bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Лаврова положила на стол желтый металлический диск:

– Это «Диск д’Ор» – золотая пластинка, которая была записана в честь Полякова в Париже. Здесь собрана его лучшая программа…

– Прекрасно, – сказал я. – Что, перекур? Давайте передохнем, закончим общее описание и тогда составим протокол на каждую комнату в отдельности.

– А зачем отдельные протоколы?

– Перестраховка. Если мы с вами, Леночка, не справимся с этим делом, то хоть протокол надо составить так, чтобы и через десять лет следователь, взяв его в руки, представил обстановку так же ясно, как мы видим ее сейчас.

– Откуда такой пессимизм, Станислав Павлович?

– Это не пессимизм, Леночка. Это разумная предосторожность. В нашем деле всякое случается.

– Но ваша любимая сентенция – «нераскрываемых преступлений не бывает»?

– Полностью остается в силе. Если мы с вами не раскроем, придет другой человек на наше место: более талантливый, или более трудолюбивый, или, наконец, более удачливый – тоже не последнее дело.

– А если и тому не удастся?

– Тогда, наверное, нам отвинтят головы.

– Ой-ой, это почему? Перед законом все потерпевшие равны – независимо от их должностного или общественного положения. По-моему, я это от вас и слышала.

Я засмеялся:

– Я и не отказываюсь от своих слов. Но было бы неправильно, если бы мы позволили ворюгам безнаказанно шарить в квартирах наших музыкальных гениев.

– Понятно. А в квартире обыкновенного инженера можно?

Я с интересом взглянул на нее, потом сказал:

– Эх, Леночка, мне бы вашу беспечность! От нее независимая смелость ваших суждений.

– Подобный выпад нельзя рассматривать как серьезный аргумент в споре, – спокойно сказала Лаврова.

– Это верно, нельзя. Скажите, вам никогда не приходило в голову, что наша работа в чем-то похожа на шахматную игру?

– А что?

– А то, что нельзя играть в шахматы, видя перед собой только следующий ход. В шахматах побеждает тот, кто может намного вперед продумать свои ходы и их железной логикой навязать противнику удобную для себя контригру – чтобы она ложилась в рамки продуманной тобой комбинации…

– Какой же вы продумали ход?

– К сожалению, в наших партиях противник всегда играет белыми – первый ход за ним. Причем, вопреки правилам, ему удается сделать сразу несколько.

– Ну, е2 – е4 он сделал. Какова связь с нашим спором?

Я задумался, будто забыл о ней, потом спросил:

– Не понимаете? Сейчас приедет хозяин квартиры – народный артист СССР, лауреат всех существующих премий, профессор Консерватории Лев Осипович Поляков. Он, как вам это известно, гениальный скрипач. Теперь он еще называется «потерпевший». И подаст нам заявление, которое станет документом под названием лист дела номер два. Вот тут мы с вами можем узнать, что есть еще один потерпевший… Этого я боюсь больше всего…

– Кто же этот потерпевший?

В прихожей хлопнула дверь. Я обернулся. В комнате стоял Поляков.

Глава 2

Гений

От нестерпимого блеска солнца болели глаза, и вся Кремона, отгородившись от палящих лучей резными жалюзи, погрузилась в дремотную сиесту. Горячее дыхание дня проникало даже сюда, в покрытый виноградной лозой внутренний дворик: каменные плитки пола дышали жаром. Прохладно плескал лишь вспыхивающий искрами капель маленький фонтанчик посреди двора, но у Антонио не хватало смелости спросить воды. Великий мастер, сонный, сытый, сидел перед ним в деревянном кресле, босой, в шелковом турецком халате, перевязанном золотым поясом с кистями, и мучился изжогой.

– Нельзя есть перед сном такую острую пиццу, – сказал мастер Николо грустно.

– Да, конечно, это вредит пищеварению, – готовно согласился Антонио, у которого с утра во рту крошки не было.

Мастер Николо долго молчал, и Антонио никак не мог понять – спит или бодрствует он, и нетерпеливо, но тихо переминался на своих худых длинных ногах, и во дворике раздавался лишь ласковый плеск холодной воды в фонтане и скрип его тяжелых козловых башмаков. На розовой лысине мастера светились прозрачные круглые капли пота.

– Чего же ты хочешь – богатства или славы? – спросил наконец мастер.

– Я хочу знания. Я хочу познать мудрость ваших рук, точность глаза, глубину слуха. Я хочу познать секрет звука.

– Ты думаешь, что возможно познать и подчинить себе звук? И по желанию извлекать его из инструмента, как дрессированного сурка?

Антонио облизнул сухие губы:

– Я в этом уверен. И вы это умеете делать.

Мастер засмеялся:

– Глупец! Сто лет мы все – мой дед Андреа, дядя Антонио, мой отец Джироламо и я сам – Николо Амати – пытаемся научиться этому. Но умеет это, видимо, только Господь Бог и всякого, кто приблизится к этому умению, покарает, как изгнал Адама из рая за познание истины. Если ты превзойдешь меня в умении своем, то приблизишь к себе кару Божью. Тебя не пугает это?

Антонио подумал, затем качнул головой:

– Ищите и обрящете, сказано в Писании. Если бы я знал, что вы дьявол, обретший плоть великого мастера, я бы и тогда не отступился.

Старик оживился:

– Ага, значит, и ты уже наслушался, что Николо Амати якшается с нечистой силой? Не боишься геенны огненной?

– Нет ада страшнее, чем огонь неудовлетворенных страстей и незнания…

– Ты жаден и смел, и это хорошо. Но ты хочешь моей мудрости и моего умения. Что ты дашь мне взамен?

– Разве спрашивает об этом оливковое дерево у молодой ветви своей, на которой еще не созрели плоды?

– Но ты не ветвь древа жизни моей, – сурово сдвинул клочкастые седые брови Амати.

– Вы богаты и славны, великий мастер. Богатство и слава щедро напоили ветви древа жизни вашей. Но ветви не дали плодов. Сто лет ищет род Амати секрет звука…

– Мой сын Джироламо продолжит мое дело. И моя рука еще тверда, а глаз точен.

– Джироламо, я уверен, укрепит славу вашего дома. Но он еще ребенок. И такое богатство нельзя держать в одном месте. Разумнее его было бы разделить…

– Ты уже был резчиком и музыкантом. Почему я должен верить, что ты не раздумаешь быть скрипичным мастером?

– То были необходимые ступени к саду ваших знаний. Нет мечты у меня более сильной и святой, чем работать у вас.

– А что ты умеешь?

– Учиться…

Учеником был принят Антонио Страдивари к Николо Амати – без оплаты, за еду и науку…

* * *

Я сразу узнал Полякова. Тысячи раз я видел его по телевизору и в киножурналах, портреты в газетах и на афишах, и я был готов к тому, что он появится с минуты на минуту, и хорошо знал, кто он такой. А мы были для него неизвестными пришельцами – посторонние, чужие люди, которые почему-то хозяйничают в его доме, где все перевернуто, развалено, намусорено – по всей квартире до самых дверей, у которых предупреждением о беде стоял постовой милиционер.

От этого замерло на лице Полякова досадливое удивление, хотя в глазах еще плавала, постепенно угасая, надежда: все это чья-то нелепая шутка, глупый и злой розыгрыш от начала до конца – не было никакой кражи, и не было звонка из милиции на дачу с просьбой срочно явиться в Москву на квартиру, или, наоборот, был звонок, но это какой-то дурак решил так его разыграть, и пропало воскресное утро, вырванное наконец из сумасшедшего потока повседневной суеты, утомительной работы, невозможности подумать спокойно и в одиночестве, погулять в замерзшем солнечном лесу. И я видел, как растаяла эта надежда – будто льдинка на жарком июльском асфальте. Ушло выражение досадливого удивления, и лицо его – худое, усталое лицо с тяжелым подбородком боксера и грустными глазами апостола – затопила обычная человеческая растерянность, и кривая жалобная улыбка помимо его воли наискось перерезала лицо.

Так мы и стояли молча, лицом к лицу, не зная, что надо сказать в этой ситуации, а он все улыбался этой невыносимой улыбкой, которая для меня была пыткой. Потому что только мы двое знали сейчас масштаб случившегося несчастья. Но пока мы говорили с Лавровой, я старательно отгонял от себя эту мысль. А теперь, глядя на его жалкую кривую улыбку, я понял, что произошло именно это. Так бессмысленно и страшно улыбаются люди, которым миг назад принесли разящую весть о потере кого-то очень близкого. Он облизнул пересохшие губы и хрипло спросил:

– Скрипка?! В шкафу?..


– …Постарайтесь вспомнить, что еще пропало из квартиры?..

Он сидел в глубоком кресле, высоко задрав худые колени, которые выпирали сквозь серую ткань брюк, и ладонями держал себя за лицо, отчего казалось, будто голова его украшена двумя белыми ветками. Поляков меня не слышал. Потом он поднял голову и сказал:

– Да-да, конечно, наверное… Что вы сказали, простите?

– Мне нужно, чтобы вы перечислили пропавшие из дома вещи.

Поляков пожал плечами:

– Я затрудняюсь так, сразу… Жена попозже приедет, она, наверное, точно скажет. Но это все не имеет значения. Пропала скрипка… Скрипка моя пропала!.. – сказал он сдавленным голосом, и весь он был похож на горестно нахохленную, измученную птицу.

Я не знал, что сказать, и неуверенно спросил:

– Вы, наверное, привыкли к этому инструменту?

Он поднял голову и посмотрел на меня удивленно, и по взгляду его я понял, что сказал нечто невероятное.

– Привык? – переспросил он. И голос у него все еще был удивленно-раздумчивый. – Привык? Разве человек к рукам своим, или к глазам, или ушам своим привыкает? Разве к детям или родителям привыкают?..

Желая выкрутиться из неловкого положения, я брякнул еще одну глупость:

– Да, это, видимо, редкий инструмент…

Поляков встал так стремительно, будто его выбросила из кресла пружина. Он быстро прошел по комнате, достал из письменного стола пакет, раскрыл его:

– Это паспорт моей скрипки. Позвольте задать вам вопрос, молодой человек…

Я кивнул.

– Вы дежурный следователь или будете заниматься этим делом до конца?

– Я старший инспектор Московского уголовного розыска и буду вести дело о краже в вашей квартире. Моя фамилия Тихонов.

Поляков походил по комнате в задумчивости, потом резко повернулся ко мне:

– Перед тем как вы приступите к своему делу, я хочу поговорить с вами. Я уверен, что наговорю массу банальностей, как всякий неспециалист. Но об одном все-таки я хочу вас попросить: сделайте все, что в ваших силах, для отыскания скрипки. Я уже вижу, что украли большую сумму денег, много вещей, но клянусь вам жизнью: если бы у меня потребовали все имущество и вернули инструмент, я был бы счастлив…

Он говорил сбивчиво, слова накипали у него в горле и, стремясь одновременно вырваться наружу, сталкивались, застревали, речь от этого получалась хриплая, задушливая. Он был бледен той особой синеватой бледностью, что затопляет лица внезапно испуганных или взволнованных нервных людей, и сквозь эту бледность особенно заметно проступала неживым коричневым цветом кожная мозоль на шее под левой щекой – печать усердия и терпения гения, след тысяч часов упражнений на скрипке.

Поляков прижал паспорт к груди и сказал:

– Я понимаю, что говорю какие-то совсем не те слова, но мне очень важно, чтобы вы поняли масштаб несчастья. Дело в том, что скрипка – единственная вещь, не принадлежащая мне в этом доме…

– То есть как? – спросила незаметно вошедшая Лаврова.

– Моя скрипка – общенациональное достояние. Владеть, хозяйствовать над ней одному человеку так же немыслимо, как быть хозяином Царь-пушки. Скрипка, на которой я играю… – он запнулся, и губы его болезненно скривились, – на которой я играл, принадлежит всему народу, она собственность государства…

Поляков достал из кармана металлический тюбик, трясущимися пальцами отвинтил крышку и вытащил плоскую белую таблетку, кинул ее под язык, и по легкому запаху мяты я догадался, что это валидол.

– Этой скрипке, – сказал он, тяжело вздохнув, – двести сорок восемь лет. Последние тридцать шесть лет на ней играл я. Взгляните, – протянул он мне паспорт скрипки.

Но у него не было времени ждать, пока я прочту, он торопливо заговорил снова:

– Это «Страдивари» периода расцвета. Одно из лучших и самых трудных творений мастера. Он изготовил ее в 1722 году и назвал «Санта-Марией». На нижней деке его знак – год, мальтийский крест и надпись: «Антониус Страдивариус». Скрипка темно-красного цвета, с резным завитком. У инструмента есть какая-то формальная международная страховая цена, но это ведь все символика – скрипка цены не имеет. Звук ее уникален, он просто неповторим…

В изнеможении Поляков сел в кресло и снова стал похож на больную птицу.

Он посидел в задумчивости, потом заговорил, но мне было понятно, что слова его сейчас лишь легкий, полустершийся отпечаток проносящихся в голове мыслей и воспоминаний.

– Когда я впервые взял ее в руки, меня охватило предчувствие счастья, хотя я еще не тронул струн. Она была нежна, как ребенок, и загадочно-трепетна, как женщина. Такое бывает в первой любви. И еще – когда впервые берешь на руки своего ребенка… но свой ребенок и первая любовь – это мир, открывающийся в общении. Я провел смычком по струнам… Она заплакала, закричала, засмеялась, запела, заговорила… Она открыла мне новый свет, я долго-долго ждал свидания с ней… Мое сердце тогда не выдержало этой встречи, и я заплакал от счастья, и надо мной все смеялись, но они не знали, что я встретил ее, как находит лодку плывущий в океане. Я читал этот мир в нотах, я слышал его в душе, но без нее я не мог рассказать о нем людям… Я играл, играл часами, без остановки, и она открывала мне все новые горизонты звука… Мы никогда не разлучались, она объехала со мной весь мир, и я видел, как люди плакали, слушая ее волшебный голос. Она была всемогуща и беззащитно-хрупка, как ребенок… Тридцать шесть лет назад мне вручил ее нарком, и мы с ней не расставались…

Да, это были отраженные вслух мысли, потому что так можно говорить или с самим собой, или играя на публику, но Поляков не играл на нас – я полагаю, он нас вообще не замечал. Воцарилось долгое, тягостное молчание. Потом из прихожей вошел Халецкий, держа в руках вывинченные дверные замки.

– Вам придется сегодня ночевать, закрыв дверь на цепочку, – сказал он Полякову. – Замки мы должны взять с собой для исследования. На сутки.

Поляков кивнул.

Я сказал ему сухо, чтобы вывести его из транса официальностью обстановки:

– Мы сделаем все возможное для того, чтобы найти преступника. Но вы должны нам помочь…

Поляков развел руками:

– Чем я-то могу вам помочь?

Он сидел в своем кресле, совершенно раздавленный случившимся, торчали во все стороны угловатые острые локти, колени, причудливо были заломлены кисти, черные озера тоскующих глаз, подбородок на плече – будто эту диковинную птицу разобрали на части и как попало побросали в глубокое плюшевое гнездо кресла. На мгновение во мне шевельнулось недоброе чувство, смешанное с недоумением: это был не гений и не великий маэстро – это был потерпевший, самый обычный потерпевший. Я сказал строго:

– Ну-ка, Лев Осипович, соберитесь, пожалуйста! Нельзя так распускаться! Без вашей помощи я не смогу найти вора.

Поляков очень грустно взглянул на меня, и я подумал, что мне не надо смотреть ему в глаза: они, как омуты, поглощали меня, замедляли реакцию, это были глаза не потерпевшего, удрученного кражей, а скорбящего Демона, доброго фанатика, страдающего гения. Нет, он душевно больше меня, и если он эмоционально перехватит инициативу, я не смогу заставить его помочь мне. И, не давая ему ответить, я сказал:

– У вас особая кража, поэтому вы должны мне помогать. И ваша помощь сейчас – в мышлении. Вы должны отбросить все переживания и мобилизовать до предела память, способность спокойно и методично рассуждать. Тогда мы сделаем первый шаг к возвращению скрипки…

– Вы думаете, удастся поймать вора? – спросил Поляков.

Я сел в кресло напротив него:

– Разговор у нас мужской?

– Конечно.

– Тогда слушайте. Все мы знаем: в мире нет окончательных тайн. Ничего нет тайного, что когда-нибудь не становится явным. Но когда я приезжаю на место преступления, меня часто охватывает томительное ощущение бессилия. Вокруг толпятся зеваки, потерпевшие, свидетели – и все ждут от меня, что я посмотрю окрест своим профессиональным взором и, как фокусник, вытащу из рукава… вора. А я ведь знаю в этот момент не больше их, мне так же трудно представить невидимое, как и всем им – тем, кто стоит вокруг и ждет чуда. Но чудес, как и тайн, не бывает. Поэтому я начинаю медленно, методично думать и искать, запоминать все, что мне говорят, сравнивать, оценивать, и в конце концов начинает проясняться истина. Понимаете, для отыскания ее не нужны никакие чудеса, а только спокойствие, терпение и труд. Вот так я и намерен искать скрипку «Страдивари». И хочу, чтобы вы, тщательно подумав, вспомнили, что пропало из квартиры.

– Да я же вам сказал, что сейчас это не имеет значения…

– Имеет, – перебил я. – Ваш «Страдивари» на рынок не понесешь, а золотые часы, например, какой-нибудь приезжий продавец мимозы купит у вора с большим удовольствием…

Поляков прошелся по комнате. Мои откровения не то чтобы успокоили, но по крайней мере отвлекли его от горестных раздумий.

– Похищены деньги, – сказал он, откашлявшись, как будто собирался декламировать.

И вообще, сейчас, когда он немного отвлекся от мысли о пропаже скрипки и стал считать, что́ именно у него было украдено из личных вещей, домашнего имущества, появилась в нем какая-то застенчивая неловкость, как будто он стыдился всего происходящего. Я давно заметил эту болезненную застенчивость у обворованных людей – к тяжести потери примешивается какой-то нелепый подсознательный стыд, ощущение, что, ограбив тебя, вор еще и посмеялся над тобой, выставив дураком на всеобщее обозрение – злорадное или сочувственное, но, во всяком случае, ты становишься предметом всеобщих пересудов и жалости.

Поляков перечислял похищенное, расхаживая по комнате, Лаврова писала протокол:

– «Ордена… лауреатские медали… золотой ключ от ворот Страсбурга… транзисторный приемник, почетная цепь от Токийского филармонического оркестра… магнитофон марки „Филипс“… два чемодана…»

Потом мы сели за стол и стали заполнять длинный, разлинованный мной лист – список людей, вхожих в дом Полякова. На каждой следующей фамилии Поляков вскакивал со стула, хватал себя худыми руками за грудь и говорил мне с возмущением:

– Ну как вы даже могли подумать про этого человека?

– А я ничего про него не подумал, – отвечал я меланхолично. – Я его пока только записал. Там посмотрим…


– А теперь давайте вновь вернемся к вопросу о слесаре, – сказал я Полякову. – Значит, у вас перестал работать верхний замок в двери…

– Да. Это было приблизительно две недели назад. Я сказал жене за завтраком, что надо вызвать слесаря, потому что замок мешал притворять плотно дверь. В это время пришел водопроводчик из домоуправления. Краны какие-то он смотрел в ванной и на кухне. Я ему сам дверь открывал. А когда он закончил работу, я его спросил, не разбирается ли он в замках. Он согласился посмотреть. Возился минут пятнадцать, все исправил и ушел.

– Ключи вы ему давали?

– Ну а как же? Надо ведь было посмотреть, как работает замок. – Полякова раздражала моя несообразительность.

Но я продолжал гнуть свою линию:

– Вы ему давали ключ только от испортившегося замка?

– Да нет же! Какой смысл снимать его со связки? Я ему всю и дал… И потом, он ведь никуда не уходил!

– Он при вас чинил, вы сами никуда не отлучались?

Поляков возмущенно пожал плечами:

– Не помню! Но уж, наверное, я не стоял у человека над душой! – Он задумался на мгновение и добавил: – Я даже точно помню, что не стоял: мне звонили из школы для больных туберкулезом детей, просили выступить у них.

Я сделал пометку у себя в записной книжке и спросил:

– И что вы им ответили?

Надо полагать, Поляков никак не мог решить насчет меня – с кем он имеет дело: с дураком или этаким бестактным типом. Он произнес недовольно:

– Я объяснил, что у меня очень плотно расписано время. Но для них постараюсь выкроить час – уж очень они просили.

– Ну хорошо, – сказал я и показал ему вороненый короткий ломик, который Халецкий нашел в складке кресла между спинкой и сиденьем. – Вы точно знаете, что этого предмета у вас дома раньше никогда не было?

– Как вам сказать… Все-таки, мне кажется, не было, – ответил он.

Я подумал, что ничего нет в этом удивительного: зачем виртуозу-скрипачу воровская «фомка»? «Фомка» была отлично сделана: с расплющенным опорным концом, заостренным краем, удобной широкой ручкой. На черни металла был отчетливо виден давленый знак – две короткие молнии. Видимо, вор в темноте положил ее на кресло и потерял.

– Свечи в шандале вы не зажигали?

Поляков покачал головой:

– Нет, мы держали их как памятный приятный сувенир. Мне преподнесли их… А-а! – Он махнул рукой.

Вор работал сначала при одной свече, потом, видимо, ему понадобилось сжечь листы, и он зажег две другие, оттого они и обгорели значительно меньше первой.

Вошла Лаврова с телеграммой в руках:

– Лев Осипович, в почтовом ящике лежала на ваше имя телеграмма.

Поляков сорвал наклейку, быстро пробежал глазами текст, еще раз прочитал, протянул мне бланк:

– Чушь!.. Ничего не понимаю… Таратута какой-то…

В телеграмме было написано: «Записи ваших произведений направляю бандеролью. Таратута». Пометка: «В случае отсутствия адресата оставить в почтовом ящике». Отправлено вчера в 9:15 утра, доставлено в 17:45.

– А вы не знаете этого Таратуту?

– Понятия не имею, первый раз слышу. И никаких записей я не жду – я уже давно не записывался.

– Скажите, Лев Осипович, в каких вы отношениях с вашими соседями Обольниковыми?

– С Обольниковыми? В хороших отношениях, наверное. Не знаю. Надо у жены спросить. Ей, по-моему, Евдокия Петровна по хозяйству помогает. Да, наверняка в хороших: жена у них оставляет для меня ключи.

– В ваше отсутствие они не заходят к вам в квартиру?

– А зачем? Наверное, нет. Думаю, что не заходят.

– Ладно, будем заканчивать. Скажите, слесарь, ремонтировавший дверной замок, из вашего ЖЭКа?

– Да, он, по-моему, сказал, что он из домоуправления. Но я, помнится, записал в книжку номер его телефона – если что-то понадобится срочно. Мне очень понравилось, как он быстро и точно работал. Сейчас я возьму из прихожей телефонную книжку…

Он вышел из комнаты, и через мгновение я услышал его удивленный возглас:

– Послушайте, здесь почему-то много листов вырвано!

Я встал, но он шел мне навстречу, протягивая раздерганную книжку. Я взглянул на те листочки, изглоданные пламенем, растоптанные, что бережно собирал с полу Халецкий, – сквозь сумрак пепла отчетливо проступала линовка.

– Вот они, Лев Осипович, листочки из книжки, – показал я. – На какую букву вы его записали?

– На «С» – слесарь, дядя Паша, – сказал Поляков; все это казалось ему уже невыносимо запутанным.

Я полистал книжку – страницы с буквы «П» по букву «У» были вырваны. Халецкий распрямился, потер затекшую спину и сказал неожиданно:

– Сила моя совершается в немощи…

– Да-а? – неуверенно переспросил Поляков.

– Наверное, – ухмыльнулся Халецкий. – Это где-то в Писании так сказано. А мы попробуем проверить. Мне для этого придется взять у вас отпечатки пальцев…

– Зачем? – удивленно и испуганно спросил Поляков.

– Во-первых, я буду единственным обладателем такого вашего факсимиле, а во-вторых, и это главное, надо будет отличить их от других отпечатков, снятых нами здесь и, возможно, принадлежащих вору.

Я смотрел, как Халецкий бережно и быстро накатывает на дактокарту оттиски пальцев Полякова, пальцев, которые заставляют плакать и радоваться тысячи людей. Эти пальцы, единственные в мире, были в черной копировальной мастике, бессильные, послушные, будто не они вызывают к жизни целые миры, и именно в этот миг я понял чудовищность и нелепость всего происшедшего. Эх, одно слово – криминальный сыск!


Комиссар взял в руки рапорт и стал читать его вслух, далеко отодвинув от глаз, как делают все дальнозоркие люди без очков:

– «…Служебно-разыскная собака Марсель начала работу в 9 часов 21 минуту, взяла след, вышла из кабинета в коридор, проработала угол влево, пересекла коридор и вышла на лестничную площадку, спустилась вниз, пересекла двор и через арку вышла на Садовую-Триумфальную ул., проработала угол вправо, прошла 45–50 метров в сторону пл. Маяковского и на проезжей части работу прекратила…» – Положил рапорт на стол и сказал: – Да-а, негусто. Я помню, лет двадцать назад была такая дурацкая форма в милиции – шашки и шнуры. Вот опасаюсь я чего-то: не превращаются ли собачки наши в такой же бесполезный атрибут формы? А, Качанов, ты что скажешь по этому поводу?

Качанов, наливаясь сердитой краснотой, сказал:

– Разрешите доложить, товарищ комиссар, Марсель мой не атрибут. Двенадцать преступников как-нибудь задержал. А шашки или шнуры там – это не его собачье дело…

На страницу:
2 из 7