bannerbanner
Пинежская черепица
Пинежская черепица

Полная версия

Пинежская черепица

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 3

Вечером поужинала за этим вот столом, чаю напилась, прихватила лампу керосиновую, и отправилась в кровать с книжкой. Только легла, меня словно толкнуло что, а в голове матушки-покойницы голос: «Будешь в доме мужа первый раз ночевать – спи на печи». Она много рассказывала, да разве упомнишь всё? Мне и годков-то мало было, когда умерла она.

Страшно мне стало. Я бегом на печь заскочила, лежу, читаю. Не спится с перепугу-то! А чего напугалась – сама не знаю. Так прошло сколько-то времени, я уж решила спать, да только в тишине пустого дома шаги послышались: точно на повети кто-то шагает неспешно, половицы поскрипывают. У меня зубы сами собой застучали, ноги затряслись! В голове опять матушкин голос: «Что бы ни случилось, с печи до утра не слазь!» Я нащупала рядом кочергу, в лежанку вжалась, одеяло до носа натянула, зажмурилась. А шаги по лестнице ко мне на первый этаж спускаются, вот и четвёртая ступенька скрипнула особенно. Сердце колотится, вот-вот разорвётся, в ушах стучит, воздохнуть не могу. Слышу, медный крючок на двери сам собою соскочил, пудовая дверь распахнулась настежь.

Сквозь ресницы вижу: входит высокая, много всех наших выше, женщина, одета по-старому. Прошла, соклонясь, под полатями, что раньше над входом на полизбы были, выпрямилась – кокошником чуть потолок не достаёт. Подошла к самой печи, чуть вперёд подалась, да прямо на меня и уставилась. Я зажмурилась накрепко, обмерла, не шевелюсь, даже дышать забыла. Долго она эдак смотрела. Я всё что знала, все молитвы с заговорами перепутала, чуть Богу душу не отдала! Слышу – отошла от печи, в задоски отправилась, зашуршала чем-то. Я один глаз приоткрыла, глядь, взяла квашню с полки, на стол поставила, помешала. Руки её запомнила: красивые, человеческие. А лица так и не видала…. Она квашню оставила, печь обошла, опять на меня посмотрела, да и вышла вон.

Я лежу на печи, от пота мокрая насквозь, дышу часто, как собака на жаре, только что язык не высунут. Так и пролежала, пока не рассвело, на каждый шорох вздрагивала.

Как солнце встало – я бегом к окну. На дверь и не смотрю, куда там, давай раму зимнюю снимать – думала к соседям бежать без оглядки. Сняла кое-как, только за шпингалет взялась, как опять в голове голос: «Как бы туго ночью ни пришлось, утром выходи только в дверь. Выскочишь в окно – обратно хода не будет. Не пустят!» Я помню, спросила её тогда: «Кто не пустит-то?» А она только по голове меня погладила: «Ты слушай, запоминай! Придёт время – сама всё узнаешь»! Она много такого ведала, маменька-то, только мало рассказать успела, Царствия ей Небесного, покойнице!

Вот, стало быть, время и пришло. Я с духом собралась, раму на место приладила. Помолилась истово, даром что активистка-комсомолка, подошла к двери. Крючок заложен, как надо, словно и не было ничего. Я его сняла, дверь отворила, а шагнуть боюсь. На дрожащих ногах выбралась на передызье, осмотрелась. Всё на месте, никого нет. Ну, хочешь – не хочешь, а скотине уход нужен. Начала обряжаться, осмелела. Думаю, приснилось всё с перепугу! Но квашня в задосках на столе оказалась. А с вечера я её на полку ставила. Так-то.

С тех пор пропала жуть, ничего в доме я уж не боялась. Чую иной раз, будто рядом кто, а не страшно. Словно приняли меня.

Костя сам не заметил, как опять уснул под треск в печи. Но теперь уж ненадолго. Скоро разбудил его тёплый голос:

– Вставай, Костянтин, шаньги исть!

Костя потёр кулочками глаза:

– А домовица меня не унесёт?

Бабушка прикрикнула от стола:

– Тьфу ты, леший, болтаешь, что не нать-то! Давай беги к столу, голубанушко, пока горяче всё!

Заика

Говорить гладко никак не получалось. Горло сводила судорога, грозила удушьем, а когда он волновался, и вовсе казалось, что его бил припадок.

Дети не дразнили: дрался он отчаянно, против всех, как в последний раз. Дети терпеливо ждали, когда он пытался им что-то сказать, но говорил он редко.

Здорово было бы прочитать вслух свои нелепые стихи! Залезть на высокий табурет рядом с наряженной ёлкой, набрать полную грудь воздуха, и в вежливой тишине чётко и без запинки продекламировать так, чтобы все удивились, и чтобы всем понравилось.

Скомкав написанное, он выбросил шуршащий комок в переполненную урну, с удовольствием умял ногой.

У двери его комнаты висел блестящий телефон с трубкой на витом шнуре. Он говорил с ним родными голосами, ласкал ухо холодным пластиком, цеплял пальцы ячейками поворотного диска.

Телефон звонил.

Надрывался.

Ждал ответа.

Костя снимал трубку и молчал. Обычно, звонила мама. Она улыбалась, говорила про ароматные пирожки под полотенцем, напоминала о музыкалке. Он кивал головой.

Женщина в белом халате и накрахмаленном колпаке сказала:

– Не теряйте надежды. Нужно заниматься с логопедом, делать физиопроцедуры, побольше гулять и не нервировать ребёнка.

Его старались не нервировать, а на всё лето отправляли в деревню.

В деревенском магазине вкусно пахло хлебом, дровами, дымом; его до потолка заполняли взрослые. Костя стоял среди них, как в густом лесу, слушая, как они громко, быстро переговариваются, высоко задирая концы фраз, окая и растягивая последние гласные. Некоторые слова были не знакомы, в городе говорили иначе. Чужаку эта многоголосая скороговорка могла показаться иноземной тарабарщиной, что, отчасти, так и было: сотни лет в диких этих местах сплавлялись воедино новгородцы и финно-угры.

Костя отпустил бабушкину руку, протиснулся среди множества ног, встал на цыпочки, выглянул из-под прилавка, крашенного зелёной краской.

Заметив его, дородная продавщица расплылась в улыбке, пропела-протараторила:

– Костянтин пришёл! Ну, здравствуй, Костянтин! На-ко вот конфетку! – она сунула ему в ладошку твёрдый цветной квадратик ириски.

– С-с-с-с-пааасибо!

– На здоровье! – она посмотрела поверх Кости, и приветливая, ласковая улыбка оплавилась, сделавшись неприятной, заискивающей. Такой улыбкой учительница встречала толстую крикливую завучиху, когда та вползала в узкие двери их класса.

– Здравствуй, Марья Алексеевна!

Костя обернулся, задрал стриженую голову.

Над ним склонилась незнакомая старушка в белом платке. Её морщинистое лицо показалось ему добрым, глаза смотрели весело, как молодые. Вот только люди в магазине перестали галдеть, расступились, а некоторые и вовсе вышли.

– Это чей такой мальчонка красивенькой? – старушка погладила его по голове.

У Кости защекотало в носу, он громко чихнул. Старушка засмеялась.

– Будь здоров, голубанушко! Уж не Николая ли Васильевича ты внучок?

Костя улыбнулся, кивнул, потёр нос. Старушка повернулась, нашла глазами его бабушку.

– Здравствуй Анна Петровна, как здоровьице?

Бабушка ответила прямым строгим взглядом:

– Здравствуй, Марья Алексеевна, всё хорошо!

– А почто в гости не заходишь? – с насмешкой спросила старушка.

– Так всё дела!

– Делаа?! – протянула Марья Алексеевна. – Эка ты делова бабка! – она расхохоталась. Отсмеявшись, подалась к бабушке:

– А ты дела-то отложи. Зайди ко мне чаю попить. И внучка приводи. Его ведь поправить можно, что ему мучиться!? – она подмигнула, повернулась к продавщице:

– А продай-ко мне, милая, хлебушка да шоколадных-то конфект!


Бабушка Анна Петровна, как и все прочие, сторонилась Марьи Алексеевны.

Марью Алексеевну вся округа почитала, как знахарку, ворожею-икотницу. Возраста её никто толком не знал, хотя имелся у неё и паспорт, где в специальной графе сельсоветский каллиграф Афанасий Егорыч, потея и отдуваясь, вывел день, месяц и год. Только дату эту Марья Алексеевна сама надиктовывала, какая на ум пришла, от того, что настоящую сама не ведала. Как ни крути, а когда царя скинули, она уж жонкой была, стало быть, годов ей – никак не меньше 100, скорее даже много больше. Годы сморщили кожу, выбелили голову, высушили тело, но унять огнём плещущий дух не смогли. Карие глаза искрились молодой силой и озорством, лукавым смешком и своедумым упрямством. Хвори бежали её, двигалась она легко, проворно, а косой, серпом и вилами управлялась шибче иных девок. Весёлая, красивая, на язык бойкая – всем хороша! Но в копне душистого сена часто прячут вилы – обид Марья никогда никому не прощала, обходилась с людьми жестоко с самого детства. Всегда вокруг неё беда: руки-ноги ломают, пальцы рубят, заболевают и тонут. Да только сглаз да наговор – не нож, не кистень, к делу не пришьёшь! Заговори с ней о колдовстве – рассмеётся в лицо, потом посмотрит строго, да и отошлёт.

Жила она теперь одна: муж помер, дочери уехали в город. Марья не тужила, с хозяйством справлялась. Испоредка к пенсии прибавка выходила: приводили к ней хворых и убогих с близи и издалёка. Не всех она брала, но кого брала – правила.

Давным-давно и Анна Петровна к ней обращалась, просила телёночка сыскать. Хотя и не должна была по идейным соображениям: состояла в Коммунистической партии, муж – ответственный работник угрозыска, так что само собой предполагалось, что ни в чертовщину, ни в Бога она не верила. Да что Ленин, когда родилась Костина бабушка в пинежской колдовской глуши, видала такое, что не про всё расскажешь! Так что икон она из красных углов не убирала, в баню после 12 не ходила, перед каждым делом говорила: «Господи, благословесь», на ночь, если муж не слышал, шептала молитву.


– А что, Костянтин, пойдём-ка в гости сходим! – предложила бабушка, когда внук управился с шаньгами и чаем.

– А д-д-д-д-дееедушка г-г-г-г-где?

– Дед с ранья ушёл силки смотреть, вернётся к вечеру, так что мы сами себе хозяева.

Костя пожал плечами, кивнул.


Марья Алексеевна жила на околице у заброшенной церкви. Церковь срубили в 1917 году на общинные деньги, но освятить не успели: в стране такая катавасия началась, что не до того, а после религия и вовсе не ко двору пришлась. Дед Николай лично крест с купола сбил, даром, что крещёный. Марья Алексеевна тогда только плюнула, да в дом ушла. В опоганенной церкви устроили колхозный клуб – не самый гадкий вариант по тем временам. В одной половине кино крутили, устраивали танцы с непременным мордобитием у крыльца, а в другой, где алтарь – заколотили окна досками, да так и бросили. Огромные брёвна почернели от времени, потрескались, но стены стояли крепко, высоко к небу поднимая треугольные тёсаные купола. Дети любили пробираться в эту жуткую гулкую хоромину, пронизанную светом щелястых окон. Тихо, таинственно, а чуть ударишь в ладоши – захлопают в вышине крылья, полетят вниз перья и пух, замечутся под крышей потревоженные голуби.

Каждое лето Костя собирался сходить сюда в полночь, но до сих пор так и не решился.

Брошенная церковь над косогором издалека видна с реки, с заливных лугов, с опушки леса. Когда египетская пирамида её шатра появлялась над горизонтом, Костя, которого вёз со станции в лодке-долблёнке дед Николай, знал, что скоро пути конец.

Дом Марьи Алексеевны стоял через красную глинистую дорогу, круто уходившую в этом месте вниз, на бескрайние наволоки. Огромный пятистенок потихоньку ветшал: давно здесь не видали мужика, некому было потягаться со временем. Стены вросли в землю по окна низкой избы, крыша покосилась, взвоз отрухлявел. Но рамы окошек блестят свежей краской, аккуратные огороды прополоты, на верёвках сушится выполосканное в ледяной Шельмуше бельё, цветастый половик проветривается на длинных, бархатных от времени перекладинах изгороди.

Приставки у двери нет, значит, хозяйка дома.

Бабушка пошевелила беззвучно губами, крикнула:

– Здорово, Марья Алексеевна, дома ли?

Дверь избы тут же отворилась, словно хозяйка только и делала, что ждала дорогих гостей, взявшись за ручку.

– И тебе привет, Анна! А это кто? Никак, Костянтин?! Доброй парень! Хорошо, что пришёл! Давно вас поджидаю, уже третий раз самовар грею!

– Да я ведь и не сказывала, что приду сегодня! – удивилась Анна.

Марья только рукой махнула:

– Эко диво! Я и так ведаю, что вы сегодня придёте! Почто у калитки стоите? Заходите в дом!

Анна Петровна оробела, но виду не подала, взяла внука за руку, прошла во двор.

– Какие, Марья, рябины-то нынче красивые!

Марья Алексеевна обернулась, взглянула строго:

– Красивые…. Нравятся тебе, Костя, рябины?

– Очень! – неожиданно для себя самого чётко ответил Костя, даже не успев подумать.

– То-то, – подняла палец Марья Алексеевна, со значением посмотрела на Анну, толкнула дверь:

– Заходи, хороший мой!

Костя шагнул, да так и замер у порога на полосатой дорожке, уходящей в сумрак. За маленькой дверкой с кованым кольцом, входя в которую бабушке пришлось чуть не пополам согнуться, распахнулось во все стороны передызье. Вверх – до самой крыши, из-под которой через невидимое отсюда оконце резал темноту яркий луч, вперёд – до дальней бревенчатой стены, в стороны – широко, на отцовском огромном велосипеде развернуться можно! Когда глаза пообвыклись, он заметил двери в стенах слева и справа, лестницу на второй этаж. Пока Костя глазел по сторонам, Марья Алексеевна, проскользнувшая незаметно вперёд, поманила за собой:

– Пойдём, голубанушко! – сверкнула молодой улыбкой, пошла вверх по блестящим белой эмалью ступеням на второй этаж.

Костя обернулся, бабушка стояла рядом.

– Не робей, – погладила его по голове.

Разувшись, они поднялись следом за хозяйкой по крутой лестнице в один пролёт на террасу с прихотливыми резными перильцами, что соединяла две половины дома. В левой части дверь была заперта, а справа ждала Марья Алексеевна.

– Нравится тебе у меня?

Костя кивнул. Ему и в бабушкином доме передызье казалось большим, а здесь всё было… как там, в заброшенной церкви. Даже не понятно, как здесь то, что внутри умещается в том, что снаружи.

– Ну, заходите в избу, чай будем пить.

Она потянула за кованую скобу дверь, пропустила гостей. После сумрака глаза слепил яркий свет, бивший в комнату с трёх сторон из двенадцати окон с белыми занавесками. Слева – печь, справа – кровать у стены, прикрытой гобеленом с оленями, а в самом светлом месте – большой стол с блестящим сталью изящным самоваром. Из окон открывался простор покшеньгских наволоков, медленные изгибы реки, угоры того берега. Пахло выпечкой.

– Пекла чего, Марья?

– Да так, баловАлась, – хозяйка прошла к столу, сдёрнула полотенце, укрывавшее приготовленное угощение. – Садитесь за стол, гости дорогие!

– Да зачем же… – начала было бабушка, но Марья Алексеевна строго оборвала её, притопнув ногой:

– Не серди меня, Анка! Я ведь от чистого сердца предлагаю! Было б жалко – сухарей бы в миску сыпанула. У меня и припасена как раз новая, с телёночком на донце!

Бабушка вздрогнула, а Марья рассмеялась звонко:

– Не серчай, Анна Петровна! Я всё шутю, не могу остановиться, что твой барон Мюнхаузен!

Бабушка поджала губы, оправила нарядное городское платье, выуженное по случаю этого визита из огромного сундука на чердаке. Марья подошла к ней, приобняла, заглянула в глаза:

– Прости, Анка, прости меня, не буду боле! Кто старое помянет – тому глаз вон!

– А кто забудет, тому – два! – проворчала бабушка, усаживаясь за стол.

Пышные губчатые шаньги, парящие на сломе, тонкие дежнёвки с хрустящими краями, хрупкие колобы и крендельки, рыбники – всё только из печи, горячее и пахучее.

– Как ты нас так угадала? – всё дивилась бабушка, а Марья Алексеевна только посмеивалась.

Мальчик пил крепкий чай из блюдца с васильками по ободу, слушал, как старушки вспоминают давно умерших односельчан, дальних общих родственников, виды на урожай, смытый паводком мост через Шельмушу. Марья Алексеевна ему понравилась – весёлая, добрая, быстроглазая.

– Хорошо у нас! Благодатно. И как люди в Городе живут? – говорила бабушка.

– Это, Анка, самый большой обман. Людей поманили тёплым сортиром, не к столу будь помянут, а отобрали то, чем и жив человек: небо от края до края, лес, луга разнотравные.… Живут теперь в бетонных коробках, работают, ничего миру не давая, да глядят на нас в телевизор, – Марья отставила чашку, посмотрела на мальчика:

– Ну, что, Костянтин, пойдём, я тебе баню свою покажу!

Костя отложил надкушенный колоб, взглянул снизу на бабушку.

Бабушка кивнула, погладила по головке:

– Поди, голубанушко, сходи, посмотри.

– П-п-п-п-поойдёмте! – он встал из-за стола. – А ты?

– А я вас здесь обожду. Уж больно шаньги у Марьи Алексеевны хороши!

Марья взяла мальчика за руку сухой и горячей ладонью. Они спустились по лестнице, вышли боковой дверцей во двор. Баня стояла за домом, в дальнем конце, под огромной старой рябиной у забора. В тесном предбаннике – две лавки, закопченные поверху стены (баня топилась, как встарь, по-чёрному). На дверях застыли каменные капли смолы. В парной над каменкой висел на цепи котёл с кипятком, на лавках стояли баки с водой, в углу чернел небольшой полок, а в центре, в луче света из крохотного запылённого окошка – маленькая скамеечка. Баню топили пару дней назад, здесь было тепло, но не жарко. Пахло волглым деревом, берёзовым веником, чабрецом, ещё какими-то травами.

– Сядь-ко на лавочку, Костянтин!

Мальчик послушно сел. Марья Алексеевна взяла его голову в ладони, заглянула через зрачки в самую глубину, о которой он сам и не догадывался, а теперь ощутил. Костя оцепенел, тело стало чужим, он осознал, что связь с ним всегда была довольно условной. Глаза старушки больше не смеялись, они стали ледяными, злыми, колючими. Впрочем, теперь он не был уверен, что это просто старушка, так же как и в том, что он сам – просто мальчик. Она шептала слова, смысла которых он не знал. Безо всякого смысла они легко проникали в него через уши, глаза, нос звуком, запахом, цветом, волнами жара и холода, дрожью, спазмами, вдохом, выдохом, паузами между ударами сердца. Слова без смысла разметали на все стороны света во всех плоскостях его существо, паутиновой нитью удерживая воедино кусочки души, разделённые теперь миллионами световых лет. А может быть, они никогда и не были вместе? Может всё дело и было только в этой невесомой паутине? Костя увидел, как просто, до смешного просто устроен мир, насколько всё, абсолютно всё здесь возможно!

Он рассмеялся. Точнее, смеялся не он, а всё сущее содрогалось апокалиптическим хохотом.

Марья Алексеевна схватила мальчика за шиворот, с грохотом уронив скамеечку, швырнула к баку, погрузила голову в холодную воду.

Костя вновь обрёл цельность. Разорванное и размётанное вернулось с окраин вселенной сюда, в тёмную баню, в сведённое судорогой тело.

Мальчик пускал пузыри, отчаянно молотил руками, сучил ногами, но бабка держала крепко. На секунду она разогнула ребёнка, подняла к самому потолку, позволила сделать ожёгший лёгкие вдох, и вновь окунула в бак.

Время исчезло. Жизнь обрела границы: она длилась от вдоха до вдоха. Целую вечность.

Маленькое тельце перестало биться, замерло, успокоилось.

В темноте, которой стал теперь Костя, проявилось горящее ярко-синими линиями лицо женщины. Это лицо было и знакомо и не знакомо, прекрасно какой-то окончательной, безусловной красотой. Всё обрело своё завершение. Мечты сбылись. Дороги пройдены. Друзья встречены, вершины покорены, деревья посажены, печь истоплена, родители гордятся, весь мир – родной и знакомый до последнего пёрышка на крыле летящей над искрящимся морем ласточки.

.

Марья Алексеевна положила Костю на колено, ударила ладонью по спине, потом ещё. Прикрикнула:

– Всё, Костянтин! Возвращайся, будет с тебя!

Вода хлынула изо рта и носа, он закашлялся, упал на пол, шумно вдохнул, снова закашлялся, засипел. Сел, глядя и не видя, прошептал еле слышно:

– Мама! Мамочка! За что ты так со мной?



Хоровод

Сладко спится в деревенской горнице на втором этаже дедовского шестистенка. Воздух сладкий, свежий, на вековой сосне крепких стен настоянный. Тишина такая, что слышно, как мыши в соседском, давным-давно заброшенном доме, переговариваются, обсуждают налёт на бабушкины припасы.

Много лет назад таким же погожим летним утром Костя проснулся раньше всех в доме. Будь то южнее, можно было бы сказать «засветло», а здесь летом всегда так, ночью без лампы читают. Полежал, поглядел в потолок, погладил его шершавые доски, не думая ни о чём, да и спустился осторожно с печи.

Костя проснулся ни свет, ни заря от смутного ощущения свершившегося неведомого. Что-то изменилось вокруг за ночь. Но что? Постоял, огляделся, толкнул двумя ручонками тяжеленную дверь (только зазевайся – оттяпает ногу), спрыгнул с порога на холодные доски передызья. Косте всё тогда казалось большим, значительным. Лавки вдоль стен – по пояс, потолок высок, как небо, а по скату лестницы на второй этаж можно кататься, как с горки. Сдвинув с ведра тонкую деревянную плашку, напился ледяной колодезной воды из эмалированной кружки. Улыбнулся, вспомнив, как крякает после этого дед, блестя озорными глазами из под густых бровей, как утирает седую щетину.

Воды они с бабушкой наносили вчера вечером из колодца с огромным колесом, за два дома от них. Колесо крутят за отполированные ладонями деревянные ручки, на ворот со скрежетом наматывается железный трос, долго, пока не перейдёт в лязгающую цепь, и вот уже показывается над срубом кованая дужка, а следом большое ведро из набухшего дерева, стянутого тяжёлыми обручами. С его дна срываются сверкающие капли, летят вниз, в чёрную бездну, на тридцатиметровую глубину, в самые недра горы Масленицы. Брось камешек – не сразу плеск услышишь, несколько раз ударится он о рубленые стены, прежде чем плюхнет в далёкую воду. И страшно заглядывать в колодец, и жутко сладко. Чтобы помочь бабушке, Костя подпрыгивает, хватается за ручки, а всё одно: получается баловство. Чуть отпустит бабушка, колесо несёт его к небу.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
3 из 3