
Полная версия
Башня птиц
– Это не вас Лицедеями зовут? – догадался Егор.
– Зовут и так, – ответила девочка Маша, – от имени что изменится.
– А Дёйбу вы знаете?
– Как не знать. Знаем. Дёйба здесь все время живет, это мы пришлые.
На пороге появился долговязый молодой человек в странной одежде: строгий черный костюм, лакированные туфли, цветастая рубашка, галстук-бабочка и круглые черные очки, сдвинутые на нос.
– Ну как? – хвастливо спросил он, поворачиваясь и одергивая пиджак. – Так-то не боязно? А?
И, мигнув сразу обоими глазами, засмеялся.
– Не боязно, – ответил Егор. – Что мне вас бояться? Хоть и нежить вы, а все-таки на людей похожи.
– Вот уж не скажи! – протянул мужик. – Ты нас с собой не путай. Наш род вашему не чета. Мы подревнее будем, чем вы, люди.
– А что же вас так мало осталось? Повымерли, что ли?
– А это у тебя спросить надо. Ты ведь человек, с тебя и спрос, что и нас мало осталось, и зверей, и деревьев. А чем ваше покорение природы оборачивается, знаешь? Знаешь, конечно, как тебе не знать. А мы – наоборот, неотделимая часть от всего живого, мы не против природы, а с ней заодно. Вы природу губите, а выходит, что и нас. Ясно?
– Нет, – сказал Егор, – не ясно. Что толку от вашей жизни? Что вы создали за свою историю? Душой природы себя объявили, в разные личины рядитесь, то птичкой, то паучком, то елочкой станете. Хорошо вам так, наверное, ни о чем думать не надо, живете, как деревья, что тыщу лет назад, что сейчас. И что изменится, если вы и вовсе вымрете? Кому вы нужны? Нет, Лицедей, только наш путь и был верным, пусть трудным, пусть ошибались мы, но только мы, люди, в ответе и за себя, и за природу. Это не вы, а мы – душа природы, плоть от плоти ее, кровь от крови. А вы паразиты, приспособленцы. Вот теперь мне и ясно. Ну ладно, прощайте, Лицедеи, пошел я.
– А никуда ты от нас не денешься, – спокойно сказал мужик и затуманился, исказился телом, разбух и стал распадаться на части.
Егор отвернулся от неприятного зрелища.
Даже гадать не хотелось, во что сейчас превратится Лицедей.
А превратился он в стаю разноцветных бабочек, больших и маленьких.
И бабочки, не размыкая строя, поднялись вверх, к вершинам деревьев, и пропали из вида.
– Чтоб тебя птицы поклевали! – прокричал вслед Егор, и обратясь к Маше: – Ну, а ты чего ждешь? Давай в ящерок превращайся, в букашек-таракашек, в бабу-ягу, в медведя, в сохатого, в черта рогатого. Ну, что стоишь, Машенька? Все равно таких девушек не бывает.
– А такие бывают? – спросила она и, поколебавшись в воздухе, превратилась в большую яркую птицу с девичьей головой.
– Бывают, – твердо сказал Егор, не отворачиваясь. – Птица Сирин называется или Алконост. Эка невидаль! Давай теперь, пой свои песни, завораживай меня. Все равно я тебя не боюсь.
– И запою, – сказала птица.
И в самом деле запела. Пела она хорошо, только слов в той песне не было и чудилось Егору, что тайга вокруг него изменяется, и он сам растворяется в ней, в каждой жилке листа, в каждой твари, в каждой песчинке, и ощущение это было новым для него, непривычным, странным, но все же приятным, и ему даже противиться не хотелось этой песне, а слушал он ее, и вот – он уже не он, и не Егор он вовсе, и тела нет у него, и душа рассыпалась средь деревьев…
Глава пятая
Кто-то ходил в темноте, поскрипывал половицами, шмыгал носом, всхлипывал, пришептывал, шлепал босыми ногами, и временами чьи-то мягкие лапы касались Егора. Веки у Егора тяжелые, открыл он глаза с трудом, разлепил ресницы и увидел, что лежит на кровати, в той самой квартире, откуда ушел после развода. Ночь на дворе, луна в окно смотрится, тихо вокруг.
– Нина! – позвал Егор, – Нина, ты слышишь? Я проснулся!
И увидел, что кто-то наклонился над изголовьем кровати, серый и расплывчатый в полутьме, щетинистый, мятый, ресницы, как пух свалявшийся. Моргает, сопит, зубы скалит, руки протягивает.
– Кто ты? – вскочил Егор на ноги.
И страшно самому, к стенке спиной прижался, кулаки сжал. А тот губы разжал, зашамкал и заговорил ватным голосом:
– Не бойся. Домовой я. Живу я здесь, один на весь город остался, плохо мне одному. Человека живого искал, насилу нашел, скучно мне без людей, голодно. Дай тюри, Егор, есть хочется.
– Какой еще тебе тюри? – разозлился Егор. – Уже и в городе от вашего племени нет покоя. Где Нина?
– Нет никого, – говорит домовой, а сам все всхлипывает, нос рукой утирает и улыбается сквозь слезы. – Умерли, наверное, все, ты один остался. Дай тюри, Егор, или пирога. Голоден я.
Отстранил его Егор рукой, с кровати встал, по комнатам прошелся. Все на месте, одежда его на стуле висит, толстым слоем пыли покрытая. Холодильник открыл, а там все плесенью заросло, видно, электричества нет давно. Краны заржавели, пыль и запустение в доме. Выглянул он в окно, и тошно ему стало. Ни звука, ни гудения машин, ни света окон. Пусто и сумрачно, как в степи.
Вышел Егор на улицу, а она вся мусором завалена, крапива растет под окнами, асфальт тополиными росточками расколот, и ни одно окно не горит, ни одна тень за стеклом не шевельнется. Совсем жутко ему стало, побежал он по улице, кричит, эхо от пустых домов отражается, нет никого. Улица в шоссе перешла, а шоссе в лес привело. И рассвело. Солнце встало, малиновки поют, кузнечики под ногами порскают. Речку вброд перешел, пескари ноги щекочут. И так уж одиноко Егору, как никогда раньше. И слышит вдруг человеческие голоса. Побежал он туда, выбежал на большую поляну, а там – люди. Ходят неторопливо, разговаривают. И выходит ему навстречу Нина, светлая, тонкая, руки ему на плечи кладет, в глаза смотрит. И чуть не заплакал Егор, прижался к ней, легкой, теплой, живой.
– Как хорошо, – говорит, – что ты жива и люди живы.
– А мы и не люди вовсе, – смеется Нина и головой мотает. – Мы теперь лешие. И я тоже. Ты один и остался человеком.
Худо стало Егору, на землю повалился, лежит, плачет, землю кусает, а Нина стоит рядом на коленях и гладит его по голове.
– Хочешь, – говорит она, – я в яблоню превращусь? Или в птицу? А может быть, в рыбу? Хочешь?
Замотал головой Егор, сказать слова не может. И встала Нина, засмеялась, корешки из ног пустила, листьями оделась и стала яблоней. И чувствует Егор, что и сам он в землю ногами входит, меж камешков корнями путь ищет, ввысь вытягивается, расчленяется на ветки и листья, и стал он тополем, и хорошо ему и тревожно…
– Не плачь, Егор, – говорит ему кто-то. – Спишь, а плачешь. Все лицо мокрое.
Это Маша склонилась над ним и прикасалась холодными пальцами к его щекам, слезы утирала, успокаивала. И Егор почувствовал себя таким уставшим, таким слабым и маленьким, что даже огрызаться не было сил, и говорить ничего не хотелось. Он лежал на спине, смотрел в небо неподвижно и плакал без звука, одними слезами. И Маша вновь изменила свое обличье, и уже не девочка это, а взрослая женщина с тяжелой русой косой, заплетенной вкруг головы, и мониста позванивают на груди при движении. И лежит Егор на поляне, среди высоких ромашек, и шмели гудят, и ни облачка в небе, и медом пахнет.
– Посмотри, Егор, – говорит Маша, – разве плохо у нас? Посмотри вокруг и слезы осуши.
– Эге-ге! – послышался рядом голос Лицедея. – Ты вот скажи, Егор, зачем к нам в лес пришел? Что тебе, своего города не хватает? Мы же к вам не ходим.
Егору и спорить не хотелось, и поворачиваться было лень, чтобы хоть на мужика посмотреть – в каком он там виде появился. Но плакать перестал, вытер слезы, на солнце высушил.
– Что с вами говорить? – сказал он немного погодя. – Мы никогда не поймем друг друга. Живите, как хотите, и нам не мешайте. Покажите дорогу к людям. Мне от вас больше ничего не надо.
– Да мы-то вам ничем не мешаем, – сказал мужик откуда-то из ромашек, – а вот вы нам ох как мешаете! Так за что же вас любить и миловать?
– Так я теперь за всех людей отвечать перед вами должен? Ну и делайте что хотите, только я вам так просто не дамся.
– Нужен ты нам, – пренебрежительно сказал Лицедей, – захотели бы, давно тебя на корм травам пустили. Живи уж.
– Спасибо уж, – в тон ему ответил Егор и встал.
– Разве мы не можем договориться? – спросила Маша.
– О чем? Что вы от меня хотите? Или скучно вам, поговорить не с кем? Ну, валяйте, разговаривайте.
Лицедей оказался маленьким, ростом не больше ромашкового стебля, он сплел себе гнездышко в зарослях травы и сидел там, закинув ножку за ножку.
– А вот то меня, Егор, забавляет, что вы всю природу под себя приспособить вознамерились. Все, что есть в ней живого, все своим считаете. И сказки-то ваши все глупые. Те же люди, только имена звериные. А зачем вы это делаете? А я скажу, зачем. Видеть вам забавно, когда зверь на человека похож. Хоть и похож, а все глупее человека. Вот тем и смешон. Разве это не издевательство?
– Послушай, ты, лешак, – сказал Егор, отряхивая желтую пыльцу, – нет, не издевательство. А совсем наоборот. От одиночества это нашего, от несправедливости, что только мы одни на земле и не с кем больше слова перемолвить. Вот и зверей наделяем людским образом, языком и поступками человеческими. А ваше племя никогда людей не любило, недаром издавна вас нечистью зовут. Нечисть и есть нечисть. Что от вас доброго на земле?
– А от вас? – быстро вставил Лицедей.
– Да, люди много зла принесли и себе, и природе, но и добра не меньше. А вы – ни то ни се, ни доброе, ни злое, ни черное, ни белое.
– А вот ты и не прав! – воскликнул Лицедей, подскакивая в своем гнездышке. – Мы и то, мы и се, и доброе мы и злое, и черное и белое, и рыба мы и зверье мы, и трава и букашки – все это мы. А вы только сами по себе и ничего больше. В природе нет зла и нет рамок, в которые вы ее втискиваете. В ней все едино. И мы с ней – одно целое.
– Оставайся с нами, Егор, – просто сказала Маша, – хочешь, таким же будешь, как мы?
– С вами? – Егор даже присвистнул. – Да на кой черт я вам, и вы мне для чего сдались? Вот уж спасибо. Невелика радость в гусеницу превратиться, да травку жевать с утра до ночи, или птичкой стать да с ветки на ветку перепархивать… Не хочу быть ни деревом, ни дятлом, ни медведем. Не хочу быть ни лешим, ни чертом, ни богом, ни ангелом. Ни волком серым, ни зайцем белым. Ну уж нет, мне и в человеческом облике хорошо живется. Я – человек, и выше меня нет никого на Земле.
– А ты попробуй, Егорушка, – сказала Маша, – может, и понравится.
– Нет, – ответил Егор, – не понравится. Не нуждаюсь я в вашей милости.
Подбросил в воздух топор, ловко поймал его одной рукой. Зайчик блеснул на лезвии.
– Ночью, – сказала Маша, – ночью все увидишь и все поймешь.
– Эге, – согласился и Лицедей, – ночью, может, и поймешь. Не опоздай на праздник, Егор. Гордись, ты первым из людей увидишь его. И знаешь, почему? А потому, что ты уже и не человек вовсе. Ты только думаешь, что ты человек, а на самом деле – едва-едва наполовину. Вот и цацкаемся с тобой, на свою половину перетягиваем. И перетянем, вот увидишь, еще как перетянем!
– Я только тогда перестану быть человеком, когда умру, – сказал Егор. – Пока я жив – я человек, а жить я собираюсь долго. Ясно?
– Ночью, – повторила Маша, утончаясь и пригибаясь к земле, – ночью, – повторила она уже тише, покрываясь коричневой шерсткой, – ночью, – и стала косулей, посмотрела на Егора влажным глазом и медленно пошла к лесу и больше уже ничего не сказала.
– Эге! – подтвердил и Лицедей, отращивая прозрачные крылышки. – Эге-ге! – прокричал он, взлетая на воздух. – Эх, ночка-ноченька заветная!
И они ушли с поляны, улетели, растворились в чаще леса, неуловимые, бесформенные, многообразные, непостижимые, как сам лес, как реки и горы его, как звери и птицы его, как сама природа.
Глава шестая
Человеческий календарь и расчленение однородного потока времени на минуты и часы потеряли для Егора значение. Он плыл в общем неразделимом потоке, влекущем вместе с собой лес с его непрекращающимся переходом, перетеканием живого в мертвое и мертвого в живое; и в самом Егоре беспрерывно умирало что-то и нарождалось новое, неощутимое сначала, чужеродное ему, но все более и более разрастающееся, наполняющее его, переливающееся через край, врастающее в почву, в травы, роднящее его с этим бесконечным непонятным миром, дотоле чуждым ему.
В той, городской, жизни, он никогда бы не поверил всерьез ни в леших, ни в русалок, ни в прочую нечисть, знакомую с детства по сказкам, но воспринимаемую лишь как выдумку, вымысел народа, наделенного богатой фантазией и неистощимой способностью к творчеству.
И вот он сам прикоснулся к этому древнему легендарному роду, издревле населявшему славянские земли, к племени, живущему с людьми бок о бок, вымирающему, как само славянское язычество, уходящему в никуда, растворяющемуся в русских лесах, полях и реках. К душе славянской природы прикоснулся он, к истоку и своего собственного племени, все более и более уходящего от природы.
И слиться с этим мифическим родом не означало ли и самому обрести свой потерянный корень, уйти на свою незнаемую родину, туда, где русалка нянчит головастиков и пасет мальков, где леший живет внутри дерева, а водяной растворен в озерах, где лес, превратив свою душу в девушку, приносит плоды в руках, пахнущих свежей водой.
Слиться с ним и перестать быть человеком или, быть может, наоборот, найти разорванную связь и вернуться к тем временам, когда и люди были едины с природой, и не вычленяли себя из нее, и тела свои населяли душами зверей и птиц, а душу свою посвящали всему живому…
И не знал Егор, что станется с ним, в одно он упрямо верил – смерть его не дождется.
Он шел по затихшему лесу, и ни одна сойка не трещала над его головой, и ни один лист не колыхался от ветра, и только хрустели сухие ветки и шуршали травы под ногами. Он не выбирал направление, но куда бы он ни шел, в любую сторону бесконечной тайги, все равно на его пути должны были встретиться люди, и это вселяло в него надежду.
Вечер застал его в широкой лощине, поросшей густыми зарослями папоротника. Волглые, ломкие, с узорчатыми листьями, они поднимались до пояса, мешая продвижению. Он ломал их, сминал ногами, роса промочила одежду. Зашло солнце, быстро накатили сумерки, а он никак не мог выбраться из папоротника. Казалось, что лощина растянулась до бесконечности, папоротники вытянулись и стали такими высокими и густыми, что приходилось прорубать себе путь топором. Егор клял себя, что решил пересечь лощину, а не обошел ее стороной, но возвращаться не было смысла, и он шел вперед, а на самом деле кружил, заблудившись там, где заплутать было немыслимо.
Ему не хотелось верить, что нечисть снова водит его, но, по-видимому, так оно и было. Тогда, зная, что сопротивляться бесполезно, он расчистил себе место посуше, сел и стал ждать.
И вздрогнули листья папоротника, заколебались сочные стебли, и снова запел рожок, и вслед ему заголосил рог, и гром барабана колыхнул воздух. И папоротник ожил, зашевелился, изнанка листьев его вспучилась буграми, тотчас же лопавшимися с приглушенным звоном, и оттуда выпрастывались голубые, нигде и никем не виданные цветы.
И шум крыльев, гомон голосов и топот бесчисленных ног заполнили поляну. Егор лег на землю и, не мучаясь напрасным любопытством, пожелал одного – стать невидимым. От цветов исходил душный запах, щекотал ноздри, пьянил, кружил голову.
Кудрявая кошачья морда просунулась между стеблей, сверкнула зеленым глазом в сторону Егора и скрылась.
– Да это же Егор, – сказал мяукающий голос.
– Он тоже пьет сок? – спросил другой, шелестящий.
– Не-а, – мурлыкнул мяукающий.
И лохматый черный кот с длинными зубами, не помещающимися в пасти, выпрыгнул из папоротников и мягко вскочил на живот Егору.
– Ты кто? – спокойно спросил Егор.
– Курдыш, – ответил кот и лизнул Егора в щеку. Пасть его пахла медом. – Ты почему не пьешь сок? Вку-усный со-о-к!
Неслышно выполз из зарослей еще кто-то, неразличимый в темноте, зашуршал, завздыхал по-старушечьи.
– Кто это с тобой?
– Да Кикимора это, – ответил кот, вытянул шею, скусил острыми зубами голубой цветок и заурчал довольно.
Егор приподнялся на локтях. Все равно его обнаружили, и скрываться было бесполезно.
– Забавно, – сказал он. – Ну, покажись, Кикимора, покажись. Какая хоть ты?
Он протянул руку по направлению к неясной тени и тут же получил крепкий щелчок по лбу.
– Не приставай к ней, – посоветовал Курдыш, – она любопытных всегда щелкает. Хочешь, она тебя пощекочет? Она хорошо щекочет.
– Ну уж не надо.
– Как хочешь. Пошли со мной. Я тебе всех покажу.
И Курдыш снова скусил цветок, аккуратно высосал сок и сплюнул бесформенный комочек. Егор встал. Идти к костру не хотелось, но, пожалуй, другого выхода и не было. Он вздохнул и, оборачиваясь, медленно побрел сквозь заросли туда, где слышались смех, крики, гуденье рожков и стрекот барабанов. Под его ногами неслышно вертелся Курдыш, поясняя на ходу:
– На второй день молодой луны зацветает папоротник и все собираются сюда. Все здешние и все пришедшие, все, кто уцелел. Ты всех увидишь.
– Папоротник не цветет, – сказал Егор, – он размножается спорами. Глупости ты говоришь.
– Ну да, – охотно согласился Курдыш, – и я говорю, что глупости. Вку-у-сные глупости!
И он аппетитно зачмокал.
– И Лицедея там увидишь, – говорил Курдыш. – Их, леших-то, пропасть как много здесь. И Стрибог здесь, и Похвист, и Белбог, и Чернобог, и Ладо с пострелятами, и Перун здесь.
– И Мавка? – спросил Егор.
– И Мавка здесь, и Мара, и Полудница, и обийники, и очерепяники, и болтняки, и трясовицы, и банники, и овинники, и жихари. Все сок любят. И здешних много: Моу-нямы, Дялы-нямы, Коу-нямы, все они здесь.
– Короче, вся нечисть, – сказал Егор, прорубая себе путь топором. – Шабаш у вас, выходит, сегодня. Ну и черт с вами, я вас не боюсь.
– А чего тебе бояться? – успокоил его Курдыш, подхватывая обрубленные листья. – Ты теперь наш.
– Я пока человек, – усмехнулся Егор. – Люди давно цветущий папоротник ищут, да не находят никогда. Или вы меня уже не боитесь и за человека-то не считаете, раз на свой шабаш зовете?
– Да какой же ты, Егор, человек! – засмеялся Курдыш. Замяукал, заурчал, вспрыгнул к Егору на плечо, уцепившись острыми когтями за рубаху. – От тебя и людским духом не пахнет.
– Еще чего! – возмутился Егор, но кота не сбросил. – Вы сами по себе, я – сам по себе. Я вам мешать не буду, и вы меня не трогайте. Не нужен мне ваш папоротник.
– А ты попробуй, Егор, попробуй, – льстиво уговаривал его Курдыш, жарко дыша в ухо. – Вку-у-усно, ой, как вкусно!
И раздвинулись заросли, и вышел Егор на поляну. Горел жаркий костер, и в свете его, в тучах искр, в голубом дыму теснились сотни существ, опоясанных гирляндами и венками из цветущих листьев папоротника, плясали, пели, дудели в свирели и рожки, прыгали, носились по поляне, взвизгивали, кувыркались через костер, вспарывая воздух легкими телами.
Егор остановился у края освещенного круга.
– Дальше не пойду, – твердо сказал он. – Нечего мне там делать. Мне и отсюда хорошо видно.
– Его-о-р! – позвал его знакомый нежный голос, и Егор узнал Мавку.
Она шла к нему, неслышно ступая, и трава не сминалась под ее ногами. Обнаженная, стройная, текучая, как вода, изменчивая, как вода, убийственная и животворная, как вода.
– Ну, здравствуй, – сказал Егор, против воли сжав топорище. – Снова обниматься полезешь, русалочка?
Она приблизилась к нему, дохнуло холодом и влагой от ее тела. Бездумно и спокойно посмотрела в его глаза, улыбнулась.
– Любимый ты мой, баский, – прошептала. – Скучал ли ты обо мне?
– Чуть не помер от тоски, – ответил Егор и, повернув голову к Курдышу, сказал: – Слушай, дружище, избавь ты меня от нее. Век не забуду.
– От Мавки-то кто тебя избавит? – задумчиво мяукнул Курдыш. – От нее, как от воды, не убережешься. Да ты не бойся. Сегодня она тебя не тронет.
– А пропади она пропадом! – в сердцах сказал Егор и зашагал в другой конец поляны.
Мавка и в самом деле не стала преследовать его. Она расплылась по поляне текучим зеркалом и, журча, потекла в заросли папоротника.
Кучка пляшущих наскочила на Егора, рассыпалась перед ним, окружила. Толпа существ схватила его за руки и повлекла в освещенный круг, крича и улюлюкая. Мелькали лица, морды, рыла, хари, мохнатые, потные, вытянутые, сплющенные, заостренные, безгубые и брыластые. Все они тянулись к Егору, корчили ему гримасы, хохотали и щипались. Егор не вырывался, только лицо отворачивал, когда слишком близко нависала над ним чья-нибудь нечеловеческая морда. Курдыш больно вцепился в плечо когтями и Егора не покидал.
– Это лешие тебя кружат, – говорил он. – Вот и Лицедей среди них. Узнаешь?
Кто-то в знакомом колпаке и в черных очках прижался к Егору.
– Ну как, Егорушка?! – прокричал он. – Эх, ночка-ноченька заветная! Да ты попляши, попляши, Егорушка, отведи душу-то, успокой ее, неприкаянную, потешь ее, бездомную! Соку-то выпей! Хороший сок, ох, хороший!
– Не буду я пить ваш сок! – выкрикнул Егор в лицо Лицедею. – И не заставите!
– Заставим! Заставим! – кричали лешие. – К Перуну его, к Перуну! Он ему так покажет! Он его так научит!
Егора плотно обхватили со всех сторон, сдавили и повлекли к костру. Курдыш не расставался с ним, он только поплотнее сжал его шею лапами и непонятно было, то ли он оберегает Егора, то ли наоборот – помогает им.
– Не брыкайся, Егор, – советовал он. – Все равно не убежишь. Назвался груздем – полезай в этот, как его… Ну, полезай, короче.
И Егора подтащили к огромному истукану. Голова у него была серебряной, длинная борода тускло поблескивала позолотой, а деревянное тело прочно поставлено на железные, поржавевшие уже ноги. В правой руке истукан держал длинный извилистый сук.
– Перун, а Перун! – заголосили вразнобой лешие. – Вот, Егора-то научи! Долбани его молоньей-то! Вразуми его, бажоного! Повыздынь его да оземь грянь. Сок-то пить не желает!
И шевельнулся истукан, и затрещала его древесная плоть от внутреннего напора, заскрипело сухое дерево тулова, зазвенела борода, открылись серебряные веки и на Егора глянули ясные голубые глаза.
– Пей! – приказал он громким скрипучим голосом и стукнул палкой о землю.
– Не хочу, – сказал Егор, – не хочу и не буду. Не хочу таким, как вы, быть. Хочу человеком остаться.
– Был человеком – лешим станешь! Пей!
– После смерти, – согласился Егор. – А сейчас не заставите.
И звякнули глухо железные ноги Перуна, и сверкнули его глаза, и палка в его руке налилась желтизной и, меняя цвета, накалилась добела. Он стукнул ею о землю, и посыпались ослепительные нежгучие искры. Лешие с визгом разбежались, и Егор остался один на один с Перуном, если не считать Курдыша, как ни в чем не бывало задремавшего у него на плече.
– Что же ты, внучек? – неожиданно мягким голосом спросил Перун, с треском и скрипом наклоняясь к Егору. – Негоже так! Раньше-то вы меня почитали, а ныне посрамляете. Разве мы не одного корня?
– Не помню, – сказал Егор, растирая затекшие руки. – Не помню я тебя, Перун, и внуком твоим себя не считаю.
– Мудрствовать по-мурзамецки выучились, на курчавых да волооких богов предков своих сменили. Прежде-то себя внуками Перуновыми да внуками Даждьбожьими чтили, а ныне-то где корень свой ищете? В стороне полуденной да в стороне закатной? А корень-то здесь! Здесь, в земле русской!
И Перун снова ударил раскаленным посохом. Запахло озоном.
– Мы одной крови, – сказал Перун совсем тихо, одними губами. – Выпей сока родной земли, обрети Отчизну.
И он протянул Егору рог, наполненный голубым, светящимся соком.
– Эх ты, глуздырь желторотый, – по-стариковски нежно проговорил Перун, – не лешим ты станешь, а душу свою очистишь, с землей русской сольешься.
– После смерти, – упрямо повторил Егор, но рог принял. – После смерти мы все с землей сливаемся. Убить во мне человека хочешь?
– Вот и стань им. Стань человеком. Человек без роду, что дерево без корней. Откуда ему силу черпать? Выпей, внучек.
Егор поднес рог ко рту. Густой сок закипал со дна, дурманил пряным ароматом.
– Хорошо, – сказал Егор. – Я верю тебе, Перун. Предки мои тебя чтили, и я почту. Будь по-твоему, дедушка. Твое здоровье.
И он залпом выпил жгучий, кипящий сок.
– Пей до дна! Пей до дна! – возликовали лешие, подхватили Егора за руки и потащили его, смеясь.
– Ну вот, давно бы так, – мяукнул проснувшийся Курдыш и лизнул его в щеку горячим языком. – Видишь, не помер. А ты боялся.
И понесли Егора, не давая ему опомниться, остановиться, успеть ощутить в себе то, почти неощутимое, что начало происходить с ним. Его развернули лицом к огню, и он увидел сидящего великана. Огромное мускулистое тело его было покрыто разбухшими от крови комарами, он не сгонял их, только изредка проводил ладонью по лицу, оставляя красную полосу. В руке он держал большой рог, наполненный соком.