Полная версия
Совдетство. Книга о светлом прошлом
Пересменок
Повесть о советском детстве
Как это давно было! Теплый, словно весенний ветерок… – я и теперь его слышу в сердце.
Иван Шмелев. «Лето Господне»– А что по другой программе? – спросила Лида, держась пальцами за мочки ушей.
– «Сельский час».
– Тогда пусть уж поют…
Я осторожно, с помощью полотенца снял со сковороды раскаленную крышку. В нос ударил долгожданный запах домашнего ужина, и открылась дивная картина: тонкие кружки золотого, с коричневыми подпалинами, картофеля, пересыпанные истомленными кольцами лука и полупрозрачными, в темных прожилках кусочками сала, каждый размером с молочную ириску. Такой домашней вкуснятины в пионерском лагере не дождешься! Жарево скворчало и даже подрагивало в сковороде, словно сердясь на глупых людей, которые не спешат наброситься на кушанье, пока не остыло. Я спохватился и наложил себе гору картошки, выбирая со дна подгоревшую – она мне нравится своим хрустом и напоминает обугленные клубни, которые мы пекли в золе во время однодневного похода на речку Рожайку и обратно. Правда, бабушка Аня обычно предупреждает страшным голосом: «Не ешь горелое! Желудок испортишь!»
– Миш, совсем забыла: Батурины взяли билеты! – радостно сообщила Лида, накладывая отцу в тарелку.
– Да ну?! Я уж думал, улыбнулось Профессору море! – и он подмигнул мне, как сообщнику.
– Нет! Валентину все-таки отпустили с работы. В последний момент. А то она вся испереживалась… Башашкина ведь без присмотра нельзя отпускать! Сам знаешь. И Пцыроху ему не доверишь…
– Да уж… Сто грамм не стоп-кран. А ты – буржуй – в море покупаешься! – посветлел лицом Тимофеич и дал мне ласковый отцовский подзатыльник.
Редкий на улыбку, в такие минуты он необычайно красиве́л, удивительно напоминая артиста Ларионова, играющего юнгу Дика в «Пятнадцатилетнем капитане». Лида как-то полушутя сказала, что втюрилась в отца именно за это сходство. «Больше, значит, не за что было?» – обиделся он. И родители потом долго выясняли отношения, как ледышками кидаясь друг в друга неведомыми мне мужскими и женскими именами. А вот я влюбился в Шуру Казакову за то, что она одновременно похожа и на Миледи, и на Констанцию Бонасье из «Трех мушкетеров», хотя если бы Шура не была на них похожа, я бы все равно влюбился…
– Когда едут? – уточнил отец.
– Послезавтра в 15.45. С Курского вокзала.
– Как же Валька билеты впритык достала?
– По брони Главторфа, как обычно.
– А-а… Ну, понятно. Это нам, косорылым, с ночи надо очередь занимать или за месяц брать. И Профессору тоже взяла?
– Конечно! Верхняя полка.
«Лучше верхней полки в поезде только последняя парта в классе!» – подумал я, наблюдая, как коварный хан Кончак с нарисованными бровями прельщает нашего князя конями, шатрами, булатами, красивыми пленницами, но у Игоря есть дома жена, и он к ней скоро сбежит. Эту оперу передают часто и по радио, и по телеку, поэтому содержание я знаю почти наизусть.
В дверь постучали, и в комнату заглянул лысый дядя Витя Петрыкин, отец моего друга Мишки:
– Приятного аппетита!
– Спасибо, Виктор. Садись к столу! – строго пригласила мать.
– Да нет, мы с Валюшкой – уже… того… перекусили.
– Дядя Витя, а Мишка когда вернется? – спросил я с набитым ртом.
– Прожуй сначала! – наставительно буркнул Тимофеич.
– Позавчера только в деревню увезли дружка твоего. На парное молочко. Теперь жди к первому сентября.
– Жа-алко!
– Оно – конечно.
– А что там ваш Володя? – участливо поинтересовалась маман.
– И не спрашивайте, Лидия Ильинична! Как лег лицом к стенке – так и лежит. Скоро два месяца…
– А институт?
– Не желает. Ничего теперь не хочет… Говорит: в армию пойду.
– И то дело! – кивнул отец. – Проветрит башку и поступит через два года.
– А если на флот? – спросил я.
– Тогда через три. Я три с половиной года отбарабанил – и живой.
– Миш, ну что ты ерунду мелешь! Вить, врачам-то показывали?
– А то как же! Не раз.
– И что?
– Сказали: стресс.
– Это еще что за дрянь такая? – удивился отец. – Не слыхал.
– Новая болезнь. Нервная, – вздохнул Петрыкин. – Лечить не умеют. На молодой организм надеются. Тимофеич, козла-то забьем после ужина?
– Никаких козлов! – вскинулась маман.
– Посмотрим! – набычился отец: он терпеть не мог, когда им «рулили».
– Тогда я четвертого не ищу!
– Третьего тоже не ищи! – парткомовским голосом предупредила Лида, намекая на распитие в неположенном месте.
– Ну что вы такое, Лидия Ильинична, говорите! – обиделся Петрыкин и, закрывая дверь с той стороны, напомнил: – Тимофеич, ждем!
Но маман знала, о чем говорила. Дядя Витя славился тем, что иногда напивался до беспамятства. Несколько раз его, беспробудно спящего, привозил на мотоцикле с коляской наш участковый Антонов. Этой зимой соседа где-то подобрали и приволокли в общежитие на санках. Чуть не замерз. С отцом такого никогда не случалось, хоть и он тоже не без греха. Пока Лида жарила на Большой кухне картошку, ему удалось дважды сделать свое дело: достать железную фляжку из тайника – бокового кармана зимнего пальто, висевшего в нафталиновой темноте шифоньера, плеснуть в хрустальный стаканчик, поспешно выпить, занюхать черным хлебом и погрозить мне пальцем, мол, не проболтайся, ни-ни! У отца есть такая специальная фляжка, плоская и выгнутая, чтобы плотнее прилегала к груди. Он называет ее «манерка».
– Почему «манерка»?
– А леший его знает. Манерка – и все тут.
В ней Тимофеич выносит с завода спирт, которым положено протирать контакты. Не знаю уж: или контактов там слишком много, или они какого-то невероятного размера, или их вообще никогда не протирают, но такие же фляжки на предприятии имеют почти все работяги и даже отдельные труженицы.
– Миш, попадешься – с завода выгонят! – постоянно предупреждает маман.
– Ладно тебе…
– Послушай, на совещании в райкоме сказали: принято решение – покончить с несунами навсегда.
– Ага, пусть сначала начнут!
– Как не стыдно! Ты же коммунист!
– А коммунистам даром не наливают. Кто же, интересно знать, меня выгонит? И так работать некому! – усмехается в ответ Тимофеич. – Лимиту разную зазывают из деревни.
– А сам-то ты откуда?
– От верблюда.
Это чистая правда: не про верблюда, а про то, что работать некому. У проходных, по крайней мере на нашей Бакунинской улице, повсюду висят застекленные объявления, сверху крупно написано: «ТРЕБУЮТСЯ». А пониже и помельче перечисляется, кто именно: токари, слесари, водители, наладчики, фасовщики, грузчики, электрики, лекальщики, фрезеровщики, плотники… Позарез нужны даже карусельщики и револьверщики, хотя вроде бы желающих покрутиться на карусели и пострелять из револьвера должно быть выше крыши. Но это мне раньше так казалось – в детстве. Теперь-то я знаю, револьверщики из револьвера не стреляют, а карусельщики на карусели не крутятся. Те и другие работают на токарных станках. Наш сосед дядя Коля Черугин мне объяснил.
Мой отец, кстати, – электрик и всюду требуется. Когда по телевизору рассказывают о страшной безработице в Америке, меня переполняет чувство гордости за нашу страну, где человек всегда уверен в завтрашнем дне и никогда не останется без дела. Правда, ни на одной школе почему-то не висит объявление: «ТРЕБУЕТСЯ ЗАВУЧ ИЛИ ДИРЕКТОР», а когда я поинтересовался у Лиды, отчего никто не требуется в райком, она испуганно приложила палец к губам и попросила никому больше такой идиотский вопрос не задавать.
– Почему?
– По кочану!
Так она всегда говорит, когда не знает ответа или считает, что я еще не дорос до правильного понимания. Взрослые даже не догадываются, насколько мы, несмышленые, хорошо разбираемся в том, до чего, по-ихнему, «не доросли»!
– Миш? – ласково спросила Лида, подкладывая ему картошки. – Мы-то с тобой когда на море поедем, слышишь?
– Слышу, – буркнул отец, не отрываясь от телевизора, хотя оперу терпеть не мог, предпочитая балет.
На экране как раз начались буйные половецкие пляски. Из балерин ему нравится Уланова, а молодую и перспективную, как уверяет Серафима Николаевна, Плисецкую он называет почему-то «пляшущим циркулем».
– Так хочется в море окунуться! – мечтательно промолвила маман, поведя молодыми плечами.
– У меня отпуск в ноябре.
– Опять? Почему?
– График такой.
– Тебе уже два года отпуск летом не давали. Сходи в завком!
– Бесполезно. Скажут, как обычно: ты, Полуяков, – коммунист и должен понимать производственную необходимость. Сами, суки, в июле отгуливают.
– Ты все-таки сходи!
– Ладно, схожу. Лид…
– Что?
– Под картошечку надо бы!
– А разве праздник сегодня? – строго удивилась она.
– А как же? Сын из пионерлагеря вернулся!
– И то правда. В завком сходишь?
– Схожу.
– Честное партийное?
– Честное партийное. – твердо пообещал отец и добавил: – Без креста!
Тут вот какая хитрость: если даешь слово, но при этом держишь, например, в кармане скрещенные пальцы, клятва не считается, ее можно не выполнять. А сказав «без креста», ты обрекаешь себя на исполнительность.
– Ладно, только одну рюмочку! – благосклонно кивнула Лида.
– Две.
– Одну.
– Одну так одну. – Отец бросил на меня веселый взгляд, мол, видишь, сынок, бог-то все-таки любит троицу!
Он играющей походкой шагнул к холодильнику, где ждала своего часа легальная бутылочка с разведенным спиртом, настоянным на лимонных корках. Раньше, до покупки «Бирюсы», масло, колбаса, сметана, напитки хранились у нас в авоське, вывешенной за окно – в форточку. Холодильник мы приобрели едва ли не позже всех соседей, потому что Лида никак не могла выбрать марку, мучилась полгода, даже похудела от колебаний, наверное, у нее тоже был «стресс», как у Вовки Петрыкина. Но с другой стороны, ее можно понять. Попробуй выбери сразу! «Саратов» слишком громко работает. У «Севера» крошечная морозилка – на полцыпленка. «Апшерон» чересчур громоздкий для нашей комнаты. А на «ЗИЛ», самый лучший, вместительный, с покатыми женскими плечами, надо записываться, бегать на переклички и ждать года полтора. Башашкин сказал, что если бы Лида жила на Западе, то давно бы спятила, потому что там в продаже не пять-шесть, как у нас, а сто видов холодильников.
– Они там совсем ненормальные? – изумилась тетя Валя.
– Это – капитализм, глупая женщина! – ответил дядя Юра. – Конкуренция творит чудеса!
Я хорошо помню, как произошел окончательный выбор. Отец, увидав, что Лида снова куксится и подозрительно нюхает, достав из форточки, кусок «докторской», так хватил кулаком по столу, что задребезжал сервант и вылетела пробка из графина:
– Или ты сейчас же скажешь, какой холодильник мы берем, или я… или я… – Он побагровел и глянул на меня. – Или я Пцырохе мопед куплю! Хочешь мопед, сын?
– Хочу! – прошелестел я сухими губами, понимая, что в гневе Тимофеич способен даже на такое безумие, как покупка мопеда.
– Сейчас, сейчас… – взмолилась несчастная Лида, перебирая трясущимися руками бумажки, куда она тщательно записывала свои впечатления от разных холодильников.
И тут по радио, а оно у нас молчит, только когда работает телевизор, зазвучала песня, тогда ее передавали почти каждый день в исполнении Иосифа Кобзона, который очень нравится Лиде, хотя Башашкин, знающий мир музыки, уверяет, будто он совсем лысый, как Джакомон из сказки Родари про Джельсомино в стране лжецов. Певец тоже носит парик, то нахлобучивая его на брови, то, наоборот, сдвигая на затылок, будто шляпу. Из приемника донесся бархатно-серебристый голос:
До свиданья, белый город С огоньками на весу! Через степи, через горы Мне на речку Бирюсу. Только лоси славят в трубы Там сибирскую весну, Только валят лесорубы Там ангарскую сосну. Там, где речка, Речка Бирюса, Ломая лед, шумит, Поет на голоса, Там ждет меня таежная, Тревожная краса!– «Бирюса»! – расцвела Лида.
– Точно?! Не передумаешь?
– Нет! Никогда!!
Так, благодаря лысому Кобзону, у нас появился холодильник.
Тимофеич ликующим движением достал из «Бирюсы» легальную бутылку и попутно выхватил из серванта хрустальный стаканчик, уже дважды использованный. Лида молча заменила стаканчик крошечной рюмкой из сиреневого стекла. Отец покорно пожал плечами, не возражая, и явно переборщил: уж за что за что, а за размер питейной емкости он обычно бьется до последнего, как партизан в окружении. Все бы, наверное, обошлось, но тут «Бирюса», из которой выпустили немного холода, автоматически включилась, подпрыгнув и содрогнувшись так, словно там внутри заперли буйнопомешанного карлика. Выбирая марку, бедная Лида такой особенности агрегата не учла, но ради мира в семье мы дружно не замечали этот дефект. Однако сегодня отец, уязвленный сиреневой рюмочкой, вопреки негласному уговору, глянул на прыгающий холодильник и злопамятно усмехнулся. Лучше бы он этого не делал…
– А ну дыхни! – взорвалась мать.
Опытный Тимофеич сразу осознал свою ошибку и попытался дыхнуть, не выпуская, а, наоборот, втягивая в себя воздух, – особое искусство, необходимое в семейной жизни. Обычно у него это получалось, но не сегодня.
– Эх ты! При ребенке! Не стыдно?
– А ну вас всех к лешему! – выругался отец, закурил беломорину и включил телевизор еще громче.
Дикие звуки половецких плясок наполнили комнату. Хорошо, что в нашем старинном доме стены толщиной в метр, и соседи ничего не услышат, даже если у нас будет петь вживую хор Большого театра.
«Бог любит троицу», – насмешливо подумал я, подкладывая себе картошки.
В моем воображении уже расстилалось, искрясь, как платье певицы Гелены Великановой (бабушка Аня считает, будто у нее один глаз стеклянный), лазурное море с белыми теплоходами на горизонте. Пенные голубые волны, шурша, накатываются на прибрежную гальку, и видно, как в прозрачной воде проплывает, сверкая боками, косяк серебристой чуларки, а чуть дальше качаются синие студенистые медузы.
Лида встала и решительно выключила звук телевизора, потом спросила меня сахарным голосом:
– Сынок, ты в чем на юг поедешь?
Если родители ссорятся, то разговаривают со мной нарочито ласковыми голосами, состязаясь в любви к ребенку. А когда мой брат Сашка был еще грудничком с большими, умными, но ничего не понимающими глазами, они, перебивая друг друга, излагали ему свои доводы в споре. Он в ответ пускал пузыри и беззубо улыбался обоим.
– Профессор, я тебе, кажется, вопрос задала!
– Не знаю… В чем обычно…
– А на ноги?
– Кеды.
– Запаришься. Это же юг.
– Я там во вьетнамках буду ходить.
– Вьетнамки не обувь.
– Сандалии возьму.
– Ты же их порвал.
– А разве не починили?
– Нет, мастер сказал, ремешок пристрочить уже не к чему… – вздохнула Лида и громко, с укором произнесла: – Ребенку вообще ходить не в чем! Как беспризорник…
И хотя слово «вообще» было произнесено трагически, отец даже ухом не повел, он, насупившись, уставился на экран, где безмолвно метались половецкие красотки с огромными приклеенными ресницами и косами до пола.
Маман некоторое время подозрительно смотрела на распущенных азиаток, и по лицу ее пробежала тень:
– Миш, еще картошечки положить?
– Сыт.
– Ну как знаешь… – нахмурилась Лида, и на ее красивом лице появилось выражение жалкой беспомощности, обычное во время ссор с отцом, если, конечно, дело не касалось запаха чужих духов и следов помады на рубахе.
Тогда она вскрикивает не своим голосом: «Опять!» – и по квартире, как в книжке «Понедельник начинается в субботу», летают вещи, а в наэлектризованном воздухе вспыхивает жуткое имя Тамара Саидовна. Или просто: Тамарка! Тимофеич тут же дает честное партийное слово, мол, у него и в мыслях ничего такого нет! Если Лида верит, меня отправляют гулять во двор. Дождь там, снег или вьюга – значения не имеет. Я тихо удаляюсь, понимая, что взрослым в присутствии детей мириться как-то неловко. А ссориться – ловко? Если же маман упорствует в подозрениях, отец достает из-под кровати фибровый чемодан, швыряет туда какие-то вещи и со словами «с вами тут рехнешься!» уезжает ночевать к бабушке Ане, на Чешиху, где, между прочим, прописан, о чем ему Лида вдогонку и напоминает. Потом она, кончено, переживает, вздыхает, поскуливает, капает на сахар валокордин, выдерживает характер. Однако отец уезжает ненадолго: там, на Чешихе, ему еще хуже.
– Пойду, что ли, чайник поставлю… – раздумчиво произнесла маман и выжидающе глянула на мужа.
– Сходи, – разрешил он, не удержавшись от нетерпеливой усмешки.
– Да нет уж – находилась! – скрипучим голосом возразила она сама себе. – Сынок, сбегай! А знаешь, что у меня к чаю?
– Что?
– «Лесная быль»!
– Ух, ты!
2. «Все гансы – жмоты!»
«Лесная быль» – мои самые любимые вафли, с вареньем внутри, удивительно вкусные! Но просто так их не купишь, даже в кондитерский магазин возле Бауманского метро их завозят редко. Лида, наверное, несколько раз специально забегала туда по пути из райкома, чтобы подгадать, добыть и сделать мне подарок к возвращению из пионерского лагеря. А я словно бы предвкушал: когда сегодня днем, горланя песню про «взвейтесь кострами, синие ночи», мы на автобусе, возвращаясь со второй смены, проезжали мимо «Бауманской», я подумал как раз про «Лесную быль» и даже ощутил во рту вкус этих дивных вафель. Хорошие у меня все-таки родители, только собачатся часто. Но это разве ссоры, так, баловство…
Год назад наладчик Чижов (он въехал в комнату наложившего на себя руки Шутова) гонялся за женой с двустволкой, а она петляла по двору, под нашими окнами, и жутко вопила: «Караул!» Честно говоря, я раньше думал, в жизни «караул» давно не кричат, а только в книжках про мрачное царское прошлое. Оказалось, еще как кричат – орут! На Большой кухне потом говорили, что она «загуляла», и Чижов психанул. Это понятно: если я загуливаю с ребятами и опаздываю к ужину, мне тоже здорово достается. Но хорошо, что ружье было незаряженным, и наладчик сразу же отдал его участковому Антонову, приехавшему на мотоцикле с коляской, – поэтому и получил всего пятнадцать суток, а жена гостинцы потом ему в отделение носила. На кухне она всем объяснила, что ее оклеветали, но теперь у нас не ежовщина и она знает, с кем поквитаться за напраслину. С тех пор ее стали звать за глаза «Ежихой», а мужа, когда вернулся, – «Ежовым», а не Чижовым. Ружье у него Антонов, кстати, конфисковал до выяснения.
Я взял чайник и вышел за дверь. На площадке, отвернувшись друг от друга, курили Леня Бареев и Валера Калугин. Один сидел на перилах и внимательно следил за тем, как сизый дым, извиваясь, поднимается к лепному потолку, а второй, опершись локтями на ограду, смотрел вниз, на ступеньки, ведущие к парадной двери.
Они с детского сада были друзьями не разлей вода, вместе окончили школу шоферов на Чешихе, в бабушкином доме, потом работали на одной автобазе и вдруг стали врагами вроде бы из-за пустяка. Валера как-то заглох на дороге, а Бареев ехал мимо и даже не остановился, чтобы помочь товарищу: вроде как торопился доставить с базы в магазин скоропортящийся продукт… Но у водителей это такой же страшный поступок, как у разведчиков – бросить раненого товарища за линией фронта. Калугин при встрече сказал Лене, что он предатель, а тот как раз шел с девушкой, похожей на сердитую мышь. Бареев полез в драку и получил под дых. Их пытались помирить и Тимофеич, и дядя Коля Черугин, но безрезультатно. Они кивали, соглашались, что это глупая ссора, пожимали друг другу руки, выпивали в знак дружбы, но так и не сошлись снова. Потом шоферы переженились, и вот что интересно: их «половины», которые вроде бы не ссорились, тоже друг друга на дух не переносят, даже не разговаривают, стоят у одной плиты, плечом к плечу и молчат…
На Маленькой кухне тетя Валя Петрыкина низко склонилась над оцинкованным тазом. Увидев меня, она устало улыбнулась и махнула распаренной красной рукой, с которой падали клочья мыльной пены. Здесь у нас стирают, моют в корытах детей, а осенью по заранее составленному графику рубят капусту. На заводском грузовике привозят из колхоза и продают прямо из кузова во дворе белые скрипучие кочаны и крупную оранжевую морковь, вызывающую непонятный смех у одинокой фасовщицы Марфуши со второго этажа. Все это изобилие режут большими ножами, мельчат специальными сечками и складывают, пересыпая крупной серой солью, в дубовые бочки, которые хранятся в кладовой – бывшей дворницкой, внизу, под лестницей, слева от двери. Я, конечно, зимой тайком пробую из всех бочек, и самая вкусная капуста получается почему-то у Ежовых. Но наша тоже ничего – ядреная, с хрустцой…
А стряпают у нас на Большой кухне. Обычно здесь одновременно толкутся пять-шесть хозяек, но сейчас почему-то никого не видно, лишь на низком огоньке кипит, подрагивая крышкой и выбрасывая струйки пара, огромная алюминиевая кастрюля Калугиных: семья-то у них не маленькая. На Большой кухне одиннадцать столов-тумб, но на замочки закрыты дверцы только у Комковых и Бареевых. Имеются три газовые плиты с четырьмя конфорками каждая. Есть кран с раковиной. А на стенах в два ряда, как щиты в рыцарском замке, висят тазы и корыта. Второе справа в верхнем ряду – наше, в нем меня – сейчас в это даже трудно поверить – когда-то купали, а теперь моют моего младшего брата-вредителя Сашку…
Я оторвал от газеты «Правда» длинный клочок, свернул трубочкой, позаимствовал, не тратя спичку, огонек от горящей конфорки и зажег еще одну. Если налить чайник доверху и включить газ до отказа, вода закипает через одиннадцать минут. Я специально приносил будильник и засекал.
Теперь можно отлучиться. Тетя Валя уже развешивала отжатое белье на веревках: в основном девчачьи платьица, мужские сатиновые трусы, голубые майки, черные носки. Комбинашки и лифчики сушить на людях хозяйки стесняются, делают это в комнатах или на чердаке. Лицо у Петрыкиной, после того, что случилось с Вовкой, безутешное, она даже осунулась и постарела.
Площадка опустела. Враги разошлись по своим комнатам, остались только наплывы папиросного дыма, но мне показалось, что и они клубятся как-то отдельно, не желая смешиваться. Я спустился в нижний туалет, который дядя Коля Черугин зовет «сортиром», Алексевна – «нужником», комендант Колов – «санузлом», а большинство – «уборной». Но над крашеной коричневой дверью прибита картонка с крупными буквами «ТУАЛЛЕТ». Одно «л» зачеркнуто. «Как в лучших домах Лондона и Парижа!» – смеется, бывая у нас в гостях, Башашкин. Там два отсека – мужской и женский, в каждом по две кабинки и по крану с облупившимися чугунными раковинами. Умыться и почистить зубы можно здесь, а также на обеих кухнях. Кроме того, на втором этаже тоже есть свой санузел, поэтому очередь выстраивается только рано утром, когда все спешат на работу.
Иногда в наш туалет, если зазевается сторож дядя Гриша, забредают с улицы чужие. Они любят царапать на стенах разные глупости. Так, на перегородке мужского отсека давным-давно появился рисунок церковки с покосившимся крестом, а рядом надпись: «Нет в жизни счастья. Где моя жизнь? Пятнадцать лет в лагерях…» Дальше шли какие-то самодельные стихи, но я не запомнил. Мне показалось странным: какие пятнадцать лет, если в пионерский лагерь детей принимают только до девятого класса? Но Мишка Петрыкин объяснил: речь идет о зоне, а дядя Коля Черугин добавил: зона – это такая особая тюрьма на свежем воздухе, в лесу.
– Вроде пионерского лагеря? – уточнил я.
– Можно и так сказать.
– Из-за этого и названия одинаковые?
– Мозги-то у тебя работают! – похвалил он.
Еще время от времени на перегородках пишут разные нехорошие слова и рисуют голых женщин в непонятных позах, но дядя Гриша замазывает все это безобразие фиолетовыми чернилами, которые потихоньку отливает на почте в майонезную баночку.
В женском отсеке другая проблема. Там в перегородке все время кто-то проверчивает дырочки. Мальчикам лет до десяти негласно разрешается заходить в кабинки под буквой «Ж», и я заметил: после того, как дядя Гриша затрет очередное отверстие алебастром, рядом вскоре появляется новая дырочка. Лида, однажды вернувшись снизу, пожаловалась, мол, кто-то за ней подглядывал, во всяком случае, в свежей дырочке мигал чей-то любопытный глаз. Тимофеич вскипел, схватил молоток и ринулся было в туалет – на расправу, но она его удержала: носить отцу в зону передачи ей явно не хотелось. Женщины судачили, гадая, какой же гаденыш за ними подглядывает, и сходились на том, что охальничает кто-то из своих, скорее всего, Лешка Головачев со второго этажа – странный двадцатилетний парень, тунеядец с бегающими глазами, слюнявыми губами и трясущимися руками. Но сказать об этих подозрениях матери Головачева – заслуженной мойщице – никто так и не решился. Правда, Ежов однажды подбил ему глаз, вроде бы просто так, но жаловаться участковому Антонову не стали. Все дружно сказали: «За дело!» А Лешкина мать ходила к Ежихе просить прощения…