Полная версия
Бабы, или Ковидная осень
Полина Елизарова
Бабы, или Ковидная осень
Катя-медсестра
– Ну-ка, дай сюда свой мобильный! – подскочив к новенькой, только что прооперированной женщине, Катя выцепила из ее пальцев последней модели «трехглазый» айфон.
Двенадцатый – версия этого года (насколько Катя знала от Борьки) – еще не поступил в продажу. Из-за пандемии «яблочники» задерживали его выход до октября. Любые разговоры про айфоны бесили Катю не столько потому, что она не могла себе позволить менять их сыну, тем более каждый год, а потому, что она упорно не понимала: чем это новый, бывший в эксплуатации год или два телефон хуже самого нового.
– Мои же волнуются! – женщина, опираясь о матрас со сбившейся простыней своими тонкими ручонками, неловко пыталась принять вертикальное положение. Больничная рубашка задралась на бедре с красновато-коричневым, распространенным этой осенью крымским загаром. Темно-серые, небольшие и очень выразительные глаза, как у пьяной потаскушки, были подернуты мутноватой после наркоза дымкой.
Впрочем, какая она женщина…
Только по возрасту в паспорте. А так – вертлявая худосочная девчонка с повышенной эмоциональной возбудимостью. Ее привезли в отделение час назад прямо с кресла гинеколога.
Рождающийся узел в шейке матки. Не дошла бы, дурында, сегодня до врача, как пить дать через несколько часов, максимум через день, загремела бы в реанимацию – такое, бывало, заканчивалось и удалением матки.
«Эти стрекозы еще и детей растят», – отметила про себя Катя, до операции не рассмотревшая экстренную пациентку Маргариты Семеновны, а вслух сказала:
– Ничего, поволнуются… – Она сунула чужой мобильный в кармашек своих голубых форменных брюк. – Поспать тебе надо. И не нервничать.
– Какой спать?! Мне домой надо! – явно плохо соображая, взвизгнула пациентка. – Муж из командировки только что прилетел! И дети дома одни… то есть с няней…
– Ты же няню предупредила, что тебя везут на операцию?
– И что с того? Ей сто лет уже! А муж приедет голодный! Мне нужно срочно туда позвонить!
– Туда это куда? – усмехнулась Катя и подкатила к койке штатив для капельницы.
– Домой! – Пациентка окатила ее с ног до головы презрительным взглядом своих хмельных глазенок.
Подобный взгляд был Кате знаком – именно так при первой встрече на нее глядела определенная категория женщин, попавших сюда по блату и поначалу пытавшихся общаться с персоналом как с обслугой.
Катя покосилась на стул с набросанной на него одеждой – расшитая стразами тонкого кашемира кофточка, бархатные брючки, маленькая сумочка от Диора. Все ясно. Живет с богатеньким, живет среди богатеньких, во имя будущих богатеньких. Вот только от болячек деньгами не откупиться.
Катя, еще каких-то сорок минут назад подбривавшая этой тогда еще смертельно напуганной пациентке промежность (обычная процедура перед хирургическим вмешательством), усмехнулась.
– Руку мне дай, – негромко приказала она. – Да расслабь ты ее, не дергайся, а то синяк будет.
Подстриженные под каре темно-каштановые волосы пациентки при каждом повороте вертлявой головы источали тонкий аромат – цветок, похожий на розу, пудра и как будто немного коньяка.
– Да кто вы такая?! Вы не имеете права! Верните телефон!
– После капельницы верну. – Попав ловкими пальцами с первого раза в вену, Катя залепила на руке пациентки с помощью пластыря катетер и взяла с каталки для лекарств бутылочку с препаратом.
– Нет, я сначала позвоню! – упиралась сорокалетняя девчонка. – Это просто беспредел! Верните сейчас же телефон!
Катя набрала в шприц препарат, проткнула иглой крышку бутылочки с физраствором и настроила скорость потока.
– У меня муж голодный… – вдруг захныкала, как пятилетний ребенок, пациентка. Ее глазенки уже глядели умоляюще.
«Ой, отпусти меня, отпусти!» – Катя так и видела перед собой извивающееся на растерзанной кровати гибкое тело. Рот ее лгал, а тело – нет. Тело вовсе не хотело, чтобы тот, кто нарочито медленно приближался к нему, уходил. Тело молило остаться. Подобный тип женщин – вечных не-знаю-чего-хочу девочек, Катя называла про себя «искренними врушками».
– Короче, лежи и не дергайся! Делай что говорю, – почти не разжимая губ, прошипела чертовски уставшая за день Катя. – И скажи спасибо своему ангелу, что все так хорошо обошлось.
– Но они же там с ума сойдут! – привстав на локте и ухватив ее за кисть нежными, наманикюренными ярко-сиреневым пальчиками, умоляла больная.
– Сказала не дергайся! – Катя поправила катетер. – Няня-то эта давно у вас? – смягчила она голос.
– Да-а-а-вно. Она нам родственница.
– Ну, и что тогда кипешуешь? Уж должна твоя родственница догадаться и чем детей покормить, и чем мужа… Женщина она пожилая, мудрая, да?
– Да, – начала сдаваться больная и, прикрыв кулачком свободной руки рот, аппетитно зевнула.
Кате мучительно захотелось прилечь рядом и покемарить хотя бы часок, но впереди ее ждала длинная бессонная ночь.
– Постарайся уснуть.
Сдаваясь, больная прикрыла глаза:
– А телефон?
– Вернусь, сниму капельницу, отдам.
– Обещаете?
– Обещаю. Спи.
– Как вас зовут? – не разлепляя век, спросила пациентка.
Остатки умело нанесенного макияжа успели превратиться в цветную размазню – темно-коричневые и светло-бежевые перламутровые тени неряшливо размазались по верхним векам, стрелки почти стерлись, а тушь на ресницах свалялась в комочки.
На прикроватной тумбочке лежали украшения, которые Катя (о чем она сейчас сквозь усталость с трудом вспомнила) заставила ее снять перед операционной – маленький бриллиантовый крестик белого золота на плоского плетения цепочке и пара колец: одно с бриллиантом, другое – тоненькое, обручальное.
– Катя.
– Без отчества?
– Можно без отчества.
– А я – Нина… Слушай, – забормотала, преодолевая очередной зевок, пациентка. – Если вырублюсь, ответь моим, – по-кошачьи мягко перешла она на «ты». – Скажи, все хорошо. Пароль на телефоне: двенадцать ноль два ноль три.
– День рождения ребенка? – копошась на перекатном хирургическом столике, вяло поинтересовалась Катя.
– День сва-а-дьбы, – уже совсем заплетающимся языком ответила Нина. – Постойте! – окликнула она уже стоявшую в дверях Катю. – Ты… ты только не бросай меня, я тебя хорошо отблагодарю…
Катя уменьшила в палате верхний, потрескивающий в люминесцентной лампе свет, выкатила вперед себя столик и прикрыла дверь.
Выйдя из палаты, бросила взгляд на большие настенные часы.
Такие часы были типичным атрибутом практически любого медучреждения: охолаживающие своим безразличием, круглые, заключенные в толстый черный обод с белым полем и черным же циферблатом. Примерно раз в полгода здешний завхоз, взобравшись на стремянку, менял в них батарейку.
На первых порах в отделении Катя, по необходимости глядя на них по несколько раз за смену, негодовала – кому же это в Министерстве здравоохранения, составляющем и подписывающем бумаги с перечнем необходимого больничного инвентаря, пришло в голову подчеркивать разлуку с семьей и домом, для многих просто невыносимую, такими вот убийственно унылыми часами?
Со временем она стала относиться к ним как к чему-то, хоть и не любимому, но в доску своему. Случалось, притормозив в пустом коридоре, она им подмигивала, грозила кулаком, беззвучно жаловалась, а когда батарейка в часах подыхала, она, кажется, была единственной, кто сообщал об этом завхозу.
Была половина одиннадцатого.
Ей давно уже нужно было позвонить сыну, проверить, дома ли он, и для проформы поинтересоваться, сделал ли он уроки.
Сына Катя не любила.
Возможно потому, что так и не сумела раскрыть в себе полноценную женщину.
«Женщина должна быть скромной и в ожидании», – частенько говорила Кате мать. На ее полном, вульгарно подкрашенном, с лоснящимися щеками и носом лице не отражалось ни одной понятной эмоции.
Как-то раз, когда Кате было пятнадцать, мать, осуждая разбитную Катину одноклассницу, девчонку из соседнего подъезда, сказала эту фразу при отце.
К тому моменту он был уже пьян.
– Так это женщина, а не кухаркин выблядок! – хохотнул он, нетерпеливо теребя в руках граненую рюмку, а затем окатил дочь оценивающим взглядом:
– А Катька-то у нас вообще какой-то гирмофрандит!
– Гермафродит, – поправила Катя и, схватив со стола свою чашку, поспешила выйти из кухни.
– Сам ебется, сам родит! – загоготал вслед отец.
Мать, в то время еще любившая пропустить с ним вечерком пару-тройку стопочек, рассмеялась следом.
К своим материнским обязанностям Катя относилась со всей ответственностью, ведь разделить эту ответственность ей было не с кем.
Когда она вынашивала Борьку, отец, не дождавшись внука, скоропостижно умер от инсульта.
Бухал он всегда и немного сбавил обороты лишь в последние годы жизни, из-за начавшихся проблем с сосудами.
Мать же, сколько Катя помнила, то до синяков – своих или отцовых – ругалась с ним, то постоянно от чего-то лечилась – мочой, травками, иголками, пока не «долечилась» до нетяжелой, но все же онкологии.
Похоронив мужа, мать носилась со своей болезнью как с желанным младенцем.
Между курсами предписанных таблеток все так же баловалась травками, настойками гриба и ощелачиванием организма.
Помогала мать только в первый год, по вечерам после работы, а как только Борька пошел и хлопот с ним прибавилось, вышла на пенсию и уехала
в деревню во Владимирской области, откуда была родом. В город мать приезжала только на плановый осмотр к врачу.
Собственные болячки и несколько соток перед ветхим домом, с яблонями и картошкой, были для нее несопоставимо важнее, чем Катя с ее довеском.
Отец ребенка – веселый коренастый экспедитор – испарился из Катиного поля зрения сразу, едва узнал от дворовых ребят, что дура-Катька умудрилась от него залететь.
Ей было семнадцать, ему – двадцать два.
Познакомились они в шумном и всегда пьяном вечернем дворе трех хрущевок, включая Катину, уже бог знает сколько лет назад намеченных под снос.
Он был «залетным», появлявшимся в дворовой тусовке лишь время от времени; Катин одноклассник, живший в доме напротив, приходился ему двоюродным или троюродным братом. Одноклассника, мелкого барыгу, попавшего под раздачу в спецоперации ФСКН, посадили раньше, чем пришла повестка в военкомат.
Связь с отцом будущего ребенка оборвалась, да и не искала Катя этой связи.
Студентка медучилища решила сохранить беременность.
Ее решение было продиктовано вовсе не высокой нравственностью и уж тем более не религиозными убеждениями.
В тот самый вечер, когда из принтера УЗИ вылезло фото трехнедельного эмбриона, она, возвращаясь домой, вдруг отчетливо поняла, что живет в Средневековье.
Неожиданно зародившаяся внутри нее новая жизнь была в ее мироздании единственной – а вдруг? – обладавшей хоть каким-то шансом отсюда выпорхнуть.
Катя шла от остановки троллейбуса и, как обычно, глядела себе под ноги.
Кроссовки ее были грязны и растоптаны. Недорогие, чистенькие и модной модели лежали в рюкзаке. Поймав однажды брезгливый взгляд красивой одногруппницы, Катя, подзаработав на уборке офиса, купила новые кроссовки и взяла за правило переобуваться в училище.
Этот спальный столичный северо-западный район, по крайней мере вдоль и поперек изученная Катей его часть – собственный двор и соседние дворы, садик, школа, поликлиника и магазинчики – был отдельным государством, жившим по своим нехитрым и неизменным, вне зависимости от курса доллара и цен на нефть, законам.
Дворовые девки, с утра зазывно-нарядные, любившие подчеркнуть свою гендерную принадлежность накладными ногтями и пластмассовыми ресницами, крикливо матерились почище мужиков.
Как и их прародительницы, еще до совершеннолетия они часто беременели, и к двадцати пяти многие имели по второму, а самые безбашенные – по третьему ребенку.
Парни работать не любили, но вынуждены были это делать с понедельника по пятницу – кто водителем, кто курьером, кто монтажником в какой-нибудь фирмешке по установке дверей и окон.
Не видя выбора, жили дворовые в основном друг с другом.
Матери удручающе рано старели и все свободное от работы или возни с внуками время, как Катина мать, толклись в окрестных магазинах или в районной поликлинике.
С вечера пятницы и по воскресенье молодежь пила, после, напрочь забыв изначальный повод, дралась меж собой или с «залетными», и, вычисляя, где наливают на халяву, перебегала из подъезда в подъезд.
В выходные девки становились крикливее и податливее, а парни – в основном на словах – воинственными и щедрыми.
Еще здесь были старики, со сморщенными лицами, смахивавшими на кору вековых, чудом переживших не один режим дворовых дубов. Неопрятные и тоже частенько хмельные, с вечерним холодком они неохотно уступали молодежи насиженные места на лавочках. Почти в любом разговоре – хоть о политике, хоть о здоровье – старики сетовали, как хорошо было жить при Советах. И часто, противореча самим себе, доставали из шуршащих пакетов и громко нахваливали какой-нибудь дешевый китайский товар, коим изобиловали окрестные магазины.
В медучилище, расположенном ближе к центру столицы, Катя прикоснулась к другому миру.
Многие девчонки из ее группы имели конкретные планы на будущее: после училища поступить в вуз, выучить английский, найти работу за границей.
Мужчины в их матрице, коли о них заходил разговор, были сплошь перспективными, а за их неясными образами очерчивалось богатое на новые краски будущее.
Такие девки почти не матерились и часто украшали свою речь англицизмами. Они обсуждали не только разводы звезд и чьи-то дорогие шмотки, но делились впечатлениями о книгах и фильмах, некоторые даже ходили в театр.
А еще они (и это почему-то больше всего поражало Катю) носили приятные к телу удобные трусы, а не дешевые кружевные стринги из Катиного средневековья.
Контраст, с которым ежедневно сталкивалась Катя, был даже не столько во внешних различиях, дворовых и училищных, сколько в отсутствии у дворовых каких бы то ни было амбиций. Будущие медсестры, многие из которых также выросли не в самых обеспеченных и благополучных семьях, были любопытны до большого мира, а дворовые все поголовно, добровольно заперев себя в средневековье, шли по накатанной предками дорожке.
Катя чувствовала себя везде чужой, полезной только в моменте, ненужной самой себе.
Угрюмая задушевность дворовых, их скорые радости и печали, их лень, мелочность и узость взглядов отзывались в ней сосущей тоской.
Девок же из училища она побаивалась, будто ощущая отграничивавший ее от всех круг, мешавший шагнуть навстречу одной из ярких птичек, с кем хотелось по-настоящему сблизиться, ведь в это понятие —«сблизиться» – Катино пугливое подсознание вкладывало нечто большее, чем заумную болтовню и походы в театр.
Решение оставить плод было во многом эгоистичным.
Появление ребенка, принадлежавшего (как она полагала) ей одной по крайней мере в ближайшие восемнадцать лет, открывало дверцу в новый мир, где ее существование приобретало безусловную ценность.
Беременность протекала тяжело. Не только Катино тело, но и грубоватое, с отцовскими чертами лицо в первом же триместре приобрело непроходившую отечность, начались проблемы с желудком и зубами.
Когда живот уже было не скрыть под одеждой, дворовые кумушки всех возрастов начали заваливать ее вопросами и тут же давать непрошеные советы.
Мать с отцом, будто не самые приятные соседи по коммуналке, все так же ежевечерне толклись на кухне, смотрели ток-шоу, выкрикивая что-то телевизору, теперь уже втихаря, чтобы не злить беременную, пили водку и чуть меньше ругались.
Училище, которое Катя продолжала посещать до восьмого месяца беременности, стало для нее отдушиной. Погружаясь с головой в теорию и практику сестринского дела, несмотря на свое положение, она не только не уставала, но и напитывалась необходимой энергией, которую родное средневековье умудрялось высосать за какой-нибудь пятиминутный разговор.
С годами Катя приучилась относиться к себе и людям безоценочно.
Работа в гинекологическом отделении, куда повезло попасть на практику сразу по окончании училища, а после закрепиться на постоянной работе, требовала от нее ежеминутной собранности и быстроты реакций, эмоциональной отстраненности и умения взять на себя ответственность или вовремя перенаправить ее на старших по званию.
Средневековые все так же пили, сходились-расходились, бывало, умирали, не дотянув и до сорока, а представительницы таких же средневековых окраин, типажи которых Кате были знакомы до мельчайших жестов и интонаций голоса, иногда попадали к ней в отделение.
Звонкие птички из училища, после выпуска разлетевшиеся по медучреждениям города, с годами подрастеряли свои амбиции.
Самые успешные позже получили дипломы косметологов, более-менее удачно вышли замуж, а неприметная некогда толстуха Пилюгина, если верить соцсетям, заделалась модным инстаблогером.
Закончить вуз и стать врачом удалось только одной из выпуска; три сокурсницы, не ленившиеся учить иностранные языки, нашли по специальности работу в Европе.
Мечта Кати – выцепить свое чадо из средневековой трясины – приобретала реальные черты: ее незаметно подросший сын не прибился к дворовым и все свободное от учебы время проводил за компьютером или в школьной футбольной секции.
Впрочем, для молодой средневековой поросли это стало трендом – новое поколение все реже разменивалось на пустое уличное времяпрепровождение, общение перешло в чаты, а водку и сигареты многим заменил вернувшийся в моду спорт.
Но неумолимо набирало силу еще одно зло – дешевые синтетические наркотики, и допустить, чтобы это зло затронуло ее худющего, по-обезьяньи длиннорукого, с россыпью угрей на лице сына, Катя не могла.
Остановившись перед дверью в сестринскую, она настрочила в ватсапе коротенькое сообщение:
«Ты дома?»
Чтобы не пропустить ответ, включила на мобильном громкость.
В сестринской ожидаемо восседала за столом санитарка, которую за пристрастие к курению дешевых крепких сигарет, грубый голос и сердитый взгляд персонал клиники прозвал Блатной. В обход всех правил и с молчаливого согласия руководства эта похоронившая мужа и давно вырастившая сына женщина, жившая в области, частенько оставалась в клинике на ночь. Спала она в сестринской, на старом протертом диванчике. Дежурившие по ночам сестры обычно наскоро мылись в одной из пустовавших «коммерческих» палат; Блатная лишь чистила зубы здесь же, в сестринской.
На столе стоял новехонький электрический чайник – подарок от отделения Кате на день рождения – и две разномастных чашки. Блатная, словно заранее чувствуя, когда появится Катя, загодя заваривала в ее чашку спрессованные в пакете, красиво разрекламированные по телеку чайные опилки.
– Вот и стало ясно, кто хороший человек, а кто говно. Этот вирус всю сущность из людей вытащил, – ворчала санитарка, осторожно откусывая левой, пока еще зубастой частью своего рта от обломка шоколадной плитки.
Вполуха слушая, Катя, по обыкновению, молчала.
Она думала о сыне и об этой Нине.
Беспокойство за Борьку вызывало обычное раздражение, а мысли о Нине – теплой и гладкокожей, смотрящей сейчас свои наркозные сны, лишь усиливало его.
– Так-то вот, Катюша. Пацанов с ней вместе вырастили, с внучкой ее сидела, а она мне: «Стой на пороге! Мы соблюдаем карантин!». Перчатки по локоть и тряпка черная на пол-лица. Я ей говорю: «Ивановна, да в нашей в клинике ковидных нет!» – а она миксер мне сует и дверью перед носом хлоп!
Катя взяла из железной банки – подарка недавно выписавшейся пациентки – круглую песочную печеньку. Она привыкла есть на ходу.
Катя, конечно, догадалась, что Блатная жаловалась на соседку.
У Кати тоже была соседка. Ходила всегда без перчаток и маски, ей сам черт не брат.
– Не, моим миксером целый год пользовалась, чтобы торты свои на продажу делать, а как раскрутилась, сучка, и свой купила, даже спасибо не сказала!
Катина соседка ничего сложнее яичницы приготовить не могла.
Ей бы, поэтессе, в Париж, ей бы кататься в пролетке и, хохоча в ухо то одного, то другого толстосумного поклонника, пить на ласкающем ветерке шампанское. Ей бы в любовники промотавшегося картежника-графа, ей бы соболиное манто на плечики… А еще ложу в опере, рассвет на берегу Сены и поздний завтрак на круглом столике в хрустящей крахмалом простыней постели.
Катя вдруг вспомнила, что еще третьего дня обещала занести соседке Ируське халявных материных картошки и яблок.
– Че, как ремонт-то твой? – без интереса полюбопытствовала Блатная.
Сегодня целый день перед тем, как выехать в клинику и заступить на смену, Катя занималась разборкой коридора и своей комнаты – упаковывала вещи в коробки. Напоминание о предстоящем ремонте отозвалось нытьем в пояснице.
– Еще не приступили. Подготавливаю квартиру.
– Ты поаккуратней давай с этими молдаванами!
– Они белорусы. Дворники наши местные. Муж и жена.
– Все равно за ними глаз да глаз. Ценности из дома забери, когда они там шуровать начнут.
– У меня их нет. Ценностей.
– А что у тебя есть? На жопе шерсть? Редкая, но своя?
В ответ на грубую шутку Катя лишь вяло улыбнулась.
– Ладно… Пойду перекурю – и на боковую, – пробурчала Блатная и, взяв со стола магнитный ключик от лифта для сотрудников, пошоркала к двери.
– Давай, – перебирая в коробке печенье, машинально отозвалась Катя.
Возле двери стоял заранее заготовленный санитаркой пакет с алюминиевой миской и котлетами, недоеденными больными в обед. Зацепив пакет крючковатыми пальцами, санитарка вышла из сестринской.
Не успела Катя сунуть в рот вторую печеньку, как в кармашке ее форменной блузы раздался сердитый писк.
«Дома. Поел. Скоро ложусь».
«На тренировке был?»
«Да».
«Ок. На завтрак ешь йогурт. Он в холодильнике».
Жуя, Катя подошла к раковине, вымыла руки и тщательно вытерла вафельным полотенцем. Вернувшись к столу, достала из кармашка брюк Нинкин мобильный. Заняв на время удобный, со спинкой, санитаркин стул, набрала код-пароль.
Личную жизнь Кате заменяли безобидные влюбленности.
Пару раз в год судьба подкидывала ей в отделение подходящий объект, такую вот сложносочиненную, как эта Нина, натуру, не выношенную кухаркой из средневековья, но вылепленную по проекту умелого скульптора.
Она, как и все предыдущие объекты, несла в себе неуловимую, недоступную Кате загадку женской сущности.
В манере даже в порыве эмоций обращаться на «вы», в тоненьком дешевом обручальном колечке, в небрежно брошенной на стул дорогущей сумочке, в аромате волос, в очаровательной нахрапистости и тут же, следом – в наивности, с которой она назвала пароль от своего телефона, Катя считала интереснейшую своими противоречиями историю чужой жизни, к которой, без раздумий, взяла на себя право ненадолго стать сопричастной.
Блатная должна была вернуться не раньше, чем минут через пятнадцать.
Катя знала, что, подкармливая бродячую собаку, прибившуюся во двор клиники, санитарка выкуривала подряд две, а то и три сигареты.
Отхлебнув из чашки, Катя сразу нашла фотоприложение, иконка которого – цветик-семицветик – была ей знакома по старенькому Борькиному айфону.
Перед глазами запестрели квадратики картинок.
Она отмотала к началу – первое фото датировалось мартом этого года.
На нем Нина, державшая в руках охапку роз, была в коротком цветастом халатике. Лицо ее было не накрашено и по-утреннему свежо.
Она принадлежала к тому типу женщин, которых косметика делала ярче, но старила на несколько лет – на всех последующих, сделанных в те же минуты снимках, в камеру смотрела шкодливая девчонка. Материнство и истинный возраст выдавали лишь слегка поплывшая талия да чуть-чуть жирка на коленках.
Теперь Катя знала, что на восьмое марта муж приносит Нине в спальню внушительную охапку роз. Что ж… На его месте она заказала бы ей корзину голландских подснежников.
А вот и муж – ушастый, с маленькими, темными, пытливо-недобрыми лазами, еще не старый с больно заумным выражением лица, в этот же день, за столиком в ресторане рядом с успевшей нацепить на себя броню Ниной. Здесь лицо уже подкрашено, плечи оголены, на ней бархатное черное платье и кулончик с изумрудом на тонкой цыплячьей шейке.
Следующие снимки сделаны в середине марта – на них сахарели горы, укрытые голубой глазурью неба. Нина была запечатлена вдалеке, в каком-то скучном серо-желтом лыжном костюме. Вероятно, она хорошо каталась, раз не кривлялась, от нечего делать, перед камерой.
Зато в ресторанах, которые она посетила на этом, судя по меткам над фото, итальянском курорте, она была похожа на милую нарядную кошечку, особенно в своей шерстяной, щедро расшитой жемчугом серой кофточке.