bannerbanner
Провинциальная хроника мужского тщеславия
Провинциальная хроника мужского тщеславия

Полная версия

Провинциальная хроника мужского тщеславия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Вдруг впереди оранжевым всполохом сверкнул блуждающий свет фонарика.

– Вот он! – до меня донесся мужской голос. Не возникало никаких сомнений, что относилось это к моей персоне. Значит, прошло не так уж много времени, и весь этот период патруль искал меня в окрестных улицах. Не теряя ни секунды, я перемахнул через низенький заборчик и побежал по дорожке, ведущей к дому. Навстречу мне, пронзительно лая, выкатился лохматый клубок небольшой собаки, но, не обращая внимания на ее нападки, – патруль в данный момент был самым страшным обстоятельством – я стремительно удалялся от преследователей. На шум, поднятый четвероногим другом (сторожем?), открылась дверь и на пороге появилась молодая женщина.

– Wer ist da?*

Мне оставалось только проникнуть в помещение. Это было затруднительно и спасительно одновременно, ибо возле калитки уже стояли патрульные.

– Кажется, он побежал сюда, – луч фонарика шарил по дорожке, кустам, дому. Я юркнул за спину хозяйки и притаился за шторой. На мое счастье, девушка, скорее всего, поняла суть происходящего и, прикрыв дверь, пошла к калитке. Через витражные стекла я наблюдал за диалогом и, вскоре, она, отрицательно покачав головой, вернулась в дом.

– Sie gehen gleich weg.**

На лице девушки легко читалось опасение и даже страх. Ещё бы! Среди ночи в ее жилище врывается солдат-иноземец, преследуемый офицерами собственной армии. Уж не преступник ли он? Но, видимо, сработал женский инстинкт защитницы погибающего. Для полноты впечатлений не хватало лишь раны. Я прикоснулся к своему лицу. Рука была в крови – видимо, расцарапал в лесу о ветки.

Видя ее замешательство, я спросил:

– Вы – Эльза?

Услышав свое имя, она, очевидно, начала догадываться о цели моего визита. Страх, сдаваясь, покидал ее лицо и медленно уступал место любопытству. Под густо накрашенными ресницами зажегся интерес.

Я полез в карман брюк и достал смятый комок накопленных за несколько месяцев немецких марок.

– Mein Gott! Diser russischen soldat will mein liebkosung kaufen.***

Окончательно успокоившись, я рассмотрел Эльзу. Именно так, или почти так, выглядело большинство женщин в фривольных журналах, которые валялись в каптерке у Грищенко и вызывали смутно-приятное жжение внизу живота. Распущенные белые волосы, пухлые, накрашенные розовой помадой губки, обилие косметики на лице. Но, погружаясь в мир инстинктов и влечений, мужчины в угоду пылкости, как правило, не обращают внимания на искусственно-целлулоидный декор дам определенного поведения, и общепринятые понятия женской красоты катастрофически девальвируются.

– Na gut komm rein, **** – разобравшись, что я не понимаю по-немецки, девушка жестом пригласила меня в комнату.


* кто здесь? (нем.)

** Сейчас они уйдут. (нем

*** Мой Бог! Этот русский солдатик хочет купить мои ласки. (нем.) **** Ну хорошо, проходи. (нем.)


Я вошел и с интересом мусульманина, попавшего на женскую половину дома, стал озираться по сторонам. Cлишком велика была разница между условным комфортом солдатской казармы и помпезной роскошью интерьера европейской гражданки.

– Was suchst du denn hier?* – Эльза подошла ко мне и, заглянув в глаза, положила руки мне на плечи. Вожделение еще не захлестнуло меня, не накрыло с головой. Волны желания летали по едва освещенной комнате, над щекочущим ноги паласом невнятного цвета, над столом, со стоящей на нем вазой с фруктами, над белеющим пятном разобранной постели. Туда, именно туда втягивал нас призывно-требовательный водоворот страсти, постепенно наполняющий всю мою сущность.

Я что-то говорил ей, притягивая к себе мягкое податливое тело, шелковистые ароматные волосы касались моего лица, окружающие меня предметы теряли свои контуры. Не оценив, по понятной причине, изящества сладкозвучных комплиментов, Эльза выскользнула у меня из рук и, подойдя к столу, зажгла какую-то благовонную палочку. Комната наполнилась необыкновенным ароматом, добавляя к приятному занятию экзотический шарм. В запахе есть сила, которая убедительнее многих слов и действий.

Во взгляде девушки, наконец, появилась теплота и определенный блеск. Она медленно, с неестественной ее профессии неловкостью, расстегнула халат и повела меня к кровати. И явился смысл, обозначенный торжеством любовных закономерностей. Мне было девятнадцать с небольшим, и в плотской любви существовало множество вещей, которые со мной никогда не случались. Во всяком случае, до сегодняшнего дня. Эльза несла какой-то непонятный альковный лепет, но, понимая лингвистическое несовпадение своего партнера, ответа не требовала. Я прислушивался к порхающим неясным словам и лишь крепче сжимал ее в своих объятиях.

Страстное многословие… das ist fantastisсh!…тихий картавый шепот… das ist fantastisсh!…пьянящее разнообразие ласк… das ist fantastisсh!…всё ускоряющееся изящество движений… das ist fantastisсh!…вскрик… das ist fantastisсh!

Блаженное ощущение благодарного покоя изыскано и медленно наполняло мое тело. Чресла, привыкшие к жесткому солдатскому тюфяку, нежились в томной действительности мягкой постели куртизанки.

Уже светало; в золотисто-сером веймарском небе щебетали птицы. Впереди меня ждала гауптвахта. Я улыбнулся – она сейчас была так далека, несущественна и эфемерна.


* ты зачем сюда явился?

III

Живые в царстве мертвых или околдовываются,или засыпают, но не живут там.Папюс.

Я только что пришел с кладбища. Позади тишь и величие погоста и, как контраст ему, бестолковая суета улиц. Шумный, липкий, назойливый город, сверкающий неоном реклам и блеском мокрого асфальта. Я впитываю нездоровые вибрации ночи, безнадежно жаждущей тишины и покоя, и несу их в себе, судорожно сжав тело, чтобы не расплескать, не рассыпать взгляды, слова, поступки и боль человеческую. За мной только что закрылась входная дверь. Дважды повернув ключ, облегченно вздыхаю. Теперь это все мое. Впереди ночь. Моя ночь. Никто и ничто не сможет ее забрать. Пью кофе, кажется, что-то ем. Но это уже едва ли важно. Взор и мысли мои устремлены к столу. На нем и подле него хлопья бумаги – целлюлозный «марафет» графомана – оскверненные безжалостной рукой, испещренные замысловатыми каракулями, зачеркнутые злобными линиями рассерженного творческим бессилием автора, скомканные, словно простыни после бессонной ночи. Сугробы слов, нанизанные на отдавшуюся мне бумагу. Она играет полутонами, отражая радугу жизни, низвергающуюся из никогда не дремлющего, открытого в мир окна. Я люблю эти листы и ненавижу их, как любимую, но неверную женщину. Они манят и ложатся передо мной, предлагая наполнить их, но порой остаются холодными, неприступными, выманивая у меня слова. Я нежно трогаю бумагу руками, глажу ее, укоризненно смотрю на нее. Увещевать приходится кропотливо и долго, но, увы… Тогда, словно самурай, бросаюсь на нее в отчаянии и кромсаю пером, рву руками; летят обескровленные бледные клочья в корзину и мимо нее. Я смотрю на неудавшихся персонажей, корчащихся вместе с черновиками, на неотмытые акварели пейзажей, на покоробленные масляные портреты и понимаю, что талантлив, ибо талант – это ненависть к собственной бездарности. Снова и снова подхожу к столу. Перо, словно горячий блин, кочует из руки в руку. Относительное спокойствие мое не позволяет ему улететь в угол комнаты. Муки творчества! С чем сравнить вас? С болезнью ли, с изменой, со смертью? Сдавшись на милость мещанскому умиротворению, – искра не родится от удара камнем в грязь, – я просматриваю газеты, курю, смотрю телевизор. Затем…

Тишина воцаряется в доме, и слух мой улавливает тонкий, как писк комара, звук. Кто-то невидимый выводит на крохотной флейте изысканную мелодию. Очарованный, я забываю обо всем на свете; тело мое погружается в пурпурную негу забвения. Этот кто-то или что-то, а может быть, нечто, берет меня за руку и ведет к столу. Под бравурные звуки Крысолова я беру перо.

Слова ложатся на бумагу быстро, уверенно, соразмерно мыслям. Выхватываю из вороха смятых черновиков несколько листов и пробегаю глазами. Меняю слова, фразы, предложения; в мире нет ничего лишнего – всё плодоносит. Мне кажется, что страница достойна выдоха в вечность. Докуренная до фильтра сигарета жжет пальцы, – мне некогда смотреть на пепельницу, – слова, словно первые капли дождя, спешно покрывают лист. Радость творчества! С чем сравнить тебя? С утром, с любовью, с небом, с жизнью.


Встретились мы весной, когда вишневая метель окутывала сады и скверы неповторимым ароматом цветения. Я перешел на другую сторону улицы и увидел ее.

– Марина, – представилось белокурое создание, когда я перегородил ей тротуар, и с вызовом посмотрело мне в глаза. Вихрь чувств закружил наши тела и мысли. Впрочем, какие мысли могут быть в восемнадцать лет. Так любят животные и боги. Зачем мысли, когда теплые губы пахнут фиалками, волосы ее щекочут мое лицо, а несмелые руки делают все впервые в жизни. Какие мысли?! Если сможешь объяснить, за что любишь, значит, любовь твоя недостаточна. Виделись мы каждый вечер, бросаясь друг другу в объятия. Тогда я впервые понял, что время – это иллюзия, ибо, возвращаясь домой под утро, был убежден, что с момента нашей встречи прошло не более часа. Мама, ворочаясь в постели, передавала этими звуками недовольную интонацию – не сплю, все слышу. Я на цыпочках пробирался к своей кровати и, едва коснувшись подушки, проваливался в оранжевую благодать сна.

Ты счастлив потому, что не задаешь себе вопросов о степени своего счастья или несчастья. Когда же возникают всевозможные «если», «надо было», «якобы», «дескать», то окружающий мир обретает форму ромба, а не шара, и ты загоняешься этими «если» в какой-нибудь угол, и шансы выбраться из него ничтожны.

Всё хорошее быстро кончается, и розовая моя юность закончилась: пришла повестка о призыве в армию.

Марина, прижавшись ко мне, плакала, теребя в руках цветущую веточку вишни. Несерьезно-пафосная обстановка вокруг не позволяла сосредоточиться; громыхал медью духовой оркестр, перед глазами мелькали лица, – чужие и знакомые, – в большинстве своем пьяные. Хотелось, чтобы этот балаган поскорее закончился.

– По вагонам! – наконец возопил военком.

На перроне замелькали фигуры родных, друзей. И ее лицо с большими серыми глазами и застывшим в них немым вопросом.

Писал я редко. (К сожалению, в дальнейшем утратил эту

замечательную особенность). Через год наша переписка прекратилась. Служил я в Германии, и было не до водевильных ситуаций.

Служба в армии тоже имеет положительные стороны – после нее все кажется превосходным. Я был свободен от всего, что строит ум. Объятия родных и близких, частые застолья по поводу моего возвращения сделали меня на некоторое время безалаберным человеком. Лишь через несколько дней я спросил о Марине.

– Она уехала. Давно, – сказала мама, опустив глаза. – Кажется, учиться.

Моя реакция была невнятной: ко мне снова кто-то пришёл.

Дима… Личность колоритная и неординарная. Обладая неукротимой фантазией, он был стержнем нашей компании. Все программы наших приколов составлял он.

– Правительство вступило в неравную схватку с народом, – с порога заявил Дмитрий. – Победитель известен заранее. – Он поставил на стол две бутылки портвейна. Я недвусмысленно кивнул на кухню, где хлопотала у плиты мама.

– Всё понял, – бутылки исчезли в недрах его куртки. И нарочито громко сказал: – Погода-то какая, а ты дома сидишь.

На улице я спросил Димку:

– Слушай, а куда Марина уехала?

Он резко остановился.

– Старик, возвращаясь к нашим баранам, смею заявить – мы всё же победим.

– Кого? – я в недоумении уставился на него.

– Т-с-с… – он приложил палец к губам. – Правительство, – с

притворным страхом Вадим огляделся по сторонам, – и чтобы потенциальных победителей не забрали в околоток за распитие спиртных напитков в общественном месте, мы пойдем на кладбище.

Бойкая синичка, сидя на покосившемся от забвения кресте, выводила незамысловатую трель

– Как ты думаешь, о чем она поет? – спросил я.

– О любви, батенька.

– С чего это ты взял?

– Весна, знаете ли, – резюмировал Дима, нарезая колбасу.

– А может, о смерти?

– Жизнь, старик, это паломничество к смерти. С момента рождения смерть приближается к нам. И величайшее несчастье состоит в том, что мы противимся ей. – Вадим наполнил вином бумажные стаканчики. – Тем самым мы утрачиваем великое таинство смерти. Боясь ее, мы утрачиваем и саму жизнь, ведь они тесно переплетены. Путешествие и цель неотделимы друг от друга – путешествие заканчивается целью, – он поднял стаканчик и улыбнулся.

– Ты, наверное, единственный человек, в котором идеально выдержаны пропорции ума и глупости. Это же сущий абсурд, – я оторопело смотрел на него.

– Кто не узнал, что такое абсурд, никогда не поймет истину.

Стемнело. Дмитрий поднялся из-за столика и вылил остатки вина в стаканы.

– Винный запах столетий перебивает страх и запреты.

Мы двинулись было к выходу, когда Дима тронул меня за плечо.

– Оглянись.

Я взглянул на низкий обелиск из черного гранита. Высеченный на нем портрет девушки показался знакомым. Ее глаза смотрели на меня пронзительно и выжидающе. Я присел на лавочку.

«Марина Н. 197… – 199…Помним, скорбим. Мама, папа, брат».

– Кажется, что-то с легкими, – сказал Дима и достал сигарету.


Дождь стучал по стеклам, шептался около окон, и я почувствовал, что за нитями дождя притаилось мое прошлое, молчаливое и невидимое. Здесь пустота и холодная испарина, клочья ушедшего бытия, беспомощность, бесцельно пульсирующая жизнь, но там, в сумраке аллей, среди крестов, ошеломляюще близко, ее дыхание, ее непостижимое присутствие. Я лег на кровать и закрыл глаза. Решение пришло мгновенно. Я вскочил и, накинув пиджак, вышел на улицу. Дождь уже закончился. В полуночной тишине редкие капли падали с деревьев на мерцающее серебро асфальта. Вдали слышались раскаты грома. Гроза уходила, и только лиловое небо выдавало недавнее ее присутствие.

По обеим сторонам аллеи, словно хлопья снега, неистово благоухая, белели лилии. Она вышла из-за куста жасмина и остановилась. Я взял ее за руку и повел по дорожке к воротам. Краем глаза я наблюдал за ней, но Марина хранила молчание и послушно следовала за мной. Ее притягательная сила нарастала с каждой минутой и, в конце концов, поразившись собственной смелости, я завел ее в какой-то двор. Часть дома готовилась к капитальному ремонту, и поэтому двери всех квартир были распахнуты. Посреди двора рос высоченный столетний тополь, ствол которого упирался в синеву неба. Мы стали под сенью старого дерева и я, обняв Марину, поцеловал ее. Она приняла это как должное. Ни единого слова не вырвалось из ее губ, когда я оторвался от них. Марина молча вошла за мной в пустынный подъезд. Мы поднялись на второй этаж, зашли в какую-то квартиру. Я обнял ее, и наши губы снова слились в поцелуе. То были неистовые поцелуи, не оставляющие никаких сомнений в том, что нашим телам надо помочь освободиться от ненужных одежд. Я швырнул свой пиджак на брошенный жильцами продавленный диванчик и подвел к нему Марину. Она отстранила мои руки и сама сняла белое платье.

Уже потом пришла покаянная мысль:

– Боже, какое кощунство! Ведь она мертва…

Марина куда-то исчезла, и я, подавленный и опустошенный

нелепостью происшедшего, побрел домой.


Каждый вечер я брожу по кладбищу в надежде снова ее встретить. Маленький черный обелиск тускло поблескивает в сумраке зарослей. Марина смотрит на меня безразлично холодно, как смотрят лишь разлюбившие женщины.

IV

По прошествии лет наша молодость кажется нам

яркой и значительной,, вовсе не такой бездарной,

как у нынешнего поколения.

Э. М. Ремарк


К выпускному вечеру готовились загодя и основательно, распределив обязанности между всеми студентами группы, тем самым, опровергнув расхожее мнение о неорганизованности художников. Со стороны, между прочим, мы так и выглядели: понизу тяжело тек мутный поток быта, с его общаговской неустроенностью, безалаберные – на последние мятые рубли – студенческие пирушки, пленэрные, ни к чему не обязывающие интрижки, а вверху, – не смешиваясь! – струилась духовная аура творчества. Это святое, ибо каждый из нас чувствовал себя, как минимум, гениальным.

Позади многочасовые постановки запомнившихся на всю жизнь пыльных капителей, колонн, арок. Гипсовую голову Давида я изучил лучше собственной. А обнаженная натура! Почему-то нашей группе везло на модели – выпадали не рельефные мужики или толстые тетки, а молоденькие девушки. И мы писали их, закусив губы, чаще, чем обычно, выбегая покурить. Эти мало и плохо разговаривающие девушки притягивали нас неимоверно, хотя говорить с ними было не о чем, комплименты говорить было скучно, а перейти к существенному они не хотели.

Я узнал, что в полотнах Рембрандта восемнадцать оттенков красного (в моих лишь четыре), что кисти нужно отмывать от краски сразу после работы, в композиции должно быть две перспективы, краплак нельзя смешивать с ультрамарином, а водку с портвейном, что Светка Арнацкая – дура: все четыре часа постановки сидит за мольбертом молча – статист без реплики – даже покурить не выходит. Все студенты группы похожи друг на друга, как узоры на обоях – зачитывались Кастанедой и Шопенгауэром, курили марихуану и не обременяли себя моральными устоями, а она сидит, выпендривается. На первом курсе все над ней прикалывались, а потом наскучило – внимания не обращает. К тому же, она была худа и некрасива и, вероятно, привыкла к своей участи быть изгоем. В нашей веселой, бесшабашной, сплоченной группе Арнацкая была как ненужный, чужой (выбросить нельзя) предмет. Нам она казалась пришибленной дурой, но для себя она была вполне разумна и рассудительна. И, пожалуй, из всех наших девчонок лишь она не была влюблена в преподавателя истории искусств Дроздецкого.

О, Анатолий Григорьевич Дроздецкий! Огненные вьющиеся волосы обрамляли его бледное, усталое лицо с каиновой печатью еврейской интеллигентности. Но усталость эта была только внешней – с упорством, достойным лучшего применения, он ежегодно вступал в гражданский брак с

одной из своих студенток, преследовавших своего учителя с нескрываемым энтузиазмом. Искусствовед постоянно пребывал в сентиментально-лирическом настроении и, не будучи сексуальным символом, нравился им, видимо, на подсознательном уровне. Сопротивление женским чарам Анатолий Георгиевич считал делом бесполезным, и, когда очередная ученица многозначительно сияла ему влюбленными глазами, он краснел, потел, волновался, но поделать уже ничего не мог. Он был похож на ребенка, у которого в руках больше яблок, чем он может удержать. Дроздецкий взаимно влюблялся в своих воздыхательниц и, как человек порядочный, проведя с очередной пассией ночь, женился на ней – переводил ее из студенческого общежития в свою однокомнатную малосемейку, при этом делая несчастной ее предыдущую товарку.

Год или чуть более Анатолий Георгиевич пребывал в блаженно-отрешенном состоянии молодожена и на печальные взгляды сраженных любовным недугом девушек никак не реагировал.

Но однажды произошло то, что непременно случается с мужчинами, ведущими подобный образ жизни – Дроздецкому встретилась женщина с сильным характером, которой удалось взять его в крепкие руки.

Антонина Степановна Измайлова не была красивой женщиной. Зато она обладала сильным характером, ибо занимала должность завхоза университета. В ее ведении было оборудование учебного заведения, пищеблок, коммуникации; не каждый мужик справился бы с подобным хозяйством. А Антонина Степановна справлялась. Интендантский механизм обширных ее владений работал надежно, как швейная машинка «Zinger» модели 1892 года. Без сбоев текли вода и электрическая энергия, в студенческой столовой по-домашнему витал аромат ватрушек и украинского борща. Любую, – ну почти любую, – заявку деканата на лабораторное оборудование завхоз выполняла, если не молниеносно, то своевременно.

Антонина Степановна успешно справлялась не только со своими прямыми обязанностями, но и следила за нравственными устоями учебного заведения. Она регулярно бывала в университетских общежитиях и, как могла, выметала сор прелюбодеяния из спального района Alma Mater.

Каким-то образом до хранительницы патриархальных устоев дошли сведения о вызывающе-недостойном поведении Дроздецкого. По уточненным данным он ухитрился прожить в гражданском браке едва ли не с третью своих студенток! Необходимо принять меры! Надо сказать, что к этому времени преподаватель истории искусств был уже достаточно обтрепан своими временными женами, но лицо его всегда было добрым, и с него редко сходила блуждающая улыбка. Вокруг него по-прежнему безостановочно ворошилась нелепая семейная жизнь, в которой он уже сам завяз. Вот таким его и увидела Антонина Семеновна. Дроздецкий ощутил призывно-требовательный флюид Измайловой и вдруг понял, что обречен. Первым делом в приватной беседе она потребовала, чтобы «безобразия прекратились». При этом взгляд ее чайных глаз был необыкновенно суров. Безобразия прекратились, и вскоре полномочия заведующей хозяйственной частью значительно расширились, а именно: Анатолий Георгиевич из комнатушки в малосемейном общежитии – «цитадели разврата» – вместе с нехитрым своим скарбом переместился в двухкомнатную квартиру Антонины Семеновны. Дроздецкий и раньше не был самостоятелен, как ему хотелось, а теперь и вовсе утратил свою зыбкую свободу. Он заметно погрустнел и даже постарел. Преподаватель более не задерживал томный взгляд на студентках, его взор потускнел, и девушки моментально утратили интерес к своему увядшему сатиру. Дроздецкий теперь дальних планов не строил: ближайших было достаточно.

Следует добавить, что Антонина Семеновна сама некогда закончила графический факультет университета, но как-то незаметно творческая ее деятельность сублимировалась в административную, и от прошлой – художественной – натуры осталась лишь страсть к коллекционированию. С болезненным упорством антиквара она тащила в дом ветхие потемневшие книги, дырявые холсты неизвестных любительских художников, треснутые керамические вазы и еще множество вещей, должное местонахождение которых – свалка. Вся эта рухлядь дышала классическим унынием и безвкусицей. Если Анатолий Георгиевич делал новоявленной супруге замечание по поводу абсолютной никчемности той или иной вещи, то слушала она неохотно – с деланным равнодушием, и раздражение немедленно отражалось на лице Антонины Степановны, надолго там застывая.

До своей последней «женитьбы» Дроздецкий иногда захаживал ко мне домой, и за бокалом вина мы обсуждали новинки литературы, кинематографа, музыки.

– Я убедился, что человек вы неглупый и своеобразный – еврей?

Услышав отрицательный ответ, он удивленно приподнял брови. Очевидно, это означало: «Не может быть…»

– Однако, у вас серьезный недостаток, Василий, вы всё хотите понять. – Закурив сигарету, стал сокрушаться: – «Соблазнился золотым тельцом народ израилев…» – Дроздецкий вздохнул, – все мудрые евреи от искусства ушли в коммерцию. Где новые Шнитке, Бродские, Шагалы?

Посидели молча. Анатолий Георгиевич поднялся со стула и направился к выходу. У двери остановился и сказал:

– Светочка Арнацкая будет гениальным художником, – он надел шляпу, – кстати, она вас любит. Поверьте старому еврею.

Дроздецкий наклонился к зеркалу в прихожей и стал рассматривать свое лицо. Нахмурился. Видимо, остался недоволен отражением.

– А я, знаете ли, женился на бывшей красавице и бывшей художнице. – Он протянул мне руку. – Да-да, батенька, любит, – скорбно кивнул головой Анатолий Георгиевич.


Банкет, посвященный окончанию университета, решили провести в загородном ресторане на берегу реки. Может быть, впервые вылезшие из потертых джинсов и потрепанных футболок, мы не узнавали друг друга. Благоухающие дорогим одеколоном и французскими духами, облаченные в новые костюмы и вечерние платья, мы ерничали по поводу нашей аристократической внешности, которую откровенно презирали. «Пурпурная тога не украшает глупца».

Август дерзко красил серо-зеленые пыльные клены яростно-бордовым цветом. День клонился к вечеру, солнце неохотно опускалось за их кроны.

Мой друг Эдик дернул меня за рукав и кивком головы указал на очаровательную стройную девушку в бледно-розовом платье. Русые локоны, слегка оживляемые прибрежным бризом, мягко играли на ее обнаженных плечах.

– Кто это? – я полез в карман за пачкой сигарет.

– Светка Арнацкая, – Эдик щелкнул зажигалкой. – Метаморфозы, блин… – его интонацию трудно было назвать безразличной.

Заметив, что мы обращаем на нее внимание, девушка подошла к нам. В ее васильковых глазах сияла радость. И глаза эти были действительно хороши – большие, глубокие и смотрели на меня с приятным выражением внимания и едва уловимого лукавства. Почему я не замечал этого взгляда целых пять лет?

На страницу:
2 из 5