Полная версия
Терская клятва (сборник)
Ветер гнал волны к Азову, и течение почти не ощущалось…
4За нескончаемой тяжелой работой на току, где спозаранку до ночи приходилось лопатами забрасывать зерно в веялку, вращать её тяжелую ручку, тачкой возить очищенную рожь в бурты – Ефросинья, уставая до изнеможения, забывалась, вступала в бесхитростные разговоры с женщинами. Пожилые хуторянки взяли вдов под опеку. Примерами из жизни, полной утрат и страданий, убеждали, что поддаваться унынию и падать духом – большой грех, а наоборот, надобно, как травушка после зазимка, цепляться за свое бабье счастье ещё крепче…
Перед обедом неожиданно на ток примчался председатель колхоза. С крупа его измученной, носящей боками кобыленки срывались хлопья серой пены. На удивленье, явился Камышан не в будничной одежде, а в новенькой гимнастерке, с орденом Красного Знамени. Эту награду цеплял он по праздникам, и подумалось Ефросинье, что «начальство» – с обнадеживающей вестью. Но былой красногвардеец, морщинистый, с набрякшими от недосыпа глазами, безмолвно курил папиросу за папиросой, пока к весовой собирался люд.
Кипятком обжигал плечи полуденный зной. От буртов тянуло запахом прокаленной ржи. Сизо-белесое, выгоревшее небо вкось чертили ласточки. Порывистый суховей сорил пылью и половой, шало трепал юбки. Хуторянки, подростки и старики, переговариваясь, стекались с хмурыми лицами, – молва о наступлении немцев, о том, что на Моздок правятся не только гражданские, но во множестве красноармейские колонны уже облетела улицы.
– Дорогие товарищи колхозники! – энергично обратился Камышан, оглядывая хуторян, вставших полукругом. – Немецкие захватчики, прорвав оборону Красной Армии, подошли к Минеральным Водам. Наш район с нынешнего дня – на военном положении. Парторг Еремеев призван в строй защитников. Фронт, можно сказать, не за горами. От Пьяного кургана – километров двести…
И Ефросинья замерла от мысли, что родные до сих пор в дальнем городе, и неизвестно, когда вернутся. Происходящее казалось нереальным, каким-то дурным наваждением.
– Районным комитетом обороны объявлена эвакуация. Налажен вывоз сельхозпродукции и отгон скота. А то, что останется, подлежит уничтожению. Но паниковать, товарищи, не надо! – председатель снял мокрую от пота фуражку и рукавом провел по бурым прядям, прилипшим ко лбу. – Как говорил товарищ Сталин, от каждого из нас требуется полная мобилизация сил. Поэтому ставлю неотложные задачи. Первое. Несмотря на жару, приступаем к вывозу зерна. Прямо сейчас подъедут подводы. У кого нет подборных лопат, разрешаю смотаться домой. Второе. Завтра с утра начнем на горе рыть траншею. Для руководства приедет военный. Невыход будет воспринят как пособничество врагу…
Ефросинья уловила растерянные вздохи, перелетавшие от уст к устам. Наверняка встревожились и подруги. Белый свет вдруг лихометно сузился. Ждать помощи было неоткуда. Щемящее чувство безысходности сковало душу. Точно разбежавшись по береговой поляне, вдруг обнаружила, что впереди – обрыв…
Председатель говорил сурово, подбирая проникновенные слова и жестикулируя. Ефросинья – за пеленой набежавших думок – слушала вскользь. И вместе с другими испытывала растущую тревогу, догадываясь, что Камышан «толкает речь», чтобы не допустить разброда и сохранить в колхозе дисциплину.
Затем на комсомольско-молодежной «летучке» был сформирован отряд для особых поручений. Старшей в звене председатель назначил её, Ефросинью Грудневу, ударницу труда, хотя она со слезами просилась съездить за сыном в Пятигорск.
Кучер Сашка Аржанов хлестал меринка кнутом, не обращая внимания на визг перегревшейся втулки колеса, готового в любой миг слететь. Телегу трепало, несмотря на слой пыли. Набитый за время страды летник, виляя по балкам, вел к полю, где на редкость удалась озимая пшеница. Скосили ее недозрелой, и снопы в стожках оставили прямо на жнивье, чтобы зерно «дошло». Но война порушила все планы. Грузовики МТС и большая часть колхозных подвод были отряжены для срочных армейских нужд.
Ефросинья сидела рядом с возчиком, а на задней лавке тряслись Валентина Акименко и Наташка Можнова, – обе крепкие, бойкие молодайки. Они молчали, надорвавшись на погрузке зерна. Только на поворотах, когда подводу заносило, поругивали кучера. Но Сашка не обращал внимания, помня наказ бригадира: «Гони единым духом!» На дне телеги, сталкиваясь, погромыхивали канистры с соляркой, свежесрубленные палки с паклей, намотанной в виде булавы. Ехали понурыми, то и дело зевая. Родная степь стала точно отчужденной, беззащитно открытой…
Августовское небо, в густом засеве звезд, по северному краю багрово светилось заревом. Поминутно на незримой черте горизонта роились зарницы, – и оттуда, с задержкой, доносились орудийные удары. Дурашливый конь прядал ушами и шарахался. Взошедшая полуночная луна, в красновато-мертвенной бронзе, кралась вдоль темных очертаний гор. Когда подвода спустилась в суходол, и минули кизиловую рощу, вслед завопил, зашелся хохотом сыч. И Ефросинья, осознавая неотвратимую близость войны, горестно закусила губу…
В лунной полумгле обозначались длинные ряды стожков. Подводу оставили на краю лесополосы. Взяв палки, казачки побрели по рослому пахучему чернобылу к холмистому полю. Следом Сашка понес тяжелые канистры.
Приглушенный гул фронта не умолкал. К свежести ночи примешалась едкая горечь. Подросток стал поджигать факелы и раздавать их женщинам, стоящим в оцепенении. Подавая пример, первым ринулся на поле. С ходу подпалил крайний стожок. Вертикальные языки пламени лизнули сохлые стебли, ручейком взметнулись по колосьям.
– Что вы как вкопанные? – оглянувшись, возмущенно крикнул Сашка. – А ну, давайте!
Валентина, всхлипнув, тронулась с места:
– Как же палить, Господи… Когда это – пшеничка. Как руку на хлеб поднять?
Ефросинья, ускоряя шаг, опередила подругу. А у самой глаза мутились, и тяготило чувство, что предстоит сделать нечто постыдное, на что не решилась бы прежде. И ранила острая мысль, что круто ломается жизнь, в которой не остается ничего святого, и подступила беда, казавшаяся вчера за тридевять земель…
Костры, ярко вспыхивая, множились на поле. Наверно, со времён половцев не знала терская степь такого большого и разгульного огненного хоровода! Огонь и тьма бились в одичалой схватке. Будто из-под земли вырывались чудища, взметая оранжевыми лапами фонтаны искр. Вволю наплясавшись под ветерком, они не сразу теряли накал, а сворачивались в огнедышащие вороха, мерцающие волчьим оком. Факельщицы, задыхаясь от зерновой гари, поджигали стожки с наветренной стороны, чтобы не глотать дым. Их тени причудливо изламывались по стерне. Всё тревожней ржал привязанный к дереву конь. Закопченные лица блестели от обильного пота, – вблизи клокочущего пламени было адски жарко, но никто не сделал даже короткой передышки…
К двум часам ночи жнивье сплошь покрылось гарью и пеплом. Еще во власти какого-то неведомого языческого азарта, они собрались у подводы, наблюдая, как дотлевали кострища и светились бегучие огоньки по стерне. Обессилившие руки висели плетьми. Запал обыденно сменился чувством свершенного дела. Огонь иссушил кожу лица, стянул корочкой губы. Жутко хотелось пить.
– Поехали! Нечего распотякивать, – торопил Сашка. – Мне в Курскую с утра за почтой. А когда коню отдыхать?
– Не командуй! Мы не кони, а люди, – осадила Ефросинья, ставя ногу на колесо и глядя в тронутое огненными бликами лицо парня. – Остановишь возле криницы.
– И напротив става! Хоть рожи обмоем, – прибавила Валентина, грузно переваливаясь через борт телеги. – Закоптились, как чугуны.
Ледяной водицы вдоволь испили из родника. А запруженную балку кучер с разгона проскочил. Тут-то и попал он казачкам на язык. Особенно горячилась Наталья.
– Ухналь ты, сучок терновый! Для женщины помыться – первое дело. А ты? Сивого мерина пожалел. Ещё называется, член ВЛКСМ, – язвила она, раз за разом сбивая Сашкину кепку с затылка на лоб. Тот оглядывался, поправлял.
– Чуб зачесываешь, как кацап. Картуз, и то носить не научился. А у девок, небось, просишь?
– О Родине надо думать, а не болтать, – огрызнулся парнишка.
– Ты на него не наговаривай, – нарочито серьезно вступилась Валентина. – Лучше всех читает он Маяковского, и значок комсомольский всегда носит, должно, с ним и спит. А почему не глядит на нашу сестру? По малолетству не имеет оружия, одни ножны, вот и не гож на милованье.
– Тю! А я и не того…
И обе дружно прыснули. Сашка буркнул что-то сердитое, подстегнул и без того ходко бегущего маштака.
Ефросинья отстраненно молчала. С удивлением думала, как после такой изматывающей работы подруги могли еще зубоскалить. Возможно, этом бесшабашным озорством успокаивали себя? Или от предков-казаков унаследовали умение быстро отрешаться от бед, чтобы выстаивать перед теми, что надвигаются?
5В хутор въехали чуть свет. Валентина, жившая ближе всех, сманила искупаться. Над Тереком курчавился туман, цеплялся прядями на ветвях осокорей и дубов, стеной закрывающих островной берег. Пахло мокрой глиной и молодым тростником. Было зябко. Быстро раздевшись донага, казачки с визгом бросились в воду. За ночь она прибыла, оказалась напористой и до дрожи колючей. Течение несло пучки молодого сена, щепки, черные завитки овечьей шерсти. Наверняка в дальних осетинских горах прошли дожди.
Пора было расходиться по домам. Но Валентина по привычке зазвала к себе. И пока подруги во дворе развешивали юбки и кофты, насквозь пропахшие дымом, наведалась в дом, где спали дочки и свекровь. Принесла оттуда кувшин вина и распахнула дверь летней кухни. За разговором накрошила[5] в миску помидоров и лука, полила подсолнечным маслом. Выставила старинные серебряные стопки. Несмотря на полноту, вертелась хозяйка юлой, добавила к закуске капустного пирога.
– Винцо прошлогоднее. Вместо воды от жажды. – с одышкой проговорила она, садясь на табурет. – Давайте, чтоб не допустили в наш хутор немцев… За Красную Армию и мужей!
Не смущаясь оговоркой, Валентина выпила первой. Закусили. Налила по второй. Приметив, что с лица Ефросиньи не сходит выражение печальной отрешенности, со вздохом поправилась:
– Помянём Бориса. Нехай земля ему будет пухом.
– Вечная память, – добавила Наталья. – Был казаком настоящим.
Ефросинья подняла руку со стопкой и с недоумением спросила:
– С чего это вдруг? Я пила за него, как за живого! Это сначала ополоумела… А потом – стоп! В Галюгаевской похоронку принесли, а бойца только ранило. Про такой случай и тетка Василиса рассказывала… Борис – живой! Не верю я в извещение. Давайте за него и за ваших мужей еще раз!
– Значится, сердце вещает, – подхватила Валентина. – Нехай ни пуля, ни шашка, ни огонь их не берёт. А побеждают и скорей вертаются!
Валентина, опрокинув свою посудинку, не без желания услышать похвалу обмолвилась:
– Ну, как чихирек?
– Сладенький, – причмокнула Наталья. – Как поцеловалась. Жалко не с кем!
– Давайте теперь за нас, чтоб добро не пропадало.
И без того прокаленные лица запылали, расслабленно разомлели тела. Наталья, стройная и гибкая, потянулась и, выдернув гребень, растрясла по плечам, просушивая, темные длинные волосы. С закрытыми глазами откинулась на спинку стула, выпячивая под нижней рубашкой свои литые груди. Ароматное винцо пьянило ласково и незаметно.
– Ох, и намаялись… Мало, руки-ноги оцарапали, ресницы спалили, так еще кофточку мою искрой прожгло. Волдырь на титьке вскочил, – пожаловалась Валентина, обмахивая лицо утиркой. – Крушится жизнь. Немцы подкрадаются. Может, в отступ? Оставим хозяйство на старых, – их не тронут, а сами к беженцам примкнем.
– Скажите, почему до Терека фрицев допустили? – загорячилась Наталья. – С виноградника царский тракт как на ладони. Вчера я там работала. Ужас, сколько беженцев с тачками и чемоданами, подвод, машин. А военных! Удирают, чтоб за горами сховаться… Я бы тоже сорвалась. Да бригадир не отпустит И мамуку[6] не бросишь, сердце слабое. Опять же, кому мы нужны с детьми. Бродяжить, милостыню просить? Вот тебе и «Красная Армия всех сильней»!
– Что ты разошлась?! – оборвала Ефросинья с гортанной ноткой в голосе, что бывало, когда особенно волновалась. – Борис мой никогда от страха не побежит. И твой Митька, и Федор ее… Красноармейцы бьются из всех сил. Я в этом уверена. А потому отступают, что вооружения не хватает. Больше у немчуры самолетов и танков.
– Терцы клятву сдержат. Это верно. Потому – казаки! А за других – не божись, – покачала головой хозяйка. – Лучше о себе, девчата, поговорим. Что теперь делать? Как жить? У меня двое детей, у вас по одному. Да старики наши. И каждого накорми! Главное, запастись продуктами. Картошку, хоть и мелкая в этом году, срочно выкопать. Что можно – в колхозе украсть…
– А про другое забыла? – фыркнула Наталья, щуря свои цепкие крыжовенные глаза. – Про участь нашу. Мы с тобой – бабы как бабы. А на Фроську мужики зарятся. А если немцы?… В Гражданскую войну я малюсенькой была, и помню, как горцы в хутор наскочили. Мамука на чердаке пряталась. Двух баб насиловали и калмычку одну, незамужнюю. Беженка у нас ютилась из благородных. Так она – с места не сойти – остриглась налысо. Вроде тифозная. Потому не тронули…
– И молодец, – хлопнула ладонью по столу Валентина и воинственно подбоченилась.
– Дюже адатная![7] Без мужиков тоже не жисть. Встала б и – отряхнулась! – шало искривила губы захмелевшая Наталья. – На монастырь я не согласна. Что на роду написано – тому быть. Да не так страшен ведьмак, как малюют.
– Может, сумеют отбить фашистов? – не утаила надежды Ефросинья, почувствовав, что клонит в сон.
– Вряд ли, – клюнула носом Валентина. – Что гадать? А давайте затянем. Душа просит…
– Заводи, – кивнула Наталья.
Хозяйка, придав лицу страдательное выражение, запела страстно, с замиранием:
Ох, мама моя, мамка родненькая!Что мне делать скажи, – расскажи.Казака полюби… полюбила молоденькогоЯ всей силой моей беззащитной души.И при повторе, когда подхватили подруги, Валентина подняла голос на предельную высоту, как учила мать, – лучшая в округе песенница. Но на втором куплете певунья остановилась и протяжно зевнула.
Ефросинья на миг прикрыла глаза, – и тотчас погрузилась в зеленоватую теплую темь. Словно сквозь воду слышала она, как снова пробовала запевать Валентина и остановилась, затем в тишине сладостно навалилась дремота…
Ей привиделся Машук в весеннем мареве, бегущий вдоль родной станицы по своему извечному руслу полноводный Подкумок, родительский дом с крылечком. А за ним – цветущий сад. Увидела она себя девочкой, любующейся деревьями. И вдруг между белопенными соцветиями стали появляться на ветках черные блестящие кольца, а когда приблизилась, то заметила клубки гадюк, обвивающие груши и вишни, и от страшного испуга закричала…
С колотившимся сердцем Ефросинья очнулась. Ее разбудил незнакомый тяжелый гул. Подруги спали, посапывали сидя, опершись на спинки стульев. В приоткрытую дверь заглядывал, скособочив голову, рыжий петух, с черной, отливающей бирюзой шейкой и резным бордовым гребнем.
И в эту минуту с бешеной силой громыхнул взрыв, качнув землю. Со стола слетела, звякнув о пол, чарка. Подскочив спросонья, Валентина и Наталья испуганно уставились на Ефросинью. Та не успела ответить, как подряд ухнули еще две бомбы. Но отдаленней, – за околицей. Оцепенев в страхе, стояли неподвижно. Гул стих. С база донесся осторожный крик петуха.
– Искупались, а дымом отдает, – в нервной горячке посетовала Валентина. – Как же так…
– Бомбил хутор, сволочь, – ругнулась Наталья. – Крепенько спали… Что стоим, Фрося? Может, в наши дома попал…
И как была, в нижней рубашке опрометью бросилась из кухни. Ефросинья, натянув юбку и застегивая на ходу кофточку, побежала вдогон. На улице чувствовался резкий запах тротила, принесённый ветром. И она приняла, осознала как данность случившееся – война уже здесь…
6Хутор разбуженно шумел. Взгляд Ефросиньи еще издали выхватил подворье и хату, – они были невредимы. Всё кругом казалось таким близким и дорогим: уличный строй домов, и резные их ставенки, и плетни, и палисады с нежно лимонными и пунцовыми мальвами. «Без суеты. Всё делать по уму», – успокаивала себя Ефросинья, отворяя калитку.
Под камышовым навесом знакомо пахло коровой, подсохшим разнотравьем, навозом. Буська, почуяв хозяйку, повернула голову и призывно замычала. Ефросинья напоила буренку, подбросила в опустошенные за ночь ясли сенца и принялась доить. В посвежевшем воздухе волнующе витал сладковато-густой запах парного молока, и теплоту его она ощутила коленями, удерживающими подойник, – на что прежде не обращала внимания. Но вновь непрошено кольнула тревога: что с Павлушей и свекром? Мысленно перенеслась она в родную хату, в станицу Горячеводскую. Теперь они там, а Ефросинья – в хуторе, где стала жить после замужества. Борис учился в Пятигорске на тракториста, когда случайно познакомились на первомайской демонстрации. Год переписывались, пока она заканчивала педучилище. Однако преподавать немецкий язык ей так и не пришлось. В Пьяном кургане была только начальная школа, поэтому вынужденно пошла в колхоз. Думала ненадолго, надеясь, что перетащит мужа в город…
Соседка, тетка Василиса, в обрезанном потертом бешмете и калошах, ворошила кизяки в потрескивающей надворной печуре. На дощатом столе в горшке желтели куски тыквы. Увидев Ефросинью, входящую со стороны огорода с кувшином, она поправила косынку и тяжело вздохнула:
– Вот, Фрося, дождались войны. И к нам добрались, аспиды! Я у Махоры разузнала. Одна бомба на огороде Черноусихи упала, осколками крышу посекло. А другие на берегу деревья с корнями вырвали. Где они, проклятые, зараз?
– Вроде бы около Минвод. – Ефросинья поставила на стол кувшин. – А может, ближе. Недаром приказали траншею рыть. Иду на гору. А у самой сердце разрывается! Сынок и свекор до сих пор не приехали.
– Ну, Фомич тёртый калач. В огонь не полезет. Так-то оно и лучше… А за молочко благодарствую. Бабы решили нонче коров не выгонять. Пусть и твоя в стойле переднюет.
– Я задала сенца, напоите в обед.… Без вас, тетя Василиса, я как без рук. И дома не живу…
– Не переживай. Присмотрю, как надо.
К семи часам все, кто смог осилить подъем, были на месте. Ждали военного. Утро быстро теряло прохладу. Пахло молодой полынью, доцветающим шалфеем и донником. Иногда улавливался приторно-сладкий аромат татарника. Пологая вершина, в пожухлой траве и бурьяне, перетекала в поле, занятое бахчой. А далее второй волной оно поднималось на увал. Вдоль поля тянулась дорога на станицу Курскую, которая от выгона петляла у реки, а затем делала крюк по склону.
Ефросинья, проходя через многолюдную толпу, ощутила себя точно на похоронах. Хмурыми и сгорбленными выглядели бородачи и пожилые бабы, опиравшиеся на лопаты. Небогатый запас сил они растратили при подъеме, но по старинке храбрились, пошучивали. В стороне кучковалась молодежь, о чем-то оживленно споря. Тут же сновали вездесущие сорванцы, украдкой отходя к лесополосе, откуда легче высыпать на бахчу. Однако поживиться арбузами было не так-то просто. Вблизи дороги высилась холобуда[8] сторожа, крытая сеном и ветками. И в это утренний час дед Бобрусь, с берданкой за плечом, похаживал, меряя своими журавлиными ногами баштан и всем видом показывая, что покушаться на колхозное добро бесполезно.
Многочисленная группа молодаек держалась особняком. Они лузгали семечки, судачили, косились на бригадира, ожидая от него команды. Шёл второй час бессмысленного стояния.
– Должно, немцы рядом, – продолжила разговор дородная Дарья Портнова. – Беженцы отхлынули. А тех, у кого дети, расселяют по хуторам. В Дымкове две семьи поместили, свекор там был. А на содержание эвакуированных положено выдавать деньги. Или в счет налогов. А ну, прокорми ораву! И без того не солоно хлебаем. Еще военный заем брать заставили.
– У скитальцев выгодно одежду выменивать, – сощурив свои хитроватые глазки, оживилась Надежда Курбатова, работавшая в сельмаге продавцом. – За полкило сливочного масла я в Стодеревской у богатой москвички панбархатное платье отхватила!
– Нашли нас, крайних! Больше некого, – ворчала носатая неулыба Людмила Старечкина. – Нехай тогда, если за них не плотят, сами постояльцы окупают хлеб и койку. Ишь, насели на казаков!
– А то, что Бобрусь на бахчу детей не пускает, это как? – вклинилась в разговор верткая и неряшливо одетая Таисия Назарова. – Для кого, спрашивается, бережет?
– Гремело, а сейчас тихо. Может, бои кончились? – вкрадчиво предположила худенькая Нина Загудина, конопатая одиночка, которую перед войной бросил муж.
– Какие там бои, – возразила грустноглазая Вера Стахурлова, не снимавшая черный вдовий платок. – Слышала в саду от шефов, что красноармейцы оборону налаживают на том берегу Терека. Значится, попадём мы в самое пекло!
– Должно, так, – кивнула Дарья.
– Да кому наш хутор нужен? Буруны да степь кругом, – возразила Наталья, завязавшая на голове кукиш, и выглядевшая сейчас среди причесанных казачек неприглядно. Она подошла к Ефросинье, болезненно кривя губы:
– Голова шумит. Напоила Валька. А сама хоть бы хны. Опять, гляди, с Михеичем бодается. Слон и Моська! А ну, пойдём…
И на самом деле, стоящие рядом приземистая толстушка и двухметровый казачина выглядели весьма забавно. Однажды сцепившись в пустяшном споре, они с тех пор принародно устраивали при встречах словесные баталии.
– Чихирь, Валентина, не уважает тепло. Ты ересь несешь и не краснеешь, – уличал Авдей Михеевич, склонив кудлатую, точно у снеговика, белую голову. – Надобно, чтоб бочка с надавленным соком и часу на дворе не торчала! А почему? Мошкара. Сиганёт она в сок и своим особым ядом заражение исделает. И винцо пойдет не той колеёй, и не услада получается, а кислое пойло. Надавил ты – и сразу в холодок его, в погреб ховай.
– А чтоб сок забродил да силу взял? И бабука моя, и мать иначе делали! Три дня на солнце ставим…
– Ого! – хохотнул старик и ощерил беззубый рот. – За три денька квас кацапский вызревает.
– А почему ж мой чихирь хвалят, а ваш не очень?
– Не дури ты, Валюшка, честных людей! Про мое винцо, какое я лелею, выстаиваю до слезливой ясности, молва катится. И полагается перед тем, как выпить мой чихирь, твоей кислятиной руки хор-рошенько вымыть…
На этот раз бородач острил, жал на собственный авторитет и, похоже, брал верх. Валентина не отступала, и неизвестно, кто бы торжествовал, если б не замаячила на дороге повозка. Многие облегченно подумали, что спешит тот самый запоздавший военный. Однако зоркие женские глаза разглядели, что несущаяся по пыльному шляху подвода – колхозная, а правит ею стоящий в полный рост Санька. То, что кучер безжалостно хлестал мерина и оглядывался, всем показалось странным.
Не сдержавшись, навстречу ошалевшему лихачу двинулся Савелий Кузьмич. Но Санька метров за сорок закричал сдавленным тенорком:
– Немцы! На мотоциклах!
Толпа порывисто колыхнулась. Испуганные возгласы спутались в громкий гул. Малюгин не смутился, лишь рассвирепел, тыча рукой на дорогу:
– Где они? Покажи! Примерещилось? Стервец ты этакий, коня загнал! Все бока в пене…
– Я правду говорю! За лесополосой. А до этого видел кавалеристов наших. Они скакали по балке, к Тереку!
– Слезай! И не мути воду, кусок идивота!
Бригадир решительно повернулся к хуторянам и тем же разгоряченным голосом скомандовал:
– Старым разрешаю удалиться. Остальные – стройся в шеренгу! Начнем рыть. Три метра в ширину, два – в глубину. В Гражданскую мне приходилось по такому делу. Ничего тут сложного нет: бери поближе, кидай подальше.
Никто не понимал, для чего нужно было здесь рыть траншею. Прежде всего, этот открытый участок степи никакого интереса для военных не представлял. Копать, вгонять лопату в целинную твердь даже для привычной Ефросиньи оказалось трудом непосильным. Острие лопаты вязло, с трудом разрезало сплетения крепких, как проволока, корней. Попыталась она рубить землю, бросая лопату сверху вниз, но и это не помогало. У подруг дело шло не лучше. Солнце жгло немилосердно. Мучила жажда. Губы только смачивали, помня, что вода в жару – первый враг…
Шорохи по бурьянам и неровный перестук лопат. Одуряющий зной, от которого пульсирует в висках. И немая исступленность от сознания, что траншея эта – бессмысленная трата сил и времени, поскольку гораздо проще в хутор попасть по дороге.
7Выстрел из ружья – сигнал тревоги – прозвучал громко и обрывисто. Ефросинья разогнулась и подняла голову. Сначала не сообразила, зачем это дед Бобрусь мчался по полю с небывалой прытью и – на ходу отбросил свое ружьё. Может, пацанов догонял?
Но какая-то из молодаек, копавших на дальнем краю траншеи, отчаянно выкрикнула:
– Бабы, танки на поле!
Разом бросилось в глаза: в дымке, поднятой ветром, полуденное выгоревшее небо, скачущий на его фоне всадник на гнедой и за ним – два грязно-зеленых чудища с башнями, помеченными черными крестами. Они, по всему, преследовали верхоконного. И не стреляли, намериваясь раздавить. Из-под мелькающих копыт вскидывались фонтанчики пыли. Боец с перебинтованной головой низко припадал, жался к шее лошади. Танки мчались под горку всё быстрей. Немцев, вероятно, охватило то властное чувство жестокости, которое побуждает охотника медлить, хладнокровно наблюдая за будущей жертвой.