Полная версия
Казачий алтарь
Фаина, укладывавшая скрипку в футляр, резко повернула голову:
– Моя мама еврейка. Это вас волнует?
– Нет, боже упаси, – сбивчиво, точно уличенный в потайных мыслях, забормотал Тихон Маркяныч. – Для антиресу спытал… А с другой стороны, немецкий офицер на сходе грозился, что, дескать, обнаруженных евреев нужно передавать новым властям.
– Я презираю фашистов!
– Ой, ли? Береженого и бог бережет. Нонче храбрость в карман спрячь. Опосля достанешь…
Вечером, за ужином, Тихон Маркяныч неожиданно объявил, что также собирается в город. Во-первых, дома истратился запас соли, во-вторых, для ремонта церкви требовались крупные гвозди. Сын воспротивился, выяснив, что церковная община рассчитывает на ссуду, полученную колхозом. Но Тихон Маркяныч, выражавший волю стариков, был непреклонен. И староста по прежней казачьей заповеди, когда решение совета стариков было для атамана законом, – уступил.
Лидия, намаявшаяся за день, вела себя сдержанно. Но все же, заметив нетерпеливую радость Фаины, укорила:
– Тебя будто из тюрьмы выпустили…
– Ну, конечно, Лидунечка! Ужасно хочу домой.
– Моя зеленая косынка тебе к лицу. Примешь в подарок? Она совсем ненадёванная.
– Спасибо. А я тебе бусы оставлю. Гранатовые.
Лидия благодарно кивнула.
Еще затемно Степан Тихонович отправился на конюшню и, когда подъехал на фурманке[8] ко двору, все домашние были на ногах. Наскоро перекусили. Фаина помогла погрузить арбузы и, ожидая, пока хозяева уложат остальные продукты, предназначенные для продажи или обмена, отошла к воротам. Два петуха в разных концах Ключевского перекрикивали друг друга. Были те скоротечные минуты предзорья, когда из сумрака начинали выступать очертания удаленных предметов: решетка база, береговые вербы, желтый клин заречной стерни, а осокорь у забора менял ночной цвет листьев на бледно-серый, показывал их светлый испод, отзываясь на струи знобкого воздуха.
От мысли, что напоследок озирает этот хуторской мир, который вначале отталкивал и был чужд, стало почему-то грустно. За месяц Фаина все-таки освоилась, привыкла к Шагановым. В эти страшные дни многим, многим была она им обязана. И как ни странно, подрастеряла свою идейность, соприкасаясь с чем-то извечно важным, глубоким. Да и неведомо, что ждет ее впереди…
– Не обижайся, девка, ежели чем не угодили. Храни тебя Господь! А коли не сложится жизнь в городе – вертайся. Дорогу знаешь, – напутствовала Полина Васильевна перед тем, как закрыть ворота за выехавшей подводой.
А Лидия вышла на улицу в напахнутой на плечи фуфайке. Лицо ее было бледным, строгим и необыкновенно красивым. Большие серые глаза в зыбком утреннем свете смотрели не то с упреком, не то с печалью.
– Не затеряй адрес. Приезжай обязательно, когда сможешь, – напомнила Фаина, умащиваясь на разостланном поверх сена тулупе.
– Ладно.
Лошади дернули. Тихон Маркяныч, принаряженный в суконный бишкет, глубже насунул свою казачью фуражку с красным околышем, уселся рядом с сыном на поперечной доске-сидушке. Когда повозка стала набирать ход, обернулся и бодро крикнул:
– Не боитесь! Довезем ее в целости и сохранности… Да не забудьте кизеки перевернуть…
На прощанье Фаина помахала рукой, вздохнула и улыбчивыми глазами неотрывно смотрела на одинокую фигуру Лидии, пока шагановское подворье не скрылось за поворотом.
До обеда лошади отмахали километров тридцать. Степан Тихонович кучеровал напеременку с отцом. Оба знали наикратчайшую дорогу по безлюдной степи. Сморенная солнцем и дорожной качкой, Фаина прилегла меж оклунков и задремала. Кунял головой, не в силах сбросить сонливости, и старый казак. А Степан Тихонович, наоборот, чем ближе подъезжали к Ворошиловску, тем становился тревожней. Приметы отполыхавших боев угадывались повсюду. Чернели пепелища нив и скирд, воронки от бомб, окопы. На возвышенности – битая техника: искореженная пушка, сгоревшие до колесных рам автомашины, два немецких танка. У ближнего, наполовину обугленного, не было гусениц. А со второго, скорей всего, прямым попаданием бронебойного снаряда сорвало башню. «Слава богу, что прошли бои мимо нашего хутора, – подумал Степан Тихонович, подстегнув лошадей. – С землей бы сровняли».
При виде раздавленных подвод даже у Степана Тихоновича зашлось сердце. Доски бортов и колеса были размолоты в щепки. Вблизи одной из них лежала синюшно-темная человеческая рука, облепленная муравьями. Еще ближе подъехав, возница почуял смрад, разглядел под древесным крошевом тряпки, изуродованные, разлагающиеся людские тела. Содрогаясь от отвращения, погнал забеспокоившихся кобыл. Тряска разбудила Фаину и Тихона Маркяныча. Он что-то недовольно буркнул и стал сворачивать цигарку. Вдруг растерянно воскликнул, глянув на лесополосу, потянувшуюся сбоку:
– Боже правый!
На ветках рослых акаций висели, окаменев на задних ногах, две вороные лошади; дышло стоящей на заднем борту телеги было вздыблено. Вероятно, ошалев, пара дончаков понеслась прямо на деревья и в последний миг, срезанная пулеметной очередью, рванулась в небо…
– Экая страсть! Как же такое могет? – воскликнул Тихон Маркяныч, качая головой.
– Должно быть, от танка уходили, – предположил сын. – Там, сзади, подводы, как катком, прикатали… Кладбище посреди поля…
По дороге у безлюдного стана встретился колодец. Из жестяного ведра напоили лошадей и стали в тени лесополосы на роздых. Отполудновали. И лошадкам задали по ведру фуража. Тихон Маркяныч, пока сын дремал в тенечке, пучком сена обтер лошадиные бока, проверил упряжь.
Тронулись дальше. Село Грачевку, разбросанное в лощине, можно было обминуть кривопутком. Но Степан Тихонович, вновь взявший вожжи, решил спрямить путь – до бывшей губернской столицы оставалось верст сорок, а солнце уже заметно перевалило через зенит.
– Да-а, бывал я здеся, – поддался воспоминаниям старый казак, оглянувшись на Фаину. – Городишко неказистый. Но – богатейный! И люди скрытные, жадноватые. Куркуль на куркуле!.. Раньше он Ставрополем прозывался, а теперича вот прилепили новую названию.
На спуске, у самой околицы, фурманку остановили постовые: два мужика в немецких френчах и верховой в черкеске. Он круто поставил своего коня поперек дороги, окликнул:
– Откуда будете? Пропуск!
Помаргивая ресницами, симпатичный полицай с черными усиками бегло прочел бумажку, поданную Степаном Тихоновичем, и вернул:
– Подозрительных не встречали?
– Нет.
– Что везете?
– Продукты на базар. А я еду по колхозным делам, – пояснил Степан Тихонович.
Полицай поправил кубанку, намекнул:
– Арбузы сладкие? Угостил бы…
Степан Тихонович не успел и глазом моргнуть, как последовал ответ отца:
– Ты службу свою неси, а не цыгань у добрых людей!
Игреневый жеребец постового резко мотнул головой, очевидно, от укуса овода, разметав махры на щегольской уздечке. Всадник зло скосил глаза, ухмыльнулся.
– Та-ак… Поговорим по-другому… А ну, дед, слезай! Удостоверение личности!
– Мое удостоверение на моей голове. Вот, донской казак!
– Это мой отец, – с досадой сказал Степан Тихонович, протягивая пешему постовому, заспанному мордатому мужику крупный арбуз.
– И ты, девка, с подводы долой! – взъерепенился полицай, комкая в руке плеть. – Тоже без документа? Задерживаю всех!
– На каком основании? – с расстановкой спросил Степан Тихонович и неожиданно вскипел: – Ты прочитал, кто я? Немецкую власть дискредитируешь?
Незнакомое слово насторожило полицая:
– Как это дис… дискритируешь?
– А так! Мне с вами валандаться некогда… А ну, геть с дороги! – Степан Тихонович в гневе огрел левую дышловую. Она едва не сшиблись с жеребцом. Увернувшись, полицай крикнул, потянув плетью по плечу Тихона Маркяныча:
– Стреляй, Васька!
Позади грянул выстрел. Степан Тихонович на мгновенье обернулся. Всадник, придерживаясь за луку седла, слазил на землю. А мордатый, держа арбуз под мышкой, загребал ногами к хате, где стоял, пьяно покачиваясь, его приятель с поднятой вверх винтовкой. То, что с ними непочтительно обошлись постовые, взбесило Степана Тихоновича. Он напустился на отца, коря за несдержанность и скупость, и с горечью подумал: «Ничуть не лучше милицейских. Такие же недоумки… А я – кто? Выходит, из их стаи…» Обретшая дар речи, Фаина запоздало поинтересовалась:
– Откуда вы знаете это слово – дискредитировать?
– От умных людей в лагере, – нехотя отозвался Степан Тихонович.
При въезде в город два немецких солдата, взворошив сено, проверили повозку под присмотром унтер-офицера. Заглянули в кошелки, сумки, скрипичный футляр. Обыскали мужчин, а Фаине лишь заигрывающе подмигнули. И не потребовали никаких документов.
19Первым делом, следуя подсказкам Фаины, Степан Тихонович завез отца на Нижний рынок. Наспех разгрузился в начале торгового ряда. И, наказав продавцу ждать его именно на этом месте, погнал лошадей по Главному проспекту (бывшему проспекту Сталина) вверх, затем свернул вправо, на улочку, огибающую Кафедральную горку, и доставил Фаину к самым воротам. Расторопно занес во двор несколько арбузов и дынь, мешочек с сушкой, ящик с яблоками – гостинцы. Кивнув на приглашение Фаины переночевать у них, если не распродадутся засветло, Степан Тихонович был таков…
Остро вспоминая, как уходила отсюда, прощалась с бабушкой, Фаина пересекла дворик, нырнула под веревку с сохнущим бельем. Окна их квартиры на втором этаже почему-то были закрыты покрывалами. С сумкой и футляром в руках Фаина отстучала босоножками по деревянным ступеням. Наружная дверь – нараспашку. С недоумением обнаружила девушка в коридоре мусор, развешенные вязанки чеснока, стоящий у двери их квартиры рулон дерматина. Из ванной комнаты несло чем-то неприятно закисшим. Фаина оторопела и выпустила ношу из рук, заметив на прорези замка приклеенный лист с домоуправленческой печатью. Недоброе предчувствие пригвоздило. Затем, теряясь в предположениях, Фаина побрела на кухню, откуда доносился скрип.
Тетка Зинаида Тарханова, приземистая, постриженная по коммунарской моде, замешивала на шатком столе тесто. Туда-сюда мотался край кумачовой юбки, ходуном ходили мясистые плечи.
– Здравствуйте, тетя Зина.
Соседка изумленно оторвалась от стола. Чайные глазки, затерянные в складках щек, округлились.
– Во! Нич-чего себе… Прямо как снег на голову… И давно ж ты явилась?
– Только что. Не знаете, где бабушка?
– Гм. Евакуировали… Всех евреев собрали и вывезли.
– Куда?
– Мине не докладывали…
– А как попасть в нашу квартиру?
– А никак! Мине поручил домоуправ ейную охрану. Ежли возьмешь у немецких властей разрешение на жительство, тоды другое дело. Домоуправ ордерок и заверит. Да и печатьку сорвет. А самовольно – ни-ни! Не пущу… Так что ступай-ка в комендатуру. Только мы, Файка, супротив будем. И без тебя тесно! Проси комнату у другом доме. По городу многие пустуют…
На первом этаже, у Сидоровых, дверь оказалась на замке. Фаина постояла в раздумье и вышла на улочку. Незаметно добрела до проспекта. На углу, на афишной тумбе висел порыжелый от солнца плакат:
«Воззвание немецкого командования к еврейскому населению
11 августа 1942 г.
В городе организован еврейский комитет старшин для регулирования и руководства всех вопросов, касающихся еврейского населения.
Распоряжения комитета старшин обязательны для всего еврейского населения и подлежат со стороны последнего безоговорочному выполнению.
В качестве первого мероприятия подлежит к исполнению следующее: все без исключения евреи (и те, которые не принадлежат ни к какому религиозному обществу, а также те, которые принадлежат к другому вероисповеданию, нежели еврейскому, также их жены и дети), которые после 22-го июня 1941 года прибыли в наш город, обязаны собраться 12–го августа 1942 года в 7 часов утра на Ярмарочной площади (улица Орджоникидзе, вблизи вокзала железной дороги).
Возникла необходимость всех перечисленных выше лиц переселить в места, свободные от населения, которые возникли в связи с военными действиями…».
Фаина, решив, что воззвание не относится к бабушке Розе, жившей в Ворошиловске больше десяти лет, отошла на тротуар. И тут же вернулась, вспомнив слова тетки Зинаиды: всех собрали!
«Каждый обязан к этому дню, т. е. 12 августа 1942 года, иметь при себе необходимые для личного пользования вещи, как, например: постельные принадлежности, кухонные и столовые принадлежности, одежду и питание, минимум на 2–3 дня. Для собственного спокойствия рекомендуем деньги и ценные вещи взять с собой. Вес принесенных вещей не должен превышать 30 кг на каждое лицо. Для обеспечения охраны оставленного имущества приняты все меры…
Население города ставится в известность, что виновные в расхищении еврейского имущества будут без всякого следствия немедленно приговорены к смертной казни.
Все главы семей обязаны на месте сбора дать записку с надписью: фамилия, имя и отчество, а также точный адрес, где хранится имущество, оперативной группе совета старейшин. На этой записке, кроме того, должна быть указана фамилия лица, у которого оставлена опись имущества.
Самовольное оставление города запрещается.
Все указанные правила касаются также и тех семей, где муж еврей, а жена не еврейка, и не касается таких семей, где только жена еврейка.
Неисполнение всего вышеизложенного будет наказываться наложением высоких денежных штрафов, тюремным заключением, а в особо тяжелых случаях – смертной казнью».
Ноги снова привели Фаину к родному дому. Потрясенная негаданным своим бездомьем, вынужденным отъездом бабушки, немецким воззванием, в котором угадывались злой умысел и коварство, она испытывала ту оглушенность чувств, что не позволяет собраться с мыслями и принять хоть какое-то решение. Неуверенность и страх парализовали волю. Одна, одна в озлобленном и непредсказуемом мире! Мама и папа, где вы в это час?! Знали бы, что произошло…
На этот раз тетя Акулина Сидорова открыла дверь. Вероятно, она только пришла, не успев снять сиреневой блузки, которую прежде надевала на праздники. Открытое, славянского склада лицо ее осветилось тревожной радостью:
– Фаечка, ты? Деточка моя милая… Входи, входи! Что на пороге стоишь?
– Вот вернулась, а квартиры… больше нет. – Фаина шагнула и, не сдержавшись, обняла соседку, заплакала. Та молчала, гладя девушку по голове. Наконец, Фаина прерывисто вздохнула и заглянула тете Акулине в глаза:
– Что с бабушкой? Хоть что-нибудь известно?
Хозяйка подтолкнула Фаину к стулу, а затем, медля, заправляя под косынку выбившуюся светлую прядь, проговорила:
– Крепись, лапочка, крепись, детонька… Тут такое творилось! Ужасть! Утешить тебя нечем… Царствие ей небесное!
Фаину поразила тишина, последовавшая за словами. Пустота, которая странно росла, точно в воронку втягивая окружающее. Горе обожгло душу. С небывалой болью, теряя самообладание, Фаина вскочила и зачем-то опустилась на пол. И, обхватив виски ладонями, заголосила отчаянно, навзрыд…
– Собрали всех на Ярмарочной площади и на грузовых машинах отвезли в лес, к аэродрому, – рассказывала тетя Акулина полчаса спустя, сидя рядом с несчастной на лавке, за столом. – Витька… Ну, Хорсекиных младший… Так он с мальчишками по грибы ходил и видел… Сапогами и прикладами били, проклятые, и стариков, и детишек малых. А женщин, кто моложе, на глазах у родни оттягивали за кусты и сильничали… Партиями перед ямами ставили и из автоматов… Чтоб вам, извергам, сгореть в геенне огненной! Чтоб вы сгинули все до одного, мучители наши! Господи, накажи иродов! – молитвенно повысила голос верующая. – Отведи, Царица небесная, от мук и погибели… А Роза Соломоновна перед тем ко мне зашла…
Фаина сразу узнала свою семейную ореховую шкатулку. Под крышкой лежал листок. И, точно бы слыша родной голос, Фаина прочитала: «Родненькие мои! Как же жалко оставлять вас! Уже ничем не поможешь. И только плачу… Любимые мои Региночка, Фаечка и Стасик! Меня не будет больше с вами. Но вы думайте так, как будто я есть. Яхве да спасет вас! Только вами я и дышала, только вами и жила. Простите за огорчения. Они высохли, как роса, а любовь остается до… Рука не слушается. Прощайте! Прощайте! Не идти на сбор мне неможно. Донесла Зинаида. Как бы я хотела…»
Слезы замутили взгляд Фаины. Она поспешно убрала неоконченное письмо в шкатулку и спрятала лицо ладонями.
– Фаюшка, уже темнеет. Скоро комендантский час, – из горестного забытья вырвал торопливый голос тети Акулины. – Хочешь – оставайся у меня. Только лучше бы поселиться тебе у кого-нибудь из знакомых. Зинка-подлюка на всё способна. Вон, слышишь?
В дворике кто-то пересмеивался.
– Дуська с хахалем, квартальным. А до полицая этого её немец на машине катал. Такой славненькой была, а теперь испаскудилась. И Свету мою подбивала: в компанию с немцами звала. Отправила дочку к бабушке, на Мамайку…
– Да. Нужно уходить. Шкатулку оставьте у себя. А я вернусь в хутор, – согласилась Фаина.
Вечерний рынок перед закрытием, как обычно, был малолюден. Мимо Фаины прошмыгнул беспризорник-подросток, косясь на ее сумку и скрипичный футляр. У выхода повстречалась ватага немцев. Один из них, ушастый парень, пиликал на губной гармошке. Он столкнулся взглядом с настороженными глазами девушки и улыбнулся:
– Komm zu uns, Kleinchen![9]
Решительно, плечом вперед обошла Фаина веселого солдата, сдерживаясь от негодования. Не охватило ее малодушие и на краю торгового ряда, где не оказалось уже хуторян. Опоздала…
Степан Тихонович обернулся скорей, чем предполагал. В краевом земуправлении шустрый, жуликоватый чиновник слушал его всего минуту, выкатив черные глазищи, и перебил жестким вопросом:
– Что надо и как заплатишь?
– Оплатой не обижу. Да и магарыч при мне, – предусмотрительно начал Степан Тихонович…
Христофор (он, очевидно, был из греков) сам сел за вожжи и привез хуторского старосту на какой-то склад, где хранилось всё, что пожелаешь: от мебели и автомобильных колес до волчьих шкур. В ящиках стояла водка. В ряд висела дорогая женская одежда. Расторопные дельцы, вероятно, не растерялись, когда шла эвакуация.
Кладовщик, напоминавший попа окладистой бородой и басом, но матерившийся через каждое слово, отвесил полпуда соли по пятьдесят рублей за кило; за манометр и ящичек гвоздей содрал тысячу. Тут же, выпив стакан дармового самогона, похвастал:
– При царе две лавки держал и теперя, раздери его мать, волю дали. При Христе были торговцы? Были! Мы ни от какой власти, кляп ей в зад, не зависимы! Нас не остановишь…
– Мне бы квитанцию для отчета, – попросил Степан Тихонович.
Христофор скоренько написал ее на бланке с печатью. Ударили по рукам и расстались.
С ветерком погнал Степан Тихонович лошадей к рынку. Не мешкая, встал рядом с отцом, успевшим продать и дыни, и сливочное масло, и помог быстро, хотя и за бесценок, сбыть арбузы. Узнав, что марки относились к рублям одна к десяти, удовлетворенно принимал их от немецких солдат. Деньги крепки ближним днем.
Домой дончаки покатили полегчавшую фурманку охотней. Не добром поминая Грачевку, обогнули её, добрались до полевого стана в сумерки, напоили лошадей и остановились в лесополосе. Лошадки с жадностью набросились на сворошенное к ногам сено. На разостланном тулупе сели ужинать. За оживленным разговором выпили бутылку самогона. Вымученный дорогой, старый казак и покурить не успел – только прикорнул набок, да и затрубил носом! Степан Тихонович покружил вокруг подводы, настороженно прислушиваясь. Тоже устроился на тулупе. Ружье, с взведенным курком, положил рядом…
За полночь стала донимать прохлада. Проснувшись, Степан Тихонович поворочался и встал, полой тулупа прикрыл спящего отца и нащупал в фурманке свою телогрейку. Затем выпряг лошадей, под уздцы отвел пастись на край поля, на бурьянок.
Ночь была по-сентябрьски ясна и тиха, лишь подергивали порой сверчки. Степан Тихонович долго рассматривал небо, следил, как срывались звездочки. Стожары нашел над самой головой. Значит, близилось утро… Невзначай до осязаемости представилась Анна; вспомнилось, как пахнет ее кожа, как в сладостном исступлении, глуша в себе нарастающий крик, покусывала его ладонь…
«Не жалею! Что было, то было, – благодарственно подумал Степан Тихонович. – За грехи отвечу перед богом, а перед людьми не стану! Ради них в старосты пошел, а хоть кто-то отозвался добрым словом, оценил это? Нет. Одни считают, что захотел власти, а другие – немцев испугался… Эх, глупые вы, глупые… Ничего мне не надо! Сколько смогу, столько и буду тащить свой крест. Если самого Христа распяли, то такого, как я… Там, на сходе, думал, что одну из рук под топор кладу, а вышло, что голову…»
Так мятежно стало на сердце, что Степан Тихонович поспешил к отцу. Стараясь не разбудить, сел в ногах, закурил папиросу, купленную у спекулянта.
Звонкий, серебряный звук сорвался с поднебесья. Чуть погодя, повторился дальше, к югу.
– Никак лебеди? – удивился вслух Степан Тихонович. – Рановато.
– Пужанула война – вот и тронулись, – вдруг отозвался отец и, кряхтя, тоже сел. – Городскую тянешь?
– Дать?
– Ни-ни! Я собе сверну… Ты, сынок, покури и легай. А я лошадок постерегу… До хутора вон ишо скольки путя ломать!
Часть вторая
1В эту осеннюю ночь как никогда тревожно было на душе и у Полины Васильевны. Дальняя поездка в чужой город, да по немирной степи, волновала безвестностью и грозила любым лихом. Как проснулась она при вторых кочетах, так и промаялась до самой зорьки. Дважды становилась на колени молиться. Лампадка озаряла чело Богородицы и прильнувшего к ней младенца. Чуть выше проступал образ Георгия Победоносца со старинной иконки. Крестясь и творя поклоны, страстно взывала казачка к святым, просила их защиты и милости к родной семье…
…Господи, давно ли она держала на руках, вот как дева Мария, своего сыночка-первенца? И он точно так же всем тельцем прижимался к ней и темными глазенками водил по сторонам, с интересом разглядывая все, что окружало. Давно ли кормила его грудью и пеленала, и баюкала в зыбке под колыбельные песни, в любовном материнском самозабвении целуя его розовые пяточки?.. А как беспокоилась молодая мать, когда Яшеньку, ровно в годик, посадили верхом на коня! На радость всем, особенно деду Тихону, карапуз вцепился ручонками в гриву и улыбнулся. А его отец-казак был в те дни на фронте, на пригляде у смерти. Да неужто планида такая казацкая: отец в бою, а сын – стремена примеряет?!
Явственно помнился Полине Васильевне и черноволосый, как вороненок, Яшка-мальчуган. Рос он смышленый и крепенький. Слишком не бедокурил, но и не слыл тихоней. В учебе угадывалась отцовская жилка. Степан Тихонович, не скрывая гордости, частенько повторял: «Мне не довелось ученой ухи похлебать, а Яшку вытяну! Нищим стану, а его до института доведу!»
Три последних года семилетки проучился Яша в Пронской, квартируя у дальних родичей. Как ни тянулась душа за первенцем, а с младшими хлопот было не меньше; сидел уже на руках полугодовалый Егорка и мотался по куреню трехлеток Ленька.
Низались, точно бусины на нитке, один за другим дни. Только от каникул до каникул и видела она своего старшенького. И всякий раз зоркими материнскими глазами замечала, как меняется он, ходко идет в рост. И о чем ни спроси – растолкует обстоятельно и умело. Летом, в рабочую пору, делил с отцом и дедом степняцкую долю: был погонычем на косовице хлебов, помогал молотить, рыбалил, работал в саду и в огороде. При возможности раскрывал книжки и просиживал у керосинки до глубокой ночи…
Коллективизация грянула, что гром среди ясного неба. Как ни уговаривал Степан Тихонович отца подать заявление в колхоз, тот отказался. Сторону свекра взяла и Полина Васильевна. Председательша сельсовета, красная партизанка Матрена Барабаш, узнав, что Степан Шаганов остается единоличником, тут же нашла своему секретарю замену. Снова ключевской люд раскололся на две враждебные половины. И тем невероятней было известие, что Яшка-семиклассник со школьной агитбригадой разъезжает по району и ратует за новую социалистическую жизнь. Дошла очередь до родного хутора. Ради любопытства в клуб пошел и Тихон Маркяныч. Получаса не минуло, как оскорбленный старик прилетел домой туча тучей. Оказывается, не кто иной, как мил-внук, приклеив бороду, разыгрывая сценку, говорил такой интонацией, что даже дети угадали в нем Тихона Маркяныча. Едва нерадивец ступил на порог, как отец встретил его негодующим вопросом: «Так ты науки постигаешь? Вместо учебы в клоуны записался?» Яшка не оробел, твердо заявил, что с учебой все в порядке и, поскольку дано такое комсомольское поручение, то он будет его выполнять.
– Поручению дали деда позорить? – гневно переспросил Тихон Маркяныч и сдернул с крюка уздечку.
– Всех кулаков!
Первый удар пришелся по плечу. Подросток стиснул зубы, по-прежнему стоял у двери, держа в руке сумку с артистическим реквизитом.
– Сучонок! Да я тобе… Голову откручу! Надо мной, Георгиевским кавалером, надсмехаться?!