bannerbanner
Кормить птиц
Кормить птиц

Полная версия

Кормить птиц

Язык: Русский
Год издания: 2021
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Кормить птиц


Евгений Морозов

Дизайнер обложки Владимир Коркунов


© Евгений Морозов, 2023

© Владимир Коркунов, дизайн обложки, 2023


ISBN 978-5-0055-4455-1

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Медленная алхимия

Поэзия постсоветского времени, несмотря на кажущуюся растерянность, находится в состоянии вполне явного колебания: между поэтикой узнавания и поэтикой блуждающего, ассоциативного слова (точные определения, предложенные литературоведом Владимиром Козловым в журнале «Вопросы литературы» (2014, №1). Знаменитый вопрос Адорно «Возможна ли поэзия после Освенцима?» можно было бы переформулировать так: возможна ли поэзия после постмодернизма – и какая именно? Отдельный, но тесно связанный с предыдущим вопрос – что такое сегодня поэтический иррационализм? Итак, с одной стороны, – «ассоциативная» линия, генеалогию которой принято вести в русской поэзии от Мандельштама; примечательно, что именно этот метод осуждался Арсением Тарковским, корни поэтики которого уходят именно в мандельштамовское блуждающее слово, – но оказался блестяще точно им охарактеризован: «…Способ разрушения поэтической формы „изнутри“, когда „классичность“ средств выражения пребывает в состоянии неустойчивого равновесия относительно „сдвинутого“, разделённого на отдельные плоскости самосознания художника. Так, Мандельштам, оставив у себя на вооружении классические стихотворные размеры, строфику, влагает в них новую „подформу“, порождённую словесно-ассоциативным мышлением, вероятно предположив, что каждое слово даже в обособленном виде – метафора (особенно в нашем языке) и работает само за себя и на себя»1. Что характерно для этого творческого метода? Труднооспариваемое сходство с миром, изначально расщёплённым на атомы; присущий поэзии интуитивизм – и, как ни странно, доверие к читателю, к его ходу ассоциаций. «Странно» – поскольку первый, вполне поверхностный, взгляд на такую «усложнённую» поэтику позволяет судить об отдалённости от читателя (однако недаром Лидия Гинзбург в работе о том же Мандельштаме писала о «читательском „разгадывании“ текста», которое для учеников символистов «стало существеннейшим эстетическим фактором»).

Но есть иной – и, бывает, не менее высокий – пилотаж, при котором работа акварельными художественными средствами требует от читателя предельного внимания к тончайшим смысловым нюансам. Выводит написанное на уровень поэзии отдалённость от бытовой логики, психологическая достоверность; наконец, внезапная синхронность звука, взгляда и слуха, отличающая истинного художника:


а просто смотреть, как по небу плывут белым фронтом

из сахарной ваты и чувствовать дикость травы,

и слышать детей, вырастающих за горизонтом

навстречу пути твоему и на смену, увы.


Евгений Морозов остаётся в границах человечности переживания, о чём бы он ни писал. Оттого его стихи впечатляют обаятельностью топоса, – непримечательного, тягостного, с горькой смесью любви и иронии называемого «Нижнежлобинском» в одном из стихотворений книги, – но всё равно любимого (см. «Оду каменному призраку»):


в эти лица с душой скабрезной

и монгольскою кривизной

я вглядеться хочу как в бездну,

что разверзнется надо мной.


Редкое свойство этих стихов – уходящая из нашей поэзии цельность лирического героя, «предъявляющего» читателю свой путь от рождения («Двор, где гербарием стали клёны…») до чуткого вглядывания в мир и поиска в нём совместимости:


И склоняя на злые лады до случайных нелепиц,

ты почувствуешь соль на губах и кипящий прибой,

«человек», «человечество», «чел» и «чувак-человечец»

именуя стихию, живущую рядом с тобой.


Последняя строфа характерна и семантической двуплановостью, немаловажной для книги: «человеком», «человечеством» и множеством иронических производных приходится скрепя сердце именовать шум усмиряющейся стихии, знакомый нам по ежедневной ленте Фейсбука2, – но и разгромная стихия «поэтова сердца» как бы сужается до уровня человека, твёрдо держит себя в узде мысли, совести, ответственности: все эти понятия вроде бы исключены из «духовного рациона» поэта, которому культурно позволено быть чудаковатым, а талант оправдывает многое в его же собственных глазах. В конечном итоге эта редкая для поэта – и постоянная в стихах Морозова – попытка самоосаждения, самоосуждения, строгого самосуда не даёт и поэтическому потоку перехлестнуть самое себя и дать волю «разделённым плоскостям самосознания художника».

Лучшие моменты в книге – когда поиск золотой середины между человечностью (исконно присущей «человеку» и «челу») и свойственным поэту безумием ведёт к чудесному преображению речи, не отменяющему точности и представимости образа. Тогда взгляд героя этих стихов, – напряжённо ищущий, робкий, словно каждым жестом пытающийся вырваться из состояния окукленности, – поднимается над тривиальным уютом и провинциальным бытом, объединяя в одной алхимической колбе


телевизор, хрустальный шар.


Или – моменты сурового стоицизма, как в «Посвящении», когда на краю «приветливой бездны» выбирается «смысл привычный», «укрощение погоды лица» и умение остаться одному; и в этом видится железная воля, не дающая идти на поводу у подстерегающих соблазнов речи, которая, как известно, далеко заводит поэта:


Ребёнок идёт и читает по сердцу, как дышит,

от темени ангела до преисподних седин,

средь звона ладоней и глаз многочисленных вспышек

обретший вниманье – сумевший остаться один.


Ровное, подмечающее тектонические сдвиги и глубинные течения бытия, поэтическое дыхание Евгения Морозова предельно отдаёт себе отчёт в осмысленности каждого жеста. И, возможно, навряд ли окажется спасительным (или успокоительным) для тех, кто ищет оправдания резкому побегу из обыденности, но – своё отражение в этих строках найдут ищущие способ остаться, обжить окружающий ад и деформировать его с пользой для себя и мира. Лирическому герою Морозова, позиционирующему себя как средоточие «посторонних людей и событий», подвластна центральная точка на вертикали, позволяющая соединять несоединимые, казалось бы, части пространства, пока остальные порхают или падают. По сути, тут и заключается главное богатство этих стихов: богатство взгляда, чётко осознающего пределы собственной территории и обживающего её с вниманием к микроскопическим изгибам бытия:


и мигала средь пустоты,

где дороги и неба смесь,

по которой блуждаешь ты,

оставаясь то там, то здесь.

Б. О. Кутенков

Вспышки в долгом тумане

Память, как бы ни был сон твой крепок,смотришь в лица – мучает вопрос,что уже встречал подобный слепокглиняного смеха и волос.По глазам читая личный эпос,под прицелом встречного несяхрупкую мелодию и ребусглобуса, а проще, всё и вся,видишь океан живых событийи времён, какими осенён,ты, идущий в бездну по орбитестрахов и мерцающих имён,забываешь гаснущие лунылиц и солнце ядерной войны:отчего стары они и юны,отчего красивы и страшны —не пытайся вспомнить. Ты бессиленпротив человеческих наук,где само наличие извилин —это сумасшествие, мой друг.

Пора одряхлевшей коры

В осеннюю эру, когда, утешаясь утратойнаходчивой жизни, следишь – облетает листвас тебя словно с дуба, и нимбом мерцает крылатыйв загоне туннеля, планеты касаясь едва,тогда понимаешь, что некуда больше и нечеми незачем биться, и что во спасенье мудрейне мучиться адом, который тебе обеспеченв родном лукоморье, у выхода райских дверей,а просто смотреть, как по небу плывут белым фронтомиз сахарной ваты и чувствовать дикость травы,и слышать детей, вырастающих за горизонтомнавстречу пути твоему и на смену, увы.В минутных потоках, чей выбор хронически труден,впадающих в годы, по долгой земле – всё скорейпроходят металлы, деревья, сомнения, люди,как мутная пена по зеркалу страшных морей.Что станет заменой печальному пшику кого-тоот прошлого счастья, с которым он совесть терял,когда, тишиною и смертью разъятый на ноты,он всё-таки длится и ценится как матерьял.Священная горечь погаснувших воспоминанийневидимым смехом и плачем вольётся сполнав суставы попыток, в рассвет закипающей рани,в молекулы звука и призраков детского сна.А впрочем, стихия судьбы иногда прихотлива,капризна, как будто на быстром огне молоко:в сезон отправленья, когда устаёшь ждать прилива,не думай о вечном и радуйся, что далеко.

При помощи глотки и нищей гармони…

При помощи глотки и нищей гармонисредь свадебных дел и непрухмужик-музыкант и бедняга в законеласкает общественный слух.В горошек рубашка, меха нараспашку,беззубо расклеенный рот,и прямо к подножью в побитую чашкупрохожий ему подаёт.И нет ничего в нём такого, как вроде,поющем на тему одну,но этим же самым в снующем народезадевшем живую струну,хоть знают, по взглядам сочувственным судя,о том, что он густ и непрост,бездомные звери, бывалые людии птицы с насиженных гнёзд.Про розы, весну и приморские скалыон хрипло заводит тоску,что тонет у берега чёлн запоздалыйи чьи-то следы по песку,а в общем-то, остров судьбы, где хоть треснии спасшихся как ни зови,но всё в одиночестве слушаешь песнио времени и о любви.Здесь нет ничего, что б роднило со смыслом,и память о прошлом плоха,а только лишь пальцы по клавишам быстрыми рвущие душу меха.

Бездна за горизонтом родины

Боязливый край, где тяни-давайиз земли, которую дождь мусолит,я вкусил твой солнечный каравайродовой мякины и грубой соли.Выходил народ из густых широт,предлагал наместнику с ликом мутнымраспальцовку, труд свой и гулкий рот,умирая в ночь и рождаясь утром.Он не то чтоб спорил с лихвой-судьбой,по грязи простуженной сея семя,а стоглаво горбился сам собой,продолжая жизнь и седое время,и крестились серые трудодни,жёлто-красный обморок красил лето,и в груди тревожилось от возни,провожавшей в прошлую тьму всё это.И как колос спела моя любовьк рядовым полям и зубастым кущам,где от зверских свар и людских ветровприходилось круто ещё живущим.Это был распаханный каракум,а точней, край света, где смерть встречала,за каким кончался последний уми звезда на небе брала начало.

Черновик

Если не стыдно уже давнопереплавляться в речь,что заставляет трезветь виноили глаза – потечь,осенью, как заведётся свист,ветром в лицо грубя,на белоснежно-чужой листвыдохнешь сам себя.Будет исхожен он вкривь и вкось,вдоволь и поперёк;много, бедняге, ему пришлосьвынести слов и строк.Словно измятая простыня,где полюбил с лихвой,ритмом о самом больном бубня,станет он сразу свой,ибо в листке этом, как в слуге,знающем твой каприз,весь ты – от ссадины на ногедо херувимских риз.Помнит он правду твою, мой друг,хоть откровенным днёми не сказал ты всего, но кругмыслей твоих на нём,и потому его смятый видболее нам знаком,более ценен и духовитрядом с чистовиком.

Молочный зверь

Грудь, уставшая быть кормящей,прикоснувшись к какой, скорейобожжётся хозяин, мнящийперманентность своих угрей,чем почувствует мать. Да где там —помнить сыну, как день непрости что сам он был вскормлен светомиз родительских млечных звёзд?Ведь в тропическое бесчестьеон забьётся по рукоять,чтоб наполниться кровной жестьюи на горнем ветру стоять.Разве можно любить по-детски,если слава его пока —как убийцы извилин грецкихи адамова кадыка,хоть и он опустеет, силясьслиться в женскую эту тьму,из которой однажды вылези куда уж пора ему.

Acheta domesticus

За гармонью платного отопления,безвозмездно делая выступления,в анонимной тьме, сторонясь всего,жил сверчок и cтрунная трель его.В дом едва вступая, вставал на входе я —раздавалась с места его рапсодия,стрекотала плеском в речной струео сверчковом быте-ныбытие.Развивая мысль, что квартира проклята,выясняя жадно источник стрёкота,как ни шарил всюду я день-деньской,не найдя мерзавца, махал рукой.А потом привык, заболев занятиемговорильни с ним по своим понятиямо мирах и людях миров внутри,и в ответ трещал он одно: «Не ври!»Но когда прорвало трубу горячуюи взломали пол, пусть совсем не плачу я,вспоминая, как отвращенья дрожьиспытал, увидев его, то всё ж,кипятком ошпарен и свежим тлением,удивлял он тем, что прославлен пением,хоть и был уродливый рыжий зверь,в чьей трещотке нету огня теперь.

Шум умирающей волны

Иногда по традиции доброй со злобой тупоюаргументы и люди, сливаясь в колючий поток,заручившись оружьем, «ура» произносят толпоюи старательно тянут последний невидимый слог.В окопавшихся склепах, полях и на улицах дымныхим внимает противник, который по слухам знаком,размышляющий, как и они, и слагающий гимныо просторах, царях, божествах, но другим языком.Оба станут сверкать и греметь, и расскажут войну вам,и растают на солнце, от крови и спора красны,кто из них перманентный архангел с карающим клювом,кто дежурный антихрист на стрёме насущной вины.А потом возродятся и станут заделывать раныдвухметровых окопов бальзамом простившей земли;будут гулкие речи, как площадь на праздник, пространны,о величии смерти, развеянной ветром вдали.И склоняя на злые лады до случайных нелепиц,ты почувствуешь соль на губах и кипящий прибой,«человек», «человечество», «чел» и «чувак-человечец»именуя стихию, живущую рядом с тобой.

Вдаль уводящие провода

Часто видел я поездас уезжающими в окне,отбывавшими не туда,где привычно бы было мне,а куда-то в тмутараканьи за тридевять адресов,где встречали земную раньс расхождением в пять часов.Но и в тихом своём домумне казалось, что я не смел,что чего-то я не пойму,раз однажды в вагон не сел,что теперь уж не обессудь,если в грохоте поездов —нечто большее, чем сам путьмежду точками городов,нечто большее, чем звездав дребезжащем куске стекла,та, которая навсегдаза собою тебя звала,и мигала средь пустоты,где дороги и неба смесь,по которой блуждаешь ты,оставаясь то там, то здесь.

На речной заре

На речной заре по выпуклую лодыжкузабредя в траву, замечаешь верней всего:человек живёт, чтоб выловить рыбу-вспышкуиз безумной Леты, текущей внутри него.У крещенских вод попутного окоёмаразбираешь снасти, и, вроде, крючки востры,и припух карман, в котором ключи от дома,и в дали растерянной – призрачные костры.В безмятежной дымке зелень и синь Эдема —только птица шлёпнется в необжитую тишь,где прилично зверю и первобытно немо,где людей прощаешь ты и ни о чём молчишь.Пусть порою в сердце тихо кольнёт зазноба,не любовь червовая, а лишь погода-страстьзадыхаться счастьем, чуять и видеть в обаи шагами в роще природную веру красть,ты плеснёшь свинчаткой в омут неторопливыйи отыщешь чудище с жабрами и хвостом,и деревья-своды, молча даваясь диву,мозговыми кронами будут звенеть о том.Чешуя-кольчуга станет скользить, жестокоплавники вопьются, что и не спросишь, где,по каким краям таращило злое окосущество земное, живущее на воде,лишь услышишь голос совести-антипода,чей укор – игла, и попробуй ей не поверь,и утопишь в бездне жидкого небосводасиротливое чудо-юдище рыбу-зверь.

Остров яблонь

…И я был там,где яблоневый сад и край дорогии тут же по соседству прилагаласьрастянутая жёлтая домина,облупленная, с клетками балконови окнами, откуда доносилисьдолбёжка, ругань, музыка и крики,свидетельствуя всякому пришельцу,что всё путём и есть на Марсе жизнь.Заметим походя, весь этот садуж был не тот, растративши все листья,сухие ветви, дикие плоды:ноябрь вступил в права, холодный дождикс вечерних серых туч стучался в землю,кащеи голых выцветших деревьевхранили про себя своё тепло.Дыханье обращая в тихий пар,я мимо шёл и в мыслях сокрушалсяо том, что вот, мол, сад зачах и вымер,хотя ещё недавно было лето,он цвёл, ронял свой снег и, наливаясьплодовой круглой зеленью, клонилсяпод весом дикой свежести к земле.В тенях его устраивали кошкибои, концерты, игрища и случки;прохожие куда-то шли с работы,как будто бы на праздник; в тесных кущахо чём-то не о том шептались птицы,предсказывая звёзды в небесах;шальных детей гуляющие стаи,придя сюда, со смехом рвали ветви,взбирались на деревья, голосили,трясли густые яблони, жеваликислятину, наморщив чуткий нос;нагрянувшие пьяницы со взглядомнастойчивым главу клонили долу,прописываясь на ночь средь деревьев,струясь на благодарную природу,ложась в траву и сладко видя сны.И солнце… Солнце утром так горело,даря благословенным юным светом,что жизнь казалась сказкою, в которойнет холода и осени с дождём.

Немного забытого счастья

Там, где вечно срочны и злополучнымонументы времени – города,и толпой прикрыта да ночью тучнойхудоба твоя и твоя беда,у тебя есть ветер, сквозь даль бегущий,и созвездья гроздьями наверху,о каких насущно для правды пущейговорить стихами как на духу.Не смотри, что спрятаны водоёмыледяною коркой над спящим дном.Это край молочный, и здесь ты дома,

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Тарковский А. Заметки к пятидесятилетию «Чёток» Анны Ахматовой. // Собрание сочинений. В 3 т. Т. 2. Поэмы; Стихотворения разных лет; Проза / Сост. Т. Озерской-Тарковской; Примеч. А. Лаврина. – М.: Худож. лит., 1991. – С. 220.

2

Организация, запрещённая на территории РФ.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу