
Полная версия
Савва из Агасфера
– Послушай, послушай, Ваня, – сказал он, волнуясь и оттого не до конца выговаривая слова. – Мы с тобой много мечтали, особенно я, много мечтали о свободе, о новых городах, людях. Увидеть мир, открыться ему. И я подумал… Ведь ты оканчиваешь курс в этом году? Так почему бы нам не уехать летом в Азию, скажем, на полгода? Подзаработаем, отдохнем от этих городских ужасов. Ну? Я знаю языки, легко устроюсь местным экскурсоводом или… все равно! Да хоть официантом. И ты не пропадешь, с твоим-то образованием.
Ива крепко сжимал перчатки, которые по рассеянности не оставил в пальто. Прохор сперва ожидающе глядел на него, а затем отвернулся, не выдержав. Молчание грубело.
– Ну?
– Ну… Прохор, это серьезно и очень ответственно. Азия! Подумать только, как ты до этого додумался? Посуди сам: ты еще не окончил курс… Ты останешься без образования, в отличие от меня. Ты бросаешься в бездну. Да и я сам… Ведь это ребячество!
– Да плевать мне на образование! Разве я научусь большему за эти оставшиеся два года? Никогда! К черту Азию! Куда ты хочешь? В Европу, в Америку? Я ведь не настаиваю, можешь выбирать ты… Выбирай ты, – Прохор сжал спинку кресла. – К чему мы стремились, Ваня? Во имя чего это было, – бессмысленные мечтания? Скажи, сможешь ты прожить хоть полгода, работая на хорошей работе, получая ежемесячно зарплату? Не сможешь! Не лги себе! Ты не вытерпишь этого… а если… Если вытерпишь, значит, лжешь не себе, а мне. Тогда и разговор с тобой – пустой. Скажи: кому ты лжешь? Ваня?..
– Кому лгу?
Ива смотрел на пухлое лицо Прохора и видел себя: мальчика-подростка, сдержанного, смиренного, выдерживающего буйность отца. Вот он, Ванечка, сидит под окном и плачет, трясясь от сдерживаемой злобы, потому что единственный друг отменил встречу: «Ничего… ничего плохо не случилось. Всего лишь один потраченный впустую день! Ничего… я посижу и успокоюсь. Так было всегда». Прохор просил его стать тем мальчиком, зависящим от переменчивой, дерганой жизни, бешеной, скачущей. Прохор не видел обмазанные побелкой, побитые, обруганные стены, – он чист в своих ощущениях. Ива вновь ощутил, как внутри задергалась ниточка, и возник восклицательный знак, вечно путающий и сбивающий с толка. «Испортить себе жизнь, впустить в жилище беса? Нет, дружище, это глупо… Дружище, мне это не под силу, я старик с малых лет».
Ива наклонился к Прохору.
– Понимаешь, я уже не студентик первых курсов. У меня на носу дипломная работа, а как жить дальше… Не знаю. Дальше у меня работа, за которую нужно бороться. Ты еще не скоро узнаешь, каково это, – Ива видел, что Прохор смотрел на него, сдерживая улыбку. «Думает, я придуриваюсь. Думает, что я немного побурчу, а затем соглашусь!». – Ты слушаешь меня? Я говорю тебе четкое, окончательное: нет. Твои уговоры меня не покоробят. Можешь обижаться, можешь злиться, можешь даже ударить меня. Я принимаю твой выбор, и ты прими мой.
– А я и не сомневался, что ты откажешь. Более того, я бы не поверил, согласись ты. Неужели ты оставишь одного бедняжку Саввочку? Ведь это теперь твоя тень, – Прохор сел на стол и улыбнулся, растягивая губы. – Все мое предложение вело лишь к одному: к Савве. Говорить просто так о нем ты не позволяешь. Так вот, я дал тебе предлог! Скажешь ты мне, наконец, что за таинственная клятва связала тебя с ним? Почему, скажи мне, почему ты все еще не выставишь его к черту! Этот отвратительный, использующий тебя гаденыш… мелкая сошка… бессмысленное испражнение вселенной…
Ива начинал злиться. Каждая их встреча оканчивалась размолвкой, и всякий раз заводился именно Прохор: Савва не давал ему покоя. Они вгрызались друг в друга на расстоянии, ненавидели, не видясь. Их взаимная враждебность утомляла Иву; с Прохором он позволял себе злиться, с Саввой – молча переносил шквал.
– Сколько можно! Если ты сейчас же не замолчишь, клянусь, я уйду и разорву с тобой связь. Мне это надоело.
– Ну почему, ответь, почему!?
– Прохор, замолчи!
– Пожалуйста! – выкрикнул Прохор и замолчал. Он повернулся к Иве спиной и начал перебирать разбросанные на столе листы, перекладывать книги на соседнюю тумбочку, расставлять карандаши… – Одно твое слово, и я бы заставил его съехать. Но ты и слышать ничего не хочешь. Что ж, твое общество мне дороже… И все-таки Савва – мерзкое создание. Я ненавижу его.
– Кто бы мог подумать!
Ива пожал руку Прохора, лежащую на подлокотнике дивана, и успокоено обмяк. Он любил ту часть их встреч, когда они оба уставали от споров, и переходили к долгим разговорам, мягким, тягучим. Обычно беседу вел Прохор, Ива или соглашался, или молчал. Теперь Ива хотел прочитать фрагмент из своего сочинения и достал из сумки картонную папку с распечатанными страницами.
Прохор еще продолжал бурчать себе под нос, когда увидел листы в руках Ивы, и резко умолк.
– Ну, брат, начинай! – Прохор уселся рядом с Ивой, наклонил к нему голову и занял позу. – Стой, стой… Прислушайся: как хороша тишина. И никакого проклятого Саввы.
Ива начал: «Человеческий дух утерян и разбит. Он отпущен из собственного плена, обманутый внушенной наружной безопасностью; он погряз среди символов духа. Сегодняшний мир – мир шума и систематизированного хаоса, мир внешней свободы и попавшей в силки души. Человек в кризисе, он ощущает в себе эту замкнутость, это слишком явное приближение к миру, и теряется, плутает, заходит не туда…».
III
Меня растягивают сотни и сотни лавок, что стоят параллельно дорожке. Я одновременно везде, и одновременно нигде; и в бесконечности, и в вечности. Этот парк заключен в себе, во вселенной, может, в поздней осени? Не люблю осень золотую – люблю оборванную, с лужами в лунках асфальта, с подгнивающими листьями и первыми холодами. Люблю низкие, тучные облака, сливающиеся с серым небом, затянутым смогом. Эта осень похожа на раннюю весну, которая бывает в первых числах марта: едва сошедший снег, остатки листвы, грязь, прилипающая к ботинкам, мертвые кустарники, замершие ветви. Абсолютное омертвение, гниль, навоз, разлагающийся мусор… Где-то слева потухающее солнце заливает озеро предвечерними лучами, пытаясь воскресить опавшую листву. Луна уже высвечивается вдалеке.
Моя лавка стоит в центре парка, напротив каких-то пестрых постаментов, вокруг которых постоянно ошиваются подростки. У них цветные волосы, бесформенная одежда, портфели-мешки и крайне самодовольный вид. Теперь они разбежались по домам: осень не приветствует счастливых и молодых. Скоро зайдет солнце, и я знаю, знаю, что мне стоит вернуться, иначе Ива в очередной раз пойдет искать меня по улицам. Хотя, возможно, он все еще у матери. Вряд ли она отпустила бы его так скоро. Да и что мне? Я слишком устал, чтобы вновь вставать и идти, чтобы вновь добровольно ковать цепь. Я замерз, я уныл, я… «Лирика, лирика, лирика». Притворяться испуганным от голоса Гаврилы уже дико, поэтому я слегка злюсь и спрашиваю лениво: «Опять ты? Опять! Что ж, присаживайся». Но Гаврила всплывает на секунду и вновь оседает на дно. Надоедливый, раздражающий, как прежде, даже в голове. Мутное лицо Гаврилы взирает на меня, а я отворачиваюсь. Он не настаивает и смотрит издалека, зная, что я чувствую его присутствие. Улица пустынна, парк далек от старого дома Гаврилы, а я все равно ношу его с собой.
В последние дни всё покрыла странная туманная мгла, даже луна расплылась в этом смоге. Я бы хотел, чтобы туман поднялся настолько, что руки собственной не разглядишь. Рядом лежит тряпичная сумка, а из нее торчит толстый блокнот, топорщащийся из-за объема написанного. Хорошо, ночь пришла, взошел туман – пора возвращаться к делу. Я пододвинулся на край лавки, уступая место другу Агасферу, и начал писать с него портрет.
…Агасфер, самый хитрый и удачливый ремесленник Иерусалима, с большими карими глазами и черными бровями, выбрался из своего дома и побрел по главной улице. Солнце садилось, нехотя, медленно, заливая цветочным соком крыши домов. По пути ему встречались соседи и друзья, вежливо откланивались и сбегали прочь, прочь от Агасфера. «На мне стоит печать», – вздыхал он, но не печалился. Ни жены, ни детей у него не было, и позора не видел никто, кроме самого Агасфера. Он шел скоро, подпрыгивающей походкой, слегка запыхавшись.
Сумерки клубились над городом. Длинные черные волосы он убрал назад, и лишь одна прядка, не таясь, прыгала у него перед глазами. Агасфер смотрел на нее и шагал увереннее, делал шаг шире. Улицы становились все пустыннее, люди мельчали, закрывались ставни. Он видел лишь пещеру, окруженную камнями, где спали дикие кошки, и стремился дать ей плоть. Агасфер, хитрец, красавец, принимавший у себя господ, встречавший в спальне женщин, крался под заходящим солнцем. Он низко опустил лицо, и волосы кольнули грудь – грудь, что встретит клинок. Телеги стояли в стороне, возле врат Агасфера даже не остановили. Пустые глазницы поглядели на него, бестелесного, прочли оставленную печать. Всякий, всякий если не видел ее, то чувствовал. Всякий вздрагивал от повязки Агасфера, дикими глазами смотрел на него, отходя.
– Не гляди на этого прокаженного, – шептались вокруг него. – Заразишься.
Агасфер угрюмо уставился в пустынный сумрак. «Проклятый»…
Мне тяжело давался этот текст, он требовал воскрешать в душе то же унижение, стыд, безнадежность. Лишь при сумерках я смел прикоснуться к Агасферу, ужаленному и отвергнутому. Для меня редкость писать о людях, которые мне не нравятся; Агасфера я ненавидел, но отчего-то не бросал работу. Выходило, что все крутится вокруг ненавидимых мною людей. Я живу с жалким, ничтожным человеком-легендой; пишу об отчаявшемся, безумном духе; мечтаю о гордом, свободном герое… Завел меня в болотистые леса, а сам залез на ветку и хихикает, чудовище. Я не сомневаюсь, ему весело наблюдать за мной, за моими скитаниями из парка в парк. Сам-то он наверняка сбежал, гордый герой: «Я смею воспользоваться свободой, в отличие от тебя, Савва. Ты застрял в себе, в коконах, и тебе нравится это».
Если бы я по-настоящему захотел, то без затруднений бы уехал, оставил университет, бежал бы без денег, в леса, лишь с палаткой и сумкой, наполненной консервами. Я не делаю этого из благоразумия, лишь осторожность – мой кокон. Притом, осторожность самая детская, когда из любопытства можешь высунуться в окно и усесться на подоконник. Во мне нет осторожности буржуазной – никогда не существовало. «Савва, ты премило оправдываешься. Полюбуйся лучше на огни». Зажглись фонари; теперь не увидишь низенького человека в залатанной дубленке, семенящего с чеплашкой к очередному фонарю, чтобы дать свет городу. Они вымерли и воплотились в воздухе. Я дышу и вдыхаю разложение их тел, их умершие мечты, горести, надежды. Они еще не могут почувствовать меня, как и я их, но отчего я могу понять их? Агасфер идет в сумерках, я иду в тиши ночной по улицам. Мне тяжело возвращаться домой, видеть лицо Ивы, такое благочестивое, мягкое. И я знаю, что тело ведет меня к нему, как делает день за днем, избегая неожиданностей.
Что, если я сейчас сверну, пройду три-четыре улицы, перейду дорогу, протиснусь меж частных домиков и выйду к конюшне, за которой находилась станция? Что, если я дождусь поезда и войду в него или попросту прицеплюсь сзади, как делал пару раз? Или, быть может, пройду чуть дальше по рельсам, и, услышав металлический дребезг и дрожь колесниц, аккуратно прилягу в черноту? Придется ли Иве платить, чтобы мое тело перенесли? Станет ли он хоронить меня или оставит в морге, как бездомного? Я могу, сейчас могу узнать это. Только бы заглушить чужой голос. Я способен закрыться на несколько минут и добежать до рельсов, тогда все закончится быстро, а я даже не очнусь. Нет, это слабо, жалко. Я бы мог вернуться к Иве, а на следующий день забрать из университета документы, послать рукопись в издательство и ждать. Проработать несколько месяцев, подкопить денег и уехать в никуда, быть может, в горы. Нет, слишком наивно, не бывает такой сказочности – но я не вижу черноты, только туман. Наверняка, если я заберу документы, то поспешу проститься и с пособиями, тогда нечем будет оплачивать часть квартиры, за которую Ива и так платит второй месяц. Приходим к тому, что я устроюсь на работу, вероятно, в кафе или в ресторан разносчиком. Я продержусь несколько дней, прихрамывая и плача, а потом исчезну посреди рабочего дня и не вернусь. Так оно и будет. Никакой лжи, лишь моя действительная слабость, моя безнадежность.
– Что, так и будешь локти грызть, пока не сдохнешь? – раздалось справа. Из темноты вынырнул человек и прошел мимо меня – в руке он держал телефон.
Я пошел дальше, зашел на детскую площадку и сел на качели. Мои ноги закапывались в землю, желая поскорее сорваться и броситься к Иве, они горели нетерпением. Они хотя бы честны с собой, могут признать, что жаждут покровительства… Нет, разве я лгу себе? Я говорю то, что есть, и никто не смеет обвинять меня в лукавстве, даже я сам. Резко зачесалось все тело, дернулся мизинец. Ветви впереди клонились то в левый, то в правый бок, то стояли прямо в нерешительности. Я не лгу!.. Можно подумать, сознайся я в любви к ослу Иве или в нежелании покидать город, нечто изменится, нечто покинет меня. И то будет враньем! Но что-то же есть? Зачем я цепляюсь? Существует некий уголок, уголок, где таится вязкое лукавство, теплое, приятное, и я, может, даже не замечу его, если стану искать. Оно может прятаться снаружи, хитрое и вертлявое, рассчитывая, что никто его не найдет. Может, в уголках моих пальцев? Или на висках, устроившись на кончиках волос? Стоит начать поиски с очевидного, порой это самое верное.
Мысль, какая-то мысль продалась, оставила своего создателя, оставила меня. Мыслить, следовательно, существовать – о нет, мой друг… Откуда убеждение, что можно доверять мыслям? Они торгуют своими телами, как всякий человек. И можно ли отождествлять истинное бытие и мысли? Наш разум иллюзорен, хитер, он создает лабиринты из мыслей, запутывает человека. Я мог бы оспаривать каждое слово, сходить с ума, давать себе мнимые надежды, не затаиваться, не успокаиваться, ибо того требует разум. Но я держу в кулаке каждую мысленку, пусть ничтожную, запыленную, и никто не смеет рваться вперед. Следовательно, разум неповинен, он лишь предупреждает… Где же?! Может, виновата злоба, с которой я вспоминаю о Гавриле, или покой, когда я пишу картину? Не есть ли успокоение – приют лжи? Агасфер существовал в вечной тревоге, в вечном поиске и притом не ведал правды. Я могу быть сильнее Агасфера, если найду ложь.
Я поднялся на ноги и неспешно вышел с детской площадки. Моросил дождь, такой неприметный, что казался лишь мокрым воздухом. Медленно проходя подъезды, я сосредоточенно следил: должна же она встрепенуться, напугаться скорого разоблачения! Стояла тишина, внутри ничего не менялась. Я стал щупать волосы, пропускать пряди сквозь пальцы, чесать корни – пустота, ее там нет. Во мне росла уверенность, что она спряталась там, где я не ее могу увидеть. Правда, неужели она стала бы играться со мной? «Савва, милый Савва, ты уповаешь на свой разум, а он у тебя барахлит». Неужели Гаврила не сказал мне, хотя видел? Нет, его благородие не позволило бы этого, он бы незамедлительно высказался…
Я побежал по лестнице и ворвался в квартиру. В конце коридора стоял высокий раздвижной шкаф с зеркалом во весь рост. Поспешно скинув пальто, я откинул ботинки, сбросил водолазку и брюки. Верхняя лампочка осветила мое перекошенное, желтое лицо; белые кудри потеплели, став грязно-коричневыми. Я уселся напротив зеркала, упираясь носом в нос.
– Покажись же, ну! Покажись.
На меня смотрело жесткое, изуродованное лицо; не мигая, оно со всей серьезностью осматривало двойника. На бровях у него лежали четкие принципы, в глазах светилась уверенность в жизни, губы были сжаты в немом осуждении за беспорядочность. Лицо, не зависимое от доброты Ивы, лицо, лишенное голоса Гаврилы, лицо, имеющие силы повернуться и увидеть ее…
Я ударил ладонью по зеркалу; лицо спокойно приняло унижение и даже не поколебалось. Я встал перед отражением, намереваясь, наконец, увидеть.
IV
Прохор проводил Иву до перекрестка и на прощание крепко пожал руку. Ива чувствовал горячность Прохора, чувствовал, как жар чужого тела проникает в него. Он ощутил тот же зной, как при лихорадке. Ему не хотелось возвращаться, не хотелось покрываться мурашками при виде Саввы, пресмыкаться перед ним, вспоминать бесчисленные обещания, данные Гавриле. Если Ива задержится, это наведет на него подозрения: Савва всегда замечает детали и теперь обязательно поймет, с кем тот проводил время, а это приведет к череде насмешек, к череде приступов. Тогда Ива подставит Прохора, а допускать его до всего этого опасно. Пусть Прохор сердиться на расстоянии, пусть не знает, каково это – жить на вечном морозе.
Ива помнил Савву с Гаврилой: слегка тронутый цинизмом, довольно непримечательный студент из отчаявшихся и разочарованных. Изредка в нем будилась сущность, но он не был одержим ею – Гаврила способный подавитель. Ива же не умел наводить сомнение, приводить в растерянность Савву: он знал лишь ложь и правду. И он не сомневался, что скоро Савва вскроет сундук, зачарованный Гаврилой, и тогда Иве придется либо спасаться, либо спасать.
Перед ним разливалась ночь. Ива шел, упоенный усталостью и теплотой Прохора, он мягко оглядывал подъезды, кошек, спящих на козырьках. Улицы, заставленные машинами, проплывали мимо него. Ива хотел спать, у него легко кружилась голова и болели глаза. Беззвучно проезжали поздние велосипедисты, прогуливались старики, закутанные в платки и дубленки, где-то вдалеке, среди развалин, лаяли собаки. Ива подошел к двери и достал ключи. Рядом находилась еще одна дверь, черная, подвальная, источающая мрачную напряженность. Вечно открытая дверь, дверь с вечно сломанными замками, – таинственное подземелье, что же кроется внизу? Обычно Ива готовил ключи задолго до подъезда, а затем, быстро открыв дверь, пробегал этажи и вваливался в квартиру. Страшная дыра захватывала сознание Ивы, ранее он не мог даже взглянуть на нее.
Теперь Ива, чуть сморенный усталостью, глядел на чернеющую лестницу с любопытством. Он готов был поклясться, что Савва спускался вниз, и даже не один раз.
Если чуть податься вперед, то изнутри потянет землей, смешанной с испражнениями, и плесенью. Ива протянул руку, и она окунулась в темноту подвала. Рука находилась в подвале, пока Ива стоял под фонарями. Он отступил и разозлено захлопнул хлипкую дверь с разбитым замком. «Значит, Савва влияет и на тебя внутреннего? – думал он. – Ты не станешь делать это лишь из-за того, что это сделал Савва. Не станешь! Он не ведает, что творит, и ты поддаешься его безумию? Глупец, глупец… Забудь!». Ива прошел в подъезд и поднялся на этаж. Дверь оказалась открыта.
– Савва? – тихо спросил Ива. – Савва!
Ива шагнул вперед, напряженно вытягивая вперед кулак с зажатыми в нем ключами. Вдали коридора стояло два тела, белыми бликами отсвечиваясь в темноте. Одно повернуло голову, а второе покоробилось, затрепетало. Перед ним стоял совершенно нагой Савва, оглядывающий себя со всех сторон, стремящийся заглянуть себе за спину. Зеркало точно отражало движения двойника; Иве казалось, оно слегка мерцало. Кудри Саввы стали дыбом, одежду комьями бросили у стены. Сам он какими-то порывистыми, надрывными движениями хватался то за бока, то за ноги, натягивая плоть. Ива опустил ключи, облегченно проводя рукой по лицу. «Очередной приступ, очередная дурь».
– Савва, расскажешь, чем занимаешься? – Ива подошел к одежде и поднял ее. – Что ты пытаешься разглядеть? Я мог бы…
Савва толкнул Иву и попытался ударить того.
– Зачем ты пришел?! Убирайся! Убирайся в комнату и не мешай мне, если молча постоять не можешь, – Савва вырвал одежду из рук Ивы и вновь бросил ее на пол. – Убирайся сейчас же! Убирайся! Убирайся!
– Да что с тобой? – Ива осторожно шагнул вперед. – Пойдем к тебе в комнату, ты расскажешь мне…
– Да оставьте же меня в покое!
Савва взвизгнул и толкнул Иву в плечо. Голый, с красными царапинами на коже, с обезумевшими, дикими глазами он казался помешанным. Ива попытался ухватить его за руки, но Савва извернулся, как змея, и упал на пол. Он подполз к зеркалу, лег на него всем телом, мелко дрожавшим, и зарыдал в голос. Зеркало сотрясалось от напора Саввы, который, казалось, хотел пролезть внутрь. Иву передернуло, по горлу пробежала желчь. Он развернулся и, не оглядываясь, побежал в комнату, где заперся на ключ. Вопли не стихли даже за дверью: иногда рык или визг доносился из коридора. Ива вытащил из шкафа вату и забил ее в уши – но крик не умолкал. Он знал, что должен не прятаться, а говорить с Саввой, связывать его, если потребуется, но он зажимал уши пальцами и дрожал. «Я – не Гаврила, я не смог! Я не сумел, и Савва все понял. А если не понял, то поймет… ведь я не выйду отсюда, знаю, что не выйду. Трус!».
Ива подполз к кровати и упал на нее, закрыв голову подушкой. Он скреб стену, пока Савва за дверью бросался на зеркало. Все тело дрожало, ноги било судорогой, живот скручивало. Ива стал медленно дышать, когда услышал, что звуки прекратились и хлопнула соседняя дверь. Он протер ладонью холодный влажный лоб, провел ею по всему лицу и остановился на нервно дергающихся губах. Он даже не ощутил наплыва безобразия в голове, у него не было ни единой мысли, кроме одной: добраться до шкафа. Он неуклюже поднялся на ноги, ощущая сильную слабость, как после бега, и подошел к столу.
Письмо, обернутое в красную ткань с распустившимися концами, лежало на самом дне ящика, защищенное книгами и тетрадями. Бумага пошла волнами, но посередине ясно читалось: «Письмо первое, Ивану». Ива дрожащими пальцами рванул бумагу, и на руки выпал черный сложенный лист, на котором было написано белыми чернилами: «Иван, мой друг, мой товарищ и последователь…». Убористым, плавным почерком следовали строки, написанные близко друг к другу. Ива заскользил взглядом по буквам…
Иван, мой друг, мой товарищ и последователь! Должно быть, ты прочтешь это письмо не скоро, хотя я просил тебя сделать иначе. Я не смею винить тебя, ибо сегодня ты – прокурор. В этих письмах я изложу тебе целую историю, историю болезни Саввы, историю, прежде всего, болезни моей. Сперва я задумывал эти письма как некую повесть, но, боюсь, достичь конечной цели мне не удастся. Я не ищу прощения за совершенные грехи, не ищу и жалости; я нуждаюсь лишь в твоем честном слове, которое ты сдержишь, даже когда прочтешь эти страницы. Мне необходимо, чтобы ты понял произошедшее, ибо мой разум уже не в моей власти. Я не знаю, существует ли лекарство, но оно должно быть найдено тобой. Очисти его, погрузи в целебный родник, исповедуй грехи.
Ты знаешь, поначалу мы не ладили, даже, смею сказать, враждовали. Но это, как я понял лишь впоследствии, исходило лишь из меня, из моей жажды обладать Саввой. Мне мнилось, будто ты и сам пытаешься взяться за Савву, пытаешься украсть его у меня. Да, я смешон. Признаю. Но в миг отчаяния и горя я обратился именно к тебе, упал именно к твоим ногам. Полагаю, душа моя разглядела в тебе истинную чистоту, в которой нуждалась, и сроднилась с нею, когда как разум мой, властный и жадный, встал на дыбы. Впрочем… впрочем, история эта не о нас с тобою, хотя и ты поневоле оказался вплетенным в нее, а обо мне и Савве.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.