Полная версия
Озябнуть в Зимбабве
У бабули и няни я жила как королевна. Кушала овсянку, периодически разбрасывая кашу по всей комнате или «докармливая» ею няню. Гуляла, окружённая мелюзгой, глядевшей мне в рот, потому что я знала много историй и стихов и интересно их рассказывала.
«Моя нецененна, моя драгоценна», – говорила старушка-няня, а сама всё вязала носки на мои стремительно растущие лапы: в полоску и в ромбик, с рыбками и кисками, нитяные и пуховые…
Было очевидно, что неприспособленный ребёнок не выживет в новых условиях. Поэтому мама объяснила мне, что я – «пигалица» и «шмокодявка», а вовсе не царственная особа, и должна ходить в садик, как все нормальные дети. Годовалого Генку вон и то в садик отдают. Так что завтра мы пойдём туда вместе, и я подам Генке пример.
– Не хоч-у-у-у! Не бу-у-у-ду! – верещала я, мотая вихрастой головой.
– Хотеть буду я! – жёстко ответила мать. – Твоё дело – слушаться.
Это объяснение всё расставило на свои места. Значит, теперь будет так: всю долгую и унылую вечность, которую придётся проживать, когда врачи изобретут лекарства от смерти – за меня хотеть будет мама. И баста.
Главное впечатление, оставшееся от детского сада – это укоренившееся на много лет убеждение в том, что я дебил. Я не умела завязывать шнурки на ботинках, облуплять яичко за завтраком, застилать кроватку. Ничего не умела. Мои стихи и выдумки тут никого не интересовали.
В мой первый детсадовский день воспитательница и нянечка конвоировали нас в уличный туалет. Воспитательница сопровождала девочек, а нянечка – мальчиков. Запускали детей в сортир по три штуки, потому что страшных дырок в полу было по три, в том и в другом отсеке.
Мы шли чинно, держась за руки: мальчик-девочка, мальчик-девочка. Ещё одна «прелесть» детского сада – необходимость брать за руку совершенно чужого человека. Не помню, чтобы мне хоть раз достался мальчик без бородавок.
Посреди детской площадки рабочие монтировали чугунную карусель. Годом позже меня столкнут с этой карусели, я треснусь об её лопасть, получу черепно-мозговую травму. Всю жизнь буду мучиться головными болями… Тогда я этого ещё не знала, а только увидела сноп искр под руками рабочего-сварщика.
Неделей раньше мы с мамой шли мимо сваленных в кучу труб, с которыми возились какие-то люди. Рабочий в каске и маске, похожий на рыцаря в шлеме с забралом, сидел перед трубой на корточках, и под его руками плясали искры. Я остановилась и уставилась на огонь.
«Отвернись, – приказала мама и дёрнула меня за руку. – Это – сварка. Нельзя смотреть, а то ослепнешь». Мне хотелось смотреть и смотреть на белые икры, с треском рассыпавшиеся под руками «рыцаря», но от них и вправду заболели глаза…
И сейчас, увидев знакомые искры, я обрадовалась им, как родным. Но тут же вспомнила слова мамы о том, что они очень опасны.
– Не смотрите туда, – сказала я детям. – Там… там это…
Я пыталась вспомнить слово – «сварка», но не смогла. Зато вспомнила, как мама кричала накануне, обнаружив после стирки, что я опять запачкала свой костюмчик: «Всё насмарку!»
– Там смарка, – повторила я, гордая тем, что посвящена в таинство.
– Ох-хы-хы! – Толстая нянечка остановилась и, уперев руки в бока, грубо расхохоталась. – Вы слышали, Антонина Павловна?
– Да уж, они такое выдают – хоть стой, хоть падай, – со снисходительной улыбкой отозвалась миловидная воспитательница.
А огонь в двух шагах от нас шипел, приплясывал и, казалось, тоже смеялся надо мной, вместе со взрослыми.
Генка – «побег» номер два. Про таких, как он, говорили: «по нему плачет детская комната милиции». Он мог отнять у кого-то игрушку, а затем подбросить сломанной. Мог подрыть корни саженцев, нежно опекаемых пионерами. За это пионеры лупили его прямо-таки с комсомольской неистовостью – если догоняли.
Как-то мы с Витькой и Яреком из Ленинграда, моим «женихом», играли в «войнушки». Генке, который ещё только-только научился ковылять и совсем не разговаривал, досталась роль фашиста, и он немилосердно обстреливался пригоршнями града.
Обычно обиженный Генка бежал к своей мамаше, но нажаловаться ей не мог. Он и такие-то простые слова, как «мама», «хочу», «дай» или «пись-пись» (обозначавшее, что надо расстегнуть ему штанишки), не выговаривал. Но тут вдруг Генку прорвало. Как потом рассказывала тётя Валя моей маме, Генка подошёл к ней и хмуро произнёс: «А Танька, Витька и Ялик ггадом кидаются!»
Тётя Валя деловито вытерла о фартук мокрые руки, вышла из дома и направилась в нашу сторону. Мы, спокойные и расслабленные, и не подумали бежать. И она отмудохала мальчишек так, что им мало не показалось, а мне сунула за пазуху пригоршню крупного нерастаявшего града.
Мы сидели на лавочке, размазывали по щекам злые слёзы. Генка, о котором все уже забыли, как ни в чём не бывало, разгуливал вокруг клумб, выкапывая недобитые весенним градом тюльпановые луковицы. А тётя Валя в своей комнатке рыдала от счастья: её сынок сказал первые осмысленные слова! Если бы холерический темперамент не мешал ей устанавливать причинно-следственные связи, возможно, она бы разорилась на три шоколадных батончика: по одному для каждого из обидчиков сына.
Но увы.
Генка был трудным ребёнком. Ещё бы: он рос уверенным в том, что жизнь состоит из тумаков, подлянок и насмешек.
Однажды мне пришлось вызволять его из настоящей беды. В тот день мы гуляли неподалёку от озера; Генка увязался за мной, пробуя на выносливость свои рахитичные ножки. Он-то и обнаружил узкую щель между кольями, на которые были натянуты панцирные сетки. И тут же, как земляной червяк, шмыгнул – и исчез.
Я полезла следом за младшим, не раздумывая, и уже через несколько секунд обнаружила себя рядом с Генкой на мокром, холодном гусином пляже. В этом месте, где озеро теснили плотно пригнанные огороды, никто не купался. Вход в воду терялся в камышах и колючих зарослях, на берегу валялись грязные клочья пены, тины и вынесенной прибоем щепы.
У самой воды стояли лодки – ялы, прикованные цепями к столбикам. В одном из ялов сидели четверо мальчишек и передавали друг другу дымящую, вонючую папиросу. Они посмотрели в нашу сторону.
– А ну, иди сюда, малой, – вдруг поманил Генку долговязый мальчишка – вожак. – В лодке хочешь посидеть?
Тот пошёл к нему, я – следом.
– Нянька, что ли? – спросил второй мальчишка, кивнув в мою сторону.
– Не, сестра евоная. Она его пасёт, я их на горке видел, – объяснил первый мальчишка. И протянул руку, помогая Генке забраться в лодку.
Генка полез – и, едва оказавшись в лодке, зацепился штанами за гвоздь, кем-то вбитый в рассохшуюся доску. Мальчишки рассмеялись – громко, басовито. Генка дёрнулся, пытаясь высвободиться, но не смог. Шляпка гвоздя плотно застряла в ткани. Поняв, что он в плену, Генка громко разревелся, обиженный тем, что его заманили эти чужие люди, пообещав чудесную игру, а теперь смеются над ним, и игры никакой, видимо, не будет.
Я поняла: заступиться за Генку значит быть битой. Поэтому сама рассмеялась.
– Какой плаксивый клоп у тебя брат, – заметил вожак.
– Ага, – согласилась я. – Плаксивый клоп!
И добавила:
– Только он не мой брат…
Надо отмежеваться от Генки, потому что так проще будет его выручить.
– Все люди – братья, – наставительно произнёс белобрысый конопатый мальчик, Славка, и добавил: – Так моя бабушка говорит, а она всё знает – блокаду пережила.
Тем временем долговязый мальчишка спустил Генкины штаны вместе с трусами.
– Пускай покрасуется, – заявил он, довольный собой. И обратился к белобрысому мальчику: – Славка, дуй до огорода, позови девчонок.
Генка, пунцовый от обиды и злости, стоял в спущенных штанах и ревел, как мотор «Запорожца». Мальчишки были так увлечены издевательством, что не заметили, как я исчезла.
Путь до общежития занял несколько минут.
– А, это ты, – тётя Валя, развешивающая во дворе бельё, обернулась. – А где Генка?..
Она хмурилась, на глазах темнея лицом, пока я сбивчиво говорила. Потом шваркнула на землю таз с мокрыми тряпками.
Я привела её к лазу, и тётя Валя тут же полезла в щель, но перед этим выдернула из земли куст колючего чертополоха, обмотав руку подолом юбки. Шатались столбы, до предела натягивалась сетка – но она протиснулась!
Через полминуты с пляжа донеслись вопли Генкиных обидчиков. Я представила, как тётя Валя настигает их и лупит, безжалостно хлещет колючками по голым ногам, как они бегут от неё в озеро, путаются в тине, застревают в камышах… и тонут!
А мы с Генкой возвращаемся на опустевший берег и поджигаем вражеские ялы, которые навсегда связались у меня с той сценой унижения, – один за другим, чиркая спичку за спичкой…
4. Огнепоклонники
Мне приснилось, что мои друзья превратились в птиц. Вместо рук у них выросли огромные крылья, которыми они взмахивали, медленно и торжественно поднимаясь над нашим двором, над сваленными в кучи бетонными балками.
Только это были вовсе не крылья, а трескучие снопы пламени, живые языки огня! Мои друзья, переглядываясь с восторгом и опаской, сначала робко, а потом всё смелее взмахивали своими устрашающими крыльями, от которых распространялся жар. Каждый из них висел в дымном колеблющемся ореоле.
– Мы – Дети Огня, – кричали друзья. – Вот здорово!
– Куда вы улетаете? – я бежала за ними по двору, но до Генкиного ботинка уже не могла дотянуться, сколько ни подпрыгивала.
– Мы не знаем, – тихонечко донеслось с высоты.
Покружив в последний раз над Дворцом Культуры, ребята вдруг вспыхнули, как факелы, и пропали, оставив мутное облачко.
Потом сон повторялся, и, как ствол дерева, понемногу разрастался. И вот я уже отправлялась на поиски друзей. Находила их по характерным признакам: выжженным лужайкам с чёрными мумиями дерев, выгоревшим сараям, обугленным лодкам…
Я позже вспоминала эти огненные сны, но никак не предполагала, что когда-нибудь они обернутся явью.
Перед психиатрической экспертизой мы с Лизаветой пили кофе в кабинете, а наши коллеги-психиатры, как обычно, отравлялись табачным дымом.
Клавдий Прохорович, бородатый демагог, неукоснительно следовавший инструкциям всегда и везде, курил только на улице, за больничными воротами. Он даже вынес туда два стула, журнальный столик и пепельницу и повесил табличку: «Место для курения». Сергей Александрович, ироничный толстяк, пренебрежительно относившийся ко всему, что исходило от начальства, кроме денежных надбавок, нахально смолил у себя в кабинете, высунувшись в окно, так что из нашего флигеля была видна его округлая и сдобная, как пончик, блаженно щурившаяся физиономия.
Невзрачный кабинет психологов – два рабочих стола, заваленные папками, сейф и плотные жалюзи – больше напоминал кабинет следователя. Но макет человеческого мозга в шкафу за стеклом, плакат с «молитвой гештальтиста» на стене да десяток книжных полок с яркими корешками, с которых перекликались Фрейд, Юнг, Роршах, Ломброзо, Скиннер, Ялом и другие великие монстры, указывали на то, что этот бункер – психосвятилище.
Были в нашем сумасшедшем доме и благоустроенная комната психологической релаксации, и тренинговый кабинет, но они находились в другом крыле, а не в этом, где проводились экспертизы и на скорую руку решались человеческие судьбы.
– Опять поджигателя привезли, – сказала Лизавета. – Теперь либо тебе, либо мне его отпишут.
– Отдай его мне, – попросила я.
– Бери, – Лизавета махнула рукой. – Не жалко. Вот сегодняшнюю девочку с маниакалом я бы не отдала…
Лизавету интересовали тревожные расстройства и панические атаки. Меня – поджигатели… Хотя я больше люблю слово «огнепоклонник». Ведь «поджигатель» отражает всего лишь действие, а «огнепоклонник» – мотив.
В нашем коллективе только Сергей Александрович знал о том, что у меня самой когда-то подозревали пироманию4. Мама водила меня к нему в детский психиатрический диспансер. Мы тогда только что переехали в Ленинград, и мама обнаружила в моём столе пачку рисунков, на каждом из которых был изображён пожар.
Рыжие снопы, чёрные расползшиеся кляксы, горящий кустарник. На фоне огненной стены – бегущие с перекошенными чёрными ртами, без глаз (зажмуренных от ужаса), мальчишки. Четыре муравьиных мальчишечьих фигурки – на переднем плане, и две – девчоночьих, – далеко-далеко, еле помеченные яркими кляксами сарафанов или платьиц.
Мама нашла рисунки и испугалась. Так я оказалась в кабинете психиатра. Что, в общем-то, и привело меня в профессию. А иначе трудилась бы сейчас каким-нибудь менеджером среднего звена и была вполне довольна жизнью.
Но звёзды сошлись так, что в двенадцать лет я оказалась в кабинете психиатра.
– Доктор, – обратилась мама к Сергею Александровичу (на тот момент миловидному круглолицему брюнету, не толстому и не лысому), – посмотрите, что рисует моя дочь.
И она вывалила на стол рисунки.
Доктор, улыбчивый и, в общем, совсем не страшный, просмотрел всё, что-то бубня под нос (как мне показалось, даже одобрительно), и, повернувшись к маме, задал совсем неожиданный вопрос:
– А она у вас долго писалась?
Мама начала краснеть – шея, уши, потом лоб – и, не глядя на меня, тихо проговорила:
– Танька, выйди…
…Я, конечно, подслушивала. Как бы я выжила, если бы с пелёнок не научилась подслушивать разговоры взрослых и таким образом узнавать об опасности? За дверью мама говорила быстро-быстро, я улавливала обрывки её фраз, перемежаемых рокочущим «бу-бу-бу» доктора, задававшего вопросы.
– Родной папаша – пьянь болотная… Второй брак… хороший… Село… контингент… дворовая шпана… Акклиматизация… месячные…
Мне вдруг расхотелось подслушивать дальше.
Но доктору я потом много чего порассказала. Всё, что помнила, особенно про пожар. Только искренность меня и спасла.
– …Никакого расстройства, – успокоил маму Сергей Александрович. – Ваша дочь сильно испугалась, побывав на пожаре. Её бы на море свозить, в санаторий.
– Да, да, – тихо согласилась мама, – конечно, свозим…
И добавила:
– Действительно, однажды она стала свидетелем поджога. Но ведь это было так давно… Четыре года назад!
Лизавета размешивала сахар в маленькой, почти крошечной чашечке, в которой плескалась чернота.
– Расскажи про этого… клиента, – попросила я.
– Совершеннолетний. Вроде не дебил. Я знаю только то, что в новостях видела. А вчера Прохорыч сказал, что его отправляют к нам. Вот и всё.
– А что было в новостях? Этот маньяк – такая знаменитость?
– Помнишь, по «Пятому каналу» передавали, что автосервис сгорел со складами? Этот тип его поджёг! Ущерб нанёс – мама не горюй. Он, наверное, до конца своей жизни теперь отрабатывать будет…
– Если мы не отмажем, – уточнила я. – То есть, если признаем вменяемым.
Приятно всё-таки чувствовать, что судьбы других зависят от тебя.
В дверь до пояса просунулся тощий вертлявый лаборант, похожий на диккенсовского Урию Гипа5, и торчал несколько секунд, переводя подслеповатый взгляд с меня на Лизавету и снова на меня.
Мы лаборанта не любили. Он постукивал начальству: на Сергея Александровича – за курение в кабинете, на меня – за опоздания, на Прохорыча – за взятки в виде коньяка. Только Лизавете, единственной неподсудной из нас (она не пила, не курила – а главное, была племянницей крупного ведомственного чиновника), Урия Гип не делал гадостей. Впрочем, она его тоже терпеть не могла.
– Елизавета Ивановна, вас ждут все, – прогундосил лаборант. – Пора начинать!
После Лизаветиной экспертизы в тот день была ещё одна, с моим участием. Когда я вернулась, Лизавета перед зеркалом повязывала шарфик поверх серого пальто.
– Я побежала, – проговорила она. – Завтра твоего нового подопечного на девять утра записали – не опаздывай, пожалуйста.
Утренняя встреча с огнепоклонником? Уже бодрит.
– Кстати, – спохватилась Лизавета, – тебе звонили по межгороду. Какой-то непонятный тип. Голос глухой, говорит с запинками. То ли пьющий, то ли с мозговым кровообращением что-то. Сначала постеснялся представиться. Но я сказала, что в таком случае ничего тебе передавать не буду.
Да, приходится осторожничать. Были случаи, когда обиженный пациент приходил в стационар, чтобы «разобраться» с кем-то из нас. А бывало, на нас жаловались в прокуратуру. «О-о, новое дело шьют, – кривясь и ёрничая говорил Сергей Александрович, читая очередное «письмо счастья» (почему-то они все сыпались исключительно на его круглую голову – вероятно, пациентов он «обидел» побольше других). – Если помните, лечился у нас два года назад такой Н. – алкаш с отнимающимися ногами. Я ему, болезному, так и написал: алкогольная полиневропатия… Через два года алкаш обиделся, накатал на меня жалобу: мол, не алкаш я – я хороший»…
– Как он представился? – спокойно спросила я.
Но подо мною вдруг качнулся пол, как будто завтрашний огнепоклонник уже сидел передо мной.
– Шипицын… Нет, Шпилицын, – проговорила Лизавета, полистав свои записи. – Геннадий Варфоломеевич. Тебе это о чём-нибудь говорит?
– Варфоломеевич? Боюсь, что ни о чём…
И вдруг в голове моей, у левого уха, звонко лопнул воздушный шарик.
– Шпалицын? – подскочив, закричала я. – Геннадий? Генка?
Лизавета пожала плечами. Может, и Шпалицын. Может, и Генка… Ей-то что?
– А свой номер он не оставил?
На секунду примерещилось, что это Генку приведут ко мне на экспертизу…
– Не оставил, – Лизавета, повернувшись к зеркалу, поправила шарфик. – Пообещал, что перезвонит. Я сказала – лучше завтра после одиннадцати, когда ты освободишься от своего поджигателя.
Генка тоже был поджигателем. Разумеется, об этом Лизавета ничего знать не могла.
5. Девочка-отличница
Мама Лида была девочкой-отличницей. Она закончила школу с золотой медалью, а институт – с красным дипломом.
Девочка-отличница – это почти диагноз. Из девочек-отличниц обычно вырастают отличницы-мамы. Такая мама лучше всех на свете знает, что полезно для её ребёнка. Она знают это гораздо лучше самого ребёнка. Даже давно выросшего. Даже сорокалетнего.
А пока чадо – клоп, ходящий в детский сад, о чём тут, вообще, говорить?
– Я до трёх месяцев не подпускала к тебе никого, – хвасталась мама. – Ни бабушку, ни няню. Сама пеленала, купала, гуляла. Ни разу не отлучилась от тебя, пока ты была крохой…
Зато потом маме пришлось меня оставить в Майкопе надолго. Чтобы забрать – чудовище.
Для отличницы это было поражение. Лида начала борьбу с одичавшим, своевольным существом. Её ребёнок должен был стать воспитанным, дисциплинированным, сознательным (Лиде нравилось это слово) в рекордный срок. Но для этого следовало сделаться для дочери непререкаемым авторитетом.
– Знаешь, кто у тебя мама? Нет, ты не знаешь, – говорила мне мама. – Все знают, а ты – нет!
Я, приоткрыв рот, смотрела на неё, ковыряя ложкой кашу.
– Да, твою маму все знают, – молодая Лида лукаво улыбалась, взмахивая длинными изогнутыми ресницами. – Вся Москва и весь Париж!
– А Ленинград – весь? – спрашивала я.
– Конечно, и Ленинград знает. Только ты никому не говори, – поспешно добавляла мама. – А то другим ребятам будет обидно. Ты не должна задаваться из-за того, что у тебя особенная мама, понимаешь? Ты просто должна меня беспрекословно слушаться.
Когда приезжала в командировку мамина ленинградская подруга Инга и привозила моего «жениха» Ярека, мальчика на год старше меня, мы не расставались ни на день. Днём вместе ходили в детский сад, а вечером проводили время в нашем дворе. Ярек был первым, кому я открыла тайну: мою маму знают вся Москва и весь Париж!
Ярек, разумеется, поверил и обещал никому об этом не рассказывать. Правда, в тот же день он устроил истерику тёте Инге.
– А тебя знают вся Москва и весь Париж? – выпытывал Ярек у матери.
– Нет, конечно. Чего выдумал, – засмеялась тётя Инга, закручивая пряди волос на термобигуди. – Делать им там больше нечего, как какой-то разведёнкой интересоваться. В Париже особенно…
– Ну как же так?! Почему тебя не знают вся Москва и весь Париж? – разрыдался Ярек. – Ну почему, мама? – повторял он снова и снова, топая ножкой.
Тётя Инга ничего не поняла, однако расстроилась, записала Ярека на приём к неврологу и рассказала о случившемся моей маме.
Вечером довольная мама укоризненно говорила мне:
– Видишь, как плохо, что ты разболтала нашу тайну. Тебе не жалко своих друзей? Хочешь, чтобы они страдали, как Ярек?
Я трясла головой: не хочу! Мне было жалко Ярека и очень стыдно.
– Нельзя хвастаться тем, что имеешь, – наставляла мама. – Гордись тем, что ты умеешь!
Но я пока ничего не умела. Правда, мама учила меня складывать буквы, считать с помощью счётных палочек и определять время на картонном циферблате. Циферблат она смастерила сама, и я увлечённо передвигала стрелки, когда мама требовала выставить то или иное время. Скоро, очень скоро я буду гордиться тем, что умею!
– Мама, – в другой раз спросил Ярек у тёти Инги, – это правда, что тётя Лида Каткова – поразительно красивая женщина?
Вот тогда-то тётя Инга догадалась, откуда ветер дует.
– Научила детей, – упрекнула она мою маму. – Внушаешь дочке всякую ерунду, а она во дворе всем разбалтывает. Как тебе не стыдно?
Тётя Инга вытащила зеркальце. «Поразительной красоты», конечно, не увидела, но то, что увидела, было очень даже неплохо: чёрные кудри, чёрные ресницы, некрупный породистый нос. Ничем не хуже «поразительно красивой» Лиды. Ничем!
– Я никого ничему не учила, – с достоинством отвечала Лида. – Дети впитывают всё, что видят вокруг, и делают собственные выводы.
И она, как бы невзначай, сладко потянулась, чтобы бюст под клетчатой ковбойкой «заиграл», закачался перед глазами соперницы. Та мгновенно скисла.
А я смотрела, слушала и думала: конечно, мама права! Вокруг нет никого красивее, никого лучше мамы. В Москве и Париже ведь не дураки сидят.
Мама Лида много читала. Поскольку на Пристани некому было разделить её страсть как к классической литературе, так и к западным детективам, она делилась прочитанным со мной. Мама читала мне замечательные детские книги, добывая их у знакомой продавщицы в Пржевальске, с которой подружилась специально, чтобы та сообщала ей о появлении на полках «Кыргызкниги» произведений Николая Носова, Александра Шарова или Александра Волкова. Однако детской литературой дело не ограничивалось, поскольку маме необходимо было с кем-то обсуждать произведения недетские.
И на меня целыми кипами обрушивались «Отверженные» с «Униженными и оскорблёнными». Сидя на горшке, я недоумённо внимала перипетиям астафьевского «Печального детектива». В моих ушах звучал крик матери несчастного младенца из чеховской повести «В овраге», которого «нехорошая тётя облила кипятком». (На мой резонный вопрос, почему мать ребёнка такое допустила, мама Лида сурово отвечала: «Потому что она мокрая курица…»). Половину творений маньяка-Диккенса я узнала совсем крохой…
– Собирайся гулять, – говорила мама. – На прогулке я тебе перескажу детектив, называется «Женщина в белом», – и добавляла: – Сначала зайди в облако.
– А о чём эта книга, мама?
Мама почему-то сердилась:
– Ну, кто спрашивает – о чём книга? Так никто не ставит вопрос. Тебя должно в первую очередь интересовать, кто автор.
Значит, имя автора, написавшего книгу, может подсказать, про что она? Интересно…
– А кто автор? – послушно повторяла я.
– Уилки Коллинз.
Имя у автора было странное, как у местных Абдрасыла и Шавката. Я понимала, что надо выслушать мамину историю: у меня нет другого способа узнать, о чём книга.
Прогулка начиналась – и мама только-только открывала рот:
– Один молодой художник по имени Уолтер Хартрайт…
– Мама! А почему их всех так странно зовут? – перебивала я.
– Всё! Не буду я тебе ничего рассказывать, – злилась мама.
Прогулка продолжалась в угрюмой давящей тишине. Мы молча шли, шаг за шагом, метр за метром, и мамина рука, сжимавшая мою, была как деревянная.
Вот уже и со двора вышли.
– Мама! Ну расскажи, пожалуйста, – не выдерживала я.
– И вот этот Уолтер Хартрайт, – именно в эту самую секунду, не раньше и не позже, мама решала продолжить рассказ.
И угораздило же меня одновременно выпалить свою просьбу! Опять я её перебила! Мама замолкала. Окончательно. Навсегда.
Потом, когда мама перестала на меня сердиться – она была отходчива – я всё-таки услышала от неё эту детективную историю. Как и множество других историй. В мамином исполнении они обрастали художественными подробностями, которых я впоследствии не находила в книгах и от которых истории становились интереснее оригинальных.
У мамы были старший брат Витя и младшая сестра Лера.
Про тётю Леру я знала, что мама в детстве её нянчила, а потом, когда Лера поступила в тот же вуз, который когда-то закончила и мама – ЛИТМО, старшая сестра опекала и поддерживала младшую.