Полная версия
Love International
Александр Непокоев достал телефон, чтобы ткнуть уже в иконку «Убера», но код разблокировки автоматически не ввел. Да и не требовался он, чтобы выполнить простое и по логике вещей единственное необходимое действие. Экран устройства молча светился и показывал входящий вызов. И номер вновь был незнакомый, неопознанный. Всего секунду Александр Людвигович, в своем привычном отвращении к непрошеным вторжениям, не мог принять решение, но, вспомнив моментально, что в жизни новая страница и с ней таких вот неизвестных и что-то необыкновенное и замечательное обещающих номеров в ближайшие дни много, много будет, должно быть просто, – с легкой душой ответил:
– Ал-ло.
– Папа, – отозвался на той стороне не просто знакомый, а мучительно знакомый голос. – Папа, ты не на бабе? Говорить можешь?
Глава 2
И это было ужасно. Ужасно! Поскольку на детях, именно на детях Александр Людвигович тренировался. Оттачивал и развивал свое искусство крысолова, шармера и завораживателя душ. Буквально вырос и сформировался на мелюзге. Но на чужой. Да. На той, что не могла старые письма находить, мандаты и удостоверения в шкафах деда и бабушки или же слушать ночную пикировку самого Александра, тогда еще Санька, с женой. Слова «ты дура, нет?», «совсем больная?» сквозь плеск и шум специально пущенной в кухне воды.
О! Эти пять лет в школе, уже свободной, уже частной. Что назвалась «авторской», что называлась «вольной», рожденной переломами и перекосами невероятных, все дозволявших и разрешавших девяностых. Где сам для себя открыл Александр Людвигович неотразимое обаяние шейного платка с жирафами «Эрме», привораживающего старшеклассниц, а равно гипнотическое действие белковых перетоков массы бицепса в массу трицепса, показанное невзначай, продемонстрированное из-под обреза коротких рукавов майской футболки, подкупающее уже старшеклассников прямо с потрохами и на месте. О, эти так тешившие самомнение вечные двойки по чистописанию. За слишком растянутое «о» губ, за слишком округленное «о» глаза. Как их приятно было переправлять на чистые и совершенные «отлично». Пять!
Что было, несомненно, отклонением от общей семейной традиции Непокоевых. Учиться в университете или вот, как Александр, в пединституте, даже на филфаке, это да, пожалуйста, а вот учителем работать после – нет. Идеологический фронт. Партийная и комсомольская работа были и оставались неизменным уделом двух предшествующих поколений этой династии. Что родословную свою не слишком длинную, но славную, не знающую компромиссов, вела от тысяча девятьсот девятнадцатого. От дня рождения псевдонима фельетониста боевого листка Пятой армии, а заодно, и даже в первую очередь, сотрудника ее Политуправления Савелия Непокоева. А впрочем, отчего же двух? Трех. Трех поколений. Старший брат Александра, Алексей Людвигович, благодаря заделу в двенадцать лет, успел побыть и завотделом в райкоме ВЛКСМ, и даже инструктором в горкоме КПСС. А вот Саша выбрал школу. И не советскую уже, а ту, в которой зарплату выдавали без аванса, раз в месяц, но в конверте и зелеными. Он выбрал деньги. Сугубый и циничный индивидуализм. Свободу от принципов, догматов и, главное, обязательств. Каких-либо и перед кем-либо.
В семье, конечно же, не без урода, но такого нарциссизма от младшенького, от последыша, никто не ожидал.
– И что же, у вас там даже классного руководства нет? – сам себе не веря, краснея и от волненья пальцем трогая большой упругий жировик за ухом, спрашивал Людвиг Савельевич у сына Александра Людвиговича, Сашки. – Никакой общественной работы не ведется?
– Никакой, – родным, очень знакомым образом, глаза слегка выкатывая из орбит, как бы даря жетоны, раздавая на газводу или метро, отвечала эта плоть от плоти и кровь от крови. Нежданная и неприятная при развороте на 180, чужая, как этот самый жировик за правым ухом. – Сорок пять минут мои, об остальном не знаю и не ведаю. И не хочу, вот что приятно.
И все это одномоментно. Без предисловий и послесловий. Выходил человек из дома, где коленкоры ПСС за стеклами шкафов, в простеночках портреты в рамках и скатерть вязаная на столе. И шел к ближайшей станции метро. А может быть, и к дальней. И на него глазели бананы и сникерсы прямо из ящиков на улице за русский нал или же частные кафе в подвалах, подворотнях, где прейскурант в у. е. на пельмени и борщи. Лукаво щурились порножурналы свободно и открыто в переходе на Пушкинской. Бесцеремонно, беспардонно, нагло подмигивала витрина магазина Levi’s на Петровке… Что-то сквозило от киосков с верблюдом на желтых одинаковых картонках, дышало прямо в спину нерусским русским языком кинорекламы – Тупой и еще тупее… Мутило, фонило, напрягало… И перещелкнулось в какой-то миг, закоротило нечто в организме, и жизненные соки стали циркулировать путем еще невиданным, негаданным, нежданным в роду Непокоевых…
– Игра, вся жизнь игра, – лишь с братом поделился счастливым откровением Александр как-то на даче короткой летней ночью. – И все лишь цацки на этом свете – матрешки, неваляшки, ваньки-встаньки. И тот дурак, кто вздумал жизнь и душу отдать за детскую лошадку и качели, как принцип, как идею. Качаться надо, покуда есть, и больше ничего…
– А после что? – подумав и помолчав немного, в теплую тьму пуская экономно сигаретный дым, как сливки в кофе, спросил брат Алексей. В ту пору уже безработный.
– А после трещотка будет… что-то новое… свисток, фонарик и тельняшка, например… Тогда свистеть, юлой крутиться и друзьям пускать в глаза солнечных зайцев в темном углу…
Стоит ли удивляться, что с такою феноменологией и такою герменевтикой учитель русского языка и литературы Александр Людвигович Непокоев имел у старшеклассников и старшеклассниц успех просто оглушительный. Но столь мелкими и незначительными масштабы оставались не слишком долго. Время, сама эпоха требовали обоснования беспечности, стрекозьей легкости бытия. Долой Крылова, а заодно и Достоевского, Толстого, и Сталина, и Кагановича, и Берию, всю эту невыносимую серьезность и принципиальность, которой задолбал совок. Пусть будут только брови Брежнева, но исключительно и только как парочка сползающихся и расползающихся брюхатых гусениц, будущих куколок-жирняг, из которых рано или поздно выпорхнут бабочки-пересмешницы, прекрасные, как сон-трава, сестры анютиных глазок и братья львиного зева.
И вот уже Саша, Александр Людвигович оказывается на радио. Кто-то из родителей его учеников привел, рекомендовал учителя-новатора. Формат какой-то тусклый, но модный в ту эпоху, круглый стол со звонками в редакцию и сообщениями на пейджер, беседа о принципах и методах преподавания в школе вообще и русского языка и литературы в частности. И его, беспонтовый, тупой, колхозный, превратил Непокоев в свой бенефис. Телефон надрывался, а пейджер плавился. После чего отбоя от приглашений уже не было. И не на общие какие-то столы, а собственные авторские программы и делать, и вести.
Все получалось с той поры, все шло путем, по нарастающей. И лишь одно картину портило, чернило, тень наводило на уголок, на самый краешек широкого холста с прекрасной, дух захватывающей перспективой. Цепочка эпизодов старой жизни, которую, подобно прочим разным имевшим место, случившимся до судьбоносного ка-зэ, переключения потоков и перестройки организма, никак не удавалось удалить из памяти и кармы. Избавить счастливый новый метаболизм от неприятного осадка таких, казалось бы, недолгих, сиюминутных и незначительных по сути накоплений прошлого. А все из-за того, что преследовали Александра Людвиговича вовсе не слова или поступки той бросовой эпохи, что без следа, сами собою обычно растворяются в лазоревой заре грядущего, но вещество, самопроизвольного растворения и разложения которого природа никак Непокоеву А. Л. не обещала. Не сулила избавить навсегда и насовсем от биологического материала. Продукта с явными генетическими следами самого Александра Людвиговича. Попросту говоря, от его дочери. Александры Александровны. Саши.
Такое мрачное наследие совка. Эпохи без тренажерных залов и фитнес-центров, когда самый развитый орган в организме Александра, детородный, в рабочем состоянии был сходен по плотности, объему и длине с самым неразвитым и даже парой – запястьем и предплечьем. А может быть и перевешивал. Такую диспропорцию психиатрия и физиология рекомендует компенсировать как можно более ранним браком. Александр, к чести его и низменной сообразительности, самостоятельно созрел до этого простейшего, здорового модуса вивенди и в самом конце первого курса, к горячей поре июньской сессии, уже был женат. И девушка была хорошая, не первая готовая на все рязанская хабалка. Квартира бабушки, с одной стороны, квартира тети, с другой, член-корр и член президиума ВАКа по той отцовской линии, кандидат в члены ЦК и зам главного редактора журнала «Коммунист» по этой. Дача в Томилине здесь, дача в Пахре там. Все очень сбалансированно и гармонично.
Беда пришла с верблюдами, с флажками «Мальборо», в кильватере кинокартины «Тупой и еще тупее». Александр Непокоев понял время, а его жена Марина – нет. Ну и обмен веществ, конечно, роль свою играл. Вялый уже, стабилизирующийся в организме восемнадцатилетней девушки, и бурный, квасной, еще лишь начавший бродить, в теле ровесника мужского пола. В результате к концу учебного процесса, к пятому курсу, Марина так и осталась куском березового мыла, нежно светящегося в зеркальце, полупрозрачного, но не влезающего уже больше в его рамку, а вот у Александра, словно из корня, из выдающегося его мужского орудия и достоинства сформировалось дополнительно еще и тело. Компактное, но гармоничное, с приятной соразмерностью и рук, и плеч, и бедер. А также счастливым, радующим глаз соотношением объема тканей мышечных и жировых. Редкая, из пяти тараканьих щупалец и ножек поросль под носом стала усами, а песьи, от мокрого миттельшнауцера клочья на подбородке срослись, разгладились и оказались приятной эспаньолкой. И соответственно, круг тех, кто мог бы дать А. Л. Непокоеву за просто так, без долгих предисловий и маневров, расширился необычайно. Из списка единиц, редко разбросанных по необъятной, слезам не верящей Москве, он стал в любой миг равным примерно половине наличного состава метропоезда, в вагон которого входил юный, субтильный, но теперь ладный и складный Александр Людвигович в широком длиннополом кашемировом пальто и круглоносых кожаных ботинках на толстой черной полиуретановой подошве. Но это тем не менее не сделало его ходоком. Стрелком по быстро движущимся мишеням. В сфере интимного Александр и с телом двадцатидвухлетним, как был, так и остался приверженцем романов. Все тех же предисловий и маневров, что грубую, сугубо водопроводного характера механику эрекции – гидроудары, давление столбов жидкостей, их перетоки в разнокалиберных коленцах – одухотворяют стихами, музыкой и деликатным шуршаньем ветерка за толстой шторой в дачной комнате. Просто из вынужденного, ограниченного и даже одноразового любовное томленье обещало стать в жизни Александра свободным, безграничным и, главное, сулящим бесконечное свое воспроизводство и повторение.
И вот решенье принято. Весной девяносто четвертого, после шести лет брака, он снимает себе двушку на Лесной. Возросший уровень доходов и благосостояния располагал. Хрущевку с проходной гостиной и маленьким уютным кабинетиком. Для одинокой ночи – диванчик прямо у рабочего стола, для ночи с декламацией и танцами – софа, раскидывающаяся, в проходной. Однако и расставшись с Мариной, А. Л. Непокоев, еще учитель (последний год), но сразу и одновременно ведущий передач на радио, звезда двух популярных станций, а также начинающий МС культурно-просветительских мероприятий, не считал себя плохим отцом для Саши. Александры Александровны.
Да и не был, наверное, плохим, с какой житейскою шкалой к его поступкам и делам ни подходи. Деньги особенно не зажимал. Когда был нужен массажист, учитель танцев или мастер по ремонту велосипедов, листал объемистую записную книжку, искал контакты, находил и даже сам иной раз набирал необходимый номер. Но главное, конечно, обязаловка. Один день в неделю, субботу или воскресенье, Александр Непокоев непременно проводил в «Макдоналдсе». Ну или на катке, или в кино, или же в зоопарке. А то и просто с дочкой кормил утят и уток свежей булкой на Чистых прудах. И сам откусывал, и Саше разрешал, и, конечно, в воду мякиши летели…
– А ну, кто дальше? Йуу-уух… Молодца! Твой серенький быстрее всех… Ну и мой, конечно, будет селезень-орел! Сегодня он просто не в форме. Не выспался. Но ничего, посмотрим, кто кого сборет в следующее воскресенье…
Все, в общем, было хорошо и просто лет до тринадцати-четырнадцати. До появления первых ядовитых пятен – угрей на щеках и лака на ногтях. Однажды вечером, когда по графику случилась сладкая суббота с походом в «Шоколадницу» и Сашиной ночевкой на Лесной, за ужином, в теплом кругу кухонной лампы, ничем не мотивированный, странный, как синяя луна или зеленый снег, вдруг прозвучал вопрос:
– А дедушка Савелий, он что делал во время коллективизации? Он был с агитотрядами в Сибири или на Украине?
«Тот Мандельштам, что я подсунул ей недели три назад, он с комментариями был?» – мелькнула мысль у Александра Людвиговича, но педагогика теоретическая и практическая сейчас же подсказали, что тут не разбираться надо, а быстро менять тему, заиграть ее…
– Да разве это важно? Вот знаешь, твой любимый Блок, твой тезка… Он прославлял…
– Блок был мерзавец, – твердо, с неожиданною убежденностью, сказала Саша. – Блок был мерзавец. Но он стыдился, мучился всю жизнь… Он искупления искал. А мы, мы мучаемся? Тебе за дедушку не стыдно?
И стыд, и уже тем более искупление так далеко держались и отстояли от общей концепции существования и бытия Александра Людвиговича, что он буквально поперхнулся. Если б ребенок внезапно заговорил матом, удар был бы полегче… Своей по крайней мере уж понятностью и предсказуемостью…
– А за то, что мама уже неделю в больнице со сломанной ногой, а мы с тобой в кафе идем, и на каток, и вот сейчас вкусно едим… Разве за это не должно быть стыдно?
Стыдно? Александр Непокоев с изумлением смотрел на дочь, на маленькие, облупившиеся по периметру ногти, на упрямо пробивавшиеся сквозь комковатую, сырую пудру крупные угри… и вдруг представил корни и того и другого… Уходящие вглубь этого детского организма, переплетающиеся там, разветвляющиеся… Этого тела, которое ему всегда представлялось таким простым, как хлебушек, как булочка. Один податливый, легкий и сладкий мякиш… И вдруг змеи, жгуты, канаты… И Александр Людвигович онемел. Он, специалист по околпачиванию детей, по одурачиванию взрослых, человек-язык, эквилибрист, жонглер словами, смыслами, понятиями, лишился дара речи. Впал в ступор.
В больших и холодных зрачках дочери мерцали, вспыхивали и гасли живые колючие огоньки. Но главное, не видно было дна. Какая-то немыслимая бесконечность черноты открылась. И от этой внезапной, нечаемой глубины мурашки шли по коже. Разбегались.
«Что-то надо сказать, что-то надо сделать», – лихорадочно думал Непокоев, мучительно понимая, что трещина, открывшаяся вдруг, с каждой секундой промедления, молчания, паузы растет, расходится и расширяется и непременно, обязательно, буквально станет пропастью, если только немедленно, если только сейчас… Но ничего не получалось, Александр Людвигович с ужасом осознавал, что не умеет, не может… бессилен перед чем-то настоящим, не хлебом и не пластилином, а с болью, с кровью… глубиной, историей, корнями…
– А давай… – вымолвил он наконец, надеясь на импровизацию, на силу вдохновения, на друга красного пупырчатого, напитанного витаминами, слюною смазанного, ловкого, что часто и счастливо быстрее головы самостоятельно решенья находил… перелопачивал и перемалывал… – А давай…
– Нет! – сухо отрезала дочь Саша.
И тут Непокоев понял, что проиграл. И человек, что был своим, теперь чужой. Свободный и самостоятельный. И не сказать отчего. От коленкоров ПСС и портретов в простенках между шкафами, что в одной квартире, на Ленинградском, или от мягких брошюр издательства «Наука», подшивок годовых журналов и фотографий, но не в рамках, а на полках, просто за стеклом, что в другой, на Миклухо-Маклая, но только у него, у Александра Людвиговича, появился вдруг судья. Им же лично выпестованный и взращенный как-то не так, неправильно, и именно тогда, когда, казалось бы, отлезли все. Все, кто формально, номинально имели право, моральное или же родственное, его трепать. Лезть, мучить, прокурорствовать. Отпали.
Мать вся ушла в заботы об отце, которого Альцгеймер всего за пару лет сделал асоциальным овощем. Брат Алексей, засев в «Газпроме», стал абсолютно безразличным к окружающим собирателем стотысячных часов и трехкопеечных магнитиков с изображением башен, шпилей и мостов всех стран и континентов. Даже жена Марина, благополучно подобравшаяся к центнеру, в своей неудержимой любви к проверке тетрадок и контрольных под халву и чай дала ему развод в прошлом году. Короче, он, А. Л., в отряде космонавтов, преодолел земное притяженье, на Марс летает и Луну… И вдруг ребенок. Дочь. Живым укором.
За что? Не он ли ей купил компьютер и к нему «Цивилизацию», «Варкрафт» и «Дум» до кучи, а также все двести восемьдесят серий «Элен и ребята» на двенадцати дивиди? Откуда эти комиссары в пыльных шлемах? Проклятые. Этот интим, о котором не треплются? Кто в голову ей сунул, вбил предположение о том, что нынешнее поколение доживет до Страшного суда? И надо бы как следует к этому ответственному мероприятию подготовиться?
Уютный, сладкий вечер был загублен. На столе зря красовался пирог с капустой и грибами. И прели две кокотницы с жюльеном. Не в коня. Дочь поклевала, поклевала, но ночевать не осталась. Александр же, все косясь, все вглядываясь и просто пялясь в этот новым ставший знакомый профиль, иного очерка глаза и утвердившуюся внезапно линию губ, все ища, ища и не находя какой-то спасительный пуант, какую-то простую и добрую шутку, снимающую молниеносно порчу, проводил дочь до метро, где Саша, бросив лаконичное «Пока!», стремительно сбежала по ступенькам в людьми пропахший переход и умотала в Беляево к маминой бабушке, у которой уже неделю, как выяснилось, жила.
Так начался разлад. Через четыре года на собственном выпускном дочь Саша жестоко отвесила отцу:
– Ты просто болтун, папа. Болтун и больше ничего.
Красивому такому папе, по случаю торжественному и необыкновенному явившемуся в блеске всех одуряющей и привораживающей фармакопеи, в головокружительных аптечных колерах – фурацилиновых, как электрическая молния, дудочках, при пиджаке-реглан с открытой грудью, горящем изумрудами драконовой, огненной зелени, и совершенно ошеломляющей, разящей сразу наповал сорочке цвета антисептической, антигрибковой жидкости Кастелляни. Такому душке, очаровавшему и педсостав, и всех выпускников без исключения разливами десятиминутной яркой речи, в которой, перемежая сны Веры Павловны с коллизиями «Папиных дочек», он сто самых невероятных и блистательных синонимов придумал к любимому словечку Чернышевского «эгоизм» – «здоровье», «ясность», «очевидность», «простота», «дельность», «решительность» и «то, что мозг спинной, и головной, и копчик, вместе взятые», и вот ему, отцу-красавцу, который в своем перманганатно-калиевом прикиде уж полечил так полечил, сказать такое:
– Ты болтун. Болтун и больше ничего.
И хорошо, что не при всех. Не при всех. В коридоре, на ходу, тут же срываясь и убегая в какую-то гримерку, будку киномеханика, лабораторию при химкабинете, с какой-то такой же Марией Спиридоновой, чтобы только не участвовать в выходе парами, в вальсе белых фартуков и черных бабочек, на площади торжеств, линеек и забегов на пятьдесят метров перед родною школой.
Да, это было больно. Очень больно. Но все же теплилась надежда, довольно долго оставалась, на какое-то израстанье, выкипанье, умягчение, на новомодный «Клерасил» и старозаветный сок алоэ, рассасывание змей, жгутов, канатов, ну или перерождение во что-то куда менее напряженное и концентрированное, просто в излишне ярко прорисованные вены, в чуть вздувшиеся, в чуть пульсирующие иной раз жилы, в румянец слишком, быть может, новогодний на щеках. Особенно когда она выбрала ту же специальность и тот же вуз. Те же пути движения, те же флюиды, но, увы, не помогло… Все тот же ветер гнал и гнал все те же облака на восход, на Колыму и в Абакан… гражданка Парамонова в Душечку не израстала, не выкипала, не смягчалась… Хуже того, вместо абстракций навроде совести, стыда и искупления, повседневный modus operandi Александра Людвиговича не опосредовавших ни в какой степени и лишь в отношениях с дочерью являвшихся и раздражавших, как тараканы в чистой кухне, со временем объявилась еще и очень неприятная конкретика, а с нею практика – «общественное действие» и даже «активное сопротивление», и эти уже угрожали опосредовать, и самым неприятным образом… Простая ночевка дочери, приход на ужин к папе могли обернуться допросом или обыском… Заботами, расходами, но главное – отходом от той равноудаленности и равноприближенности ко всему и вся, что позволяла Александру Людвиговичу так ловко тереться и кормиться, подобно хорошему теленку, у всех семидесяти семи наличных маток разом, включая главную держательницу и молока, и киселя в округе – собственно государство, с его субсидиями и фондами, образовательными проектами и просветительскими начинаниями.
В последний год, впрочем, опасность подобного весьма ослабла, но далось это очень дорогой и неприятною ценой. Переходом моральных, этических и прочих идеологических разногласий между отцом и дочерью в область личной, чисто животной неприязни. И виновата в этом была любовь. Внезапно обручившаяся с позывом остепениться, устаканить жизнь и быт. От нерегулярности обедов, ужинов, эякуляций и фелляций перейти к размеренному и правильному их чередованию. От романов и союзов длиною в месяц, три, четыре, максимум пять перейти к чему-то более устойчивому и даже смысло- и жизне- образующему. Иными словами, в квартире на Лесной завелась дама, не приходящая, а постоянная. Не пассажир, а член экипажа. А впрочем, какая уж там дама. Стала жить необыкновенно изящная, быстрая как веретено и ломкая как ногти, длинноволосая и большеглазая красавица. Самая настоящая мамзель. Двадцати трех лет от роду. То есть родившаяся тогда, когда Сашеньке Непокоевой уже был годик. Год! Двенадцать месяцев. Имелись шесть зубов во рту и набор из десяти базовых слогов, помимо банальных и стандартных «па» и «ма», включавший также примечательный и необыкновенный «за» и означавший «зая!». Вислоухого, мохнатого, рыжего с глазами-пуговицами. Все как-то Саша могла пережить и допустить, но только не предательство этого бесхвостого заштопанного гермафродита. Как-то соединявшего ее с отцом, что-то таинственное, общее формировавшего секретное и недоступное ровесницам, ну или даже женщинам гораздо младше, тридцати пяти и даже тридцати, до этого вертевшимся возле отца. Бесследно приходившим и уходившим. Ну а теперь вот этой, не просто заявившейся и севшей так, словно навсегда, но и какого-нибудь своего Тобика, Бобика или Леву наверняка притащившей в дом. Плюшевую гадость, тварь линялую и зацелованную, наверняка усевшуюся сторожить изголовье, покой и счастье общего ложа. Ненависть захлестывала от одной мысли об этом, но умереть, увидев собственными глазами, было, по счастью, невозможно. Съехавшись с Асей Акуловой, отец очень быстро перебрался из двушки на Лесной в трешку на углу Миусских. И ключа от этой квартиры у Саши уже не было. Для связи оставался лишь номер телефона. И вот однажды утром, очень некстати, Саша им и воспользовалась.
– Папа, ты не на бабе? Говорить можешь?
Остро ощущая, как малиновый сироп обиды заливает ему лицо и царапающая, душащая, как непропеченный хлеб, сдоба оскорбления запирает горло, Александр Людвигович тем не менее выдавил из себя:
– Ты где? Что-то случилось? Очень плохо слышно.
Прозвучало название какого-то подмосковного медвежьего угла, что тут же вылетело, ни на секунду не задерживаясь, из головы, и далее какая-то сбивчивая история об акции защиты, а может быть, в поддержку, пикете, митинге – то ли рощу нельзя ни в коем случае вырубать, то ли помойку ни за что на свете отсыпать – и это тоже в сознании не удержалось…
– И нас всю ночь держали в автозаке в Раменском… всю ночь… и там, а может быть, и в отделении уже, не знаю, у меня пропали кошелек и телефон… только карточка осталась, она в рюкзаке была… в потайном кармане на спине…
– Тебе деньги нужны? – сквозь жар обиды и духоту оскорбления неимоверным усилием воли прорываясь в сухие поля чистого, безо всяких примесей смысла, спросил дочь Александр Людвигович.
– Да, пятьсот рублей. Ну или тысячу, если можешь… На карточку. Нам с Никой не на что уехать отсюда, а надо быстро, очень быстро, или нас снова повяжут…
– Кто такая Ника?
– Ну девочка… Подруга. Это ее телефон, только зарядка сейчас закончится…
И уже только в такси одно удивительное соображение, простая, собственно, мысль окончательно ошеломила и смяла Александра Людвиговича. В белой машине «Киа Рио», госномер 728, водитель Джанибек, уносившей А. Л. Непокоева на Маросейку, в Армянский переулок, туда, где притаился за кружевами кованой ограды, за кленами, пионами и белыми флагштоками неброский российский офис крупнейшего мирового производителя оборудования для добычи нефти и газа, Александр Людвигович сообразил, что дочь помнит. Помнит, вот что поразительно, помнит наизусть номер его телефона.