на минуту – ему этот звук понравился: «Ну что-же, что Бурнабо – Был один и обчелся». – «Митя – спросил я, – а ты знаешь, кто был Бурнабо…{36}» – «Признаться, запамятовал, но видно был хороший человек, уж больно жена твоя хвалит». И речь его снова покатилась на рессорах. Со всем тем он был благородный малый и прямая натура, военная по существу. И вполне последовательно он выбрал военную службу и вышел в лучший из тогдашних армейских полков – Нижегородский{37}, который стоял на Кавказе. Там он женился на дочери Султан-Крым-Гирея, и с ней приехал к нам, познакомить ее, в Меньшово. Она всем понравилась. У нее был свой шарм, она как-то очень быстро и просто вошла в обширную семью мужа. Отец ее был почему-то католиком, и сама она поэтому была крещена в католичестве, хотя ей было гораздо ближе православие. Кажется она впоследствии и присоединилась к православию, но пока она еще была католичкой, это обстоятельство, как ни странно, помешало Мите быть принятым в Академию Генерального штаба. Оказывается, в свое время опасались жен-полек, и так как поляк и католик считались синонимами, то было издано правило о том, что офицер, женатый на католичке, не может быть принят в академию. Пока недоразумение было выяснено, прошел год, и только на следующий год Митя упорством добился своего, поступил в академию и кончил ее двухлетний курс.

Во время Японской войны он выдвинулся, как начальник штаба отряда генерала Мищенко, который делал лихие набеги в северной Корее. Перед последней войной Митя был командиром не помню какого армейского уланского полка. Он был настолько на виду, что для него сделали исключение – назначили командиром лейб-гвардии Конно-гренадерского полка{38}. В это время его единственный сын Георгий только что кончил Николаевское кавалерийское училище. Это было счастливейшее семейство, тесно спаянное между собой. Родители души не чаяли в своем сыне. После трудной армейской лямки, Митя стал генералом, командиром славного гвардейского полка. Сын – любимец и гордость родителей, вышел в офицеры.

В это время вспыхнула война. Георгий вышел в Конно-гренадерский полк и уехал с отцом на войну. Мать приехала в Петербург, чтобы поступить сестрой милосердия в какой-нибудь отряд, где она могла бы быть ближе к мужу и сыну, и, как они, отдаться войне.

Прошло каких-нибудь две недели с небольшим, и в Петербург пришло известие, сначала туманное о бое при Гумбиннене (если не ошибаюсь 6 августа 1914 года){39}, в котором среди многочисленных потерь Гвардии, был убит Лопухин, но было еще не выяснено – отец, или сын. Братья отца, в числе их Боря [Лопухин], особенно близкий к семье Мити, не решались сказать это своей бель-сёр[62], ибо неизвестность усугубляла тяжесть известия. Наконец удалось установить, что был убит Георгий пулей в лоб… Легко себе представить, каким тяжелым ударом для родителей была эта гибель единственного сына. Митя за короткое время успел снискать к себе любовь и уважение офицеров своего полка своей мужественностью, прямотой, справедливостью и доброй душой. Постигший его удар поразил его прямо в сердце, но он ни на минуту не уклонился от исполнения своего воинского долга и ответственных обязанностей командира полка на войне. Наружно, на службе он был все тот же, но один из полковников рассказывал мне, что ему пришлось невольно подслушать его рыдания ночью. Бедный Митя. Он всего на несколько месяцев пережил своего сына. Он был ранен пулей или снарядом в живот. На месте нельзя было сделать операции. Его повезли по тряской дороге куда-то далеко, и он скончался в больших страданиях{40}.

От всей семьи осталась одна мать и жена Лили Лопухина, сохранившая свою молодость до 50-летнего возраста. Уже после большевистского переворота, в 1918 или 1919 году, она вновь вышла замуж за какого-то человека[63], который имел к ней долголетнее чувство.

На несколько лет моложе старших братьев был Боря, у которого в юности молотилкой оторвало правую руку. Младший в семье был Юша, между ними еще Вика. Боря и Юша остались старыми холостяками. Боря служил одно время в Западном крае уездным предводителем дворянства по назначению. Юша служил по судебной части. Оба были средних способностей, но большие добряки. Оба немножко сентиментальны и немножко смешны. Боря в молодости легко увлекался, легко обижался, вскипал, внезапно, как кофейник, и потому его любили поддразнивать. Помню, как он взволнованно рассказывал про одно свое увлечение: «Она сидела на скамейке и читала, а я… я испекся». Последние годы во время войны оба брата поселились в Москве. Иногда они устраивали маленькие обеды. Боря сам готовил и умел приготовить невероятно вкусные и совершенно новые блюда. Они были оба очень радушны, и все ценили эти их обеды. Оба брата после большевистского переворота оставались в Советской России, в Орле. Наступление деникинских войск застало их там, но перед самым входом в Орел этих войск, оба брата были убиты.

Вика был наименее близок нам. В юности он был очень красив, и столь же легкомыслен. Будучи гимназистом, он однажды, в Орле, в цирке взобрался на слона и направил его на губернаторскую ложу. Его чуть ли не выслали за это из Орла. Помню его красивым юнкером Николаевского кавалерийского училища. Потом он перешел на гражданскую службу, женился на какой-то еврейке{41}, впрочем не плохой женщине, был губернатором, но тоже, что-то у него не вышло, и он вынужден был покинуть службу{42}. Эту бедную женщину, страстно любившую своего мужа, постигла трагическая участь. Оба они, и муж и жена, были уже совсем пожилые, когда Вика, увлекшись другой женщиной, бросил свою жену, к тому же совсем глухую{43}. Это было при большевиках. Летом Вика жил на даче под Москвой. Верная его жена решила пойти хоть издали взглянуть на него. Денег у нее не было, и она отправилась пешком по шпалам железной дороги. Вследствие глухоты, она не услышала поезда, который шел, и была убита на месте.

На страницу:
4 из 20